Одесса. Маразлиевская, 5
Можно умереть, а после еще сто раз родиться, умереть, где угодно, а родиться здесь, ибо только здесь, на склонах Ланжероновского пляжа, среди множества подстилок, чинно ступает призывно кричащее великое счастье: «Лиманская грязь! Лиманская грязь!» — и лоснящиеся от жира матроны со своими худосочными мужьями победно сверкают на солнце ярко-черными ногами. Какое счастье — грязь лимана!
И только на пляже мама может ежечасно запихивать своему доходяге пахнущую чесночком молодую картошку с рыбными биточками, приговаривая: «Рафа, кушай на передние зубы!» — и походя гордо рассказывать соседкам, сколько рыбьего жира, чтоб он только не болел, она влила в него этой зимой.
Но главное — это двор. Он, собственно говоря, состоит из трех дворов, и если в каменном колодце первого живет в одиннадцатой квартире наш юный герой, то в третьем, заднем, дворе обитает настоящий Суворов, Женька, внук, нет, скорей все-таки правнук того самого Суворова, основателя Одессы. В одном с ним парадном на четвертом этаже живет другая знаменитость — Изя Гейлер. Что Гейлер, что Геллер — одно и то же. Главное — Изя умеет играть в шахматы, и недавно он научил Мальчика новому правилу — пешка, защищая короля от мата, может ходить на одну клетку назад.
Но самое интересное происходит тогда, когда во дворе начинается скандал. Вспыхивая внезапно, он мгновенно переходит на крик и, врываясь в распахнутые окна, выволакивает зрителей на спектакль: "Кто? Где? А… опять на втором этаже… "
Двор — это и правосудие, и мировое сообщество. Он молча наблюдает, сочувственно выслушивая апеллирующие к нему стоны, и только Высший суд, наделенный полномочиями Конституционного, заседает вечером в комнате его Председателя — Наума Борисовича Вайнберга.
Председатель домового комитета (в иное время я назвал бы его председателем комбеда) занимает в нашей коммунальной квартире две большие комнаты. Если к ним можно было бы добавить туалет и воду, это был бы Кремлевский дворец, а так… Грановитые палаты.
Зал суда. Бесхитростная «Комета» тихо записывает для Правосудия показания сторон.
Мудрый голос Председателя Вайнберга:
— Симакова, так почему же вы налили Мудреновой в варенье керосин?
— Я налила?
— Да, вы налили.
— Я налила?
— Да, вы налили.
— Что ты комедию ломаешь! Что, я сама его себе налила? — включается Мудренова.
— А почему она моим светом пользовалась?
— Каким светом?! У тебя что. совсем крыша поехала?!
— Мудренова, сядьте! Симакова, что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказала. У нас семь семей. У каждого свой звонок, кухонный стол, счетчик, и в туалете, и па кухне у нас висят семь лампочек. Каждая из них связана со своим счетчиком. Я стою на кухне, включила себе свой свет и делаю котлеты. Приходит эта мымра…
Резкий голос Председателя:
— Симакова, я прошу вас…
— Извините — Мудренова и начинает снимать шум с варенья. Я ей говорю: «Включи свою лампочку», а она нагло на меня смотрит и говорит: «Мне свет не нужен. Тебе не нравится — выключи свой». Но я же не могу выключить свой! Мне будет темно. А она стоит, готовит и пользуется моим светом.
Магнитофон скрипит, выдерживая паузу-размышление Верховного Судьи.
— Мудренова, почему вы не включили свой свет?
— А мне не надо было. Было восемь часов вечера. Где вы видели, чтобы в это время было темно? Ей мешает, что я там стою, пусть выключит свой свет и стоит в темноте.
Рассудительный голос Вайнберга:
— Вот вы же сами сказали, что было темно.
— Я это не сказала. Если ей темно, пусть включит свет, а мне было светло.
— Но тебе же было светло от моего света!
— Я не поняла, что мы разбираем — свет или варенье? Я ей дам, если она такая скряга, четыре копейки за свет, но пусть она мне вернет за три килограмма клубники по рубль пятьдесят и за три килограмма сахара по семьдесят восемь копеек.
— Я тебе должна возвращать? А фигу с маком ты не хочешь?
Резкое включение Председателя:
— Симакова, здесь не коммунальная кухня, а домовой совет! Ведите себя культурно!
— А я ей еще культурно говорю. Ее место давно уже не здесь.
— Чего это? — удивляется Наум Борисович.
— Весь дом знает, что она с румынами спала!
— Ты видела? Сама ты с румынами спала! У меня, между прочим, муж был па фронте!
— Женщины, сядьте! У меня от вас всех уже голова болит! Начнем сначала. Симакова, варенье и свет — это две разные вещи. Каждый раз мы имеем дело только с вашей квартирой. Что, у домового комитета нет больше других дел? Вы ей должны за варенье заплатить и больше этого не делать.
— Я заплатить?
Первый вердикт Правосудия.
— Нет, я. Вы должны ей заплатить, раз вы испортили варенье.
— А пусть тогда она заплатит за воду.
— За какую еще воду? — недоуменно вопрошает удивленное новым поворотом дела Правосудие.
— Водопроводную. Какую еще. Когда мы проводили воду и скидывались по три рубля, она отказалась. Я ее спрашиваю: «Почему ты не даешь три рубля?» А она мне говорит: «Мне не надо. Мне воду муж со двора носит».
— Ложь это! — вспыхивает Мудренова. — Я дала за воду. Это когда ее муж…
— У меня нет мужа!
— Значит, любовник забил туалет, я отказалась давать на чистку. Он забил, пусть он п пробивает. А я вообще целый день на работе и этим туалетом не пользуюсь.
— И твой сынуля тоже?!
— А что мой сынуля?!
— Он что, тоже на работу ходит? Или еще в штаны делает?
— Не тронь ребенка, стерва!
— Мудренова! — взрывается Председатель.
— Что Мудренова! Вы что, не видите, как она над нами издевается? Плетет черт знает что, а варенье испорчено! Сейчас за рубль пятьдесят клубнику уже не купишь. Она стоит хорошие два пятьдесят, если не больше.
Магнитофон недовольно шуршит, послушно записывая драматическую паузу.
— Симакова, я уже устал. Вы налили Мудреновой керосин в варенье?
— Нет, я ей дуста насыпала.
— Вы, я спрашиваю, налили Мудреновой керосин в варенье?
— Ничего я ей не наливала. Она сама себе налила.
— Чтоб у тебя язык отсох!
— У тебя отсохнет раньше!
— Женщины! Это когда-нибудь кончится?! Как вы мне все уже надое…
Пленка не выдерживает благородного гнева Председателя и обрывается, прерывая для истории слушание процесса века. Дальнейшая часть его проходит за закрытыми для прессы дверьми при выключенном микрофоне, что не позволяет судить о прениях сторон. Новое включение зала суда бесстрастно фиксирует терпеливый голос Наума Борисовича:
— Симакова, так как насчет варенья?
— Я не на-ли-ва-ла. Пусть докажет.
Рассудительное правосудие:
— Варенье было испорчено после вашего конфликта с Мудреновой. Значит, подозрение падает на вас.
— У нее еще был конфликт с Бжезицкой. Может, она налила?
Правосудие:
— Какой еще конфликт?
— Она в свое дежурство и коридоре подметала и взяла веник Бжезникой.
— Мой был поломан, — неожиданно робко подает голос Мудренова.
Властный голос Председателя:
— Давайте не будем отвлекаться. Эту жалобу мы разбирали полгода назад.
— Но вы же ничего не решили. А может, Бжезицкая сейчас ей и отомстила.
— Она неделю, как в больнице, — парирует Мудренова.
— Не она, так другая. У тебя со всеми конфликты.
— Ты — ангел!
— Я с румынами не спала!
— Женщины! Я закрываю заседание и передаю дело в товарищеский суд:
— Правильно, Наум Борисович, я этого только и хочу. Варенье стоит денег.
— Хоть в центральную прачечную! У суда нет других дел. Мудренова угрожающе:
— Вас оштрафуют — и дело с концом.
— Разбежались. Мне ваш товарищеский' суд до одного места. Я туда даже не приду.
Второй вердикт Правосудия:
— Последний раз спрашиваю: пли решаем вопрос миром, пли я передаю дело в товарищеский суд?
Мудренова примирительно:
— Я согласна. Пусть вернет деньги.
— Ин-хулым! Ты по-французски понимаешь?
Пленка заканчивается, не выдерживая такое неуважение к закону. «Столетняя» симаково-мудреновская война, прошу не путать с менее кровопролитной англо-французской, вполне могла бы по продолжительности боевых действии побить все рекорды Гиннесса, если бы в подвале у Зозулей не появился телевизор.
***
Все испортил телевизор. Он сломал привычный уклад жизни южного города и загнал всех в квартиры. Он распахнул нам окно в мир, и мы смотрим на карнавал в Рио-де-Жанейро и завидуем. Л ведь было и у нас…
Я говорю об Одессе конца пятидесятых — начала шестидесятых.
Я родился на улице Энгельса, бывшей Маразлиевской, улице, которую раньше называли «улицей одесских банкиров», и на которую выходит огромный старый парк.
С чего начать? С эстрады перед центральным входом на стадион «Пищевик»? Или прямо со стадиона, на котором позднее я бывал ежедневно, зная в лицо игроков роковой для меня команды?
Или с детского сектора, на котором летом с утра до вечера резвились толпы ребят?
Конечно, с эстрады, ибо именно с нее начался для меня парк. По выходным на ней: играл духовой оркестр, а позже обязательно был концерт художественной самодеятельности. Все шли, конечно, на концерт, по никому не хотелось стоять, а посему приходили пораньше, чтобы занять места на скамейке и, так и быть, послушать оркестр.
Телевизоров, как я сказал, еще не было, и по вечерам вся Одесса шла в парк.
Зеленый театр, эстрада, аттракционы, лектории, бильярдные, танцплощадка — кажется, это был звездный час-парка: никогда позже не собирал он столько народу.
Но главная достопримечательность его — стадион.
О, футбол…
По— моему, нигде в мире нет такой акустики, как на этом стадионе у моря. Я выходил во двор, и многотысячный вздох магнитом притягивал меня к этому таинству. Я шел на этот вздох, он сменялся свистом, ревом, но чаще всего это был многотысячный вздох, вздох отчаянья, вздох восторга…
О, эта безумная команда!
Я умирал вместе с ней и рождался, и по-моему, ни одна женщина не выпила у меня столько крови, как эта моя первая любовь.
Что еще запомнил я из дотелевизионного детства? Что маленький стакан семечек стоил три копейки, а большой — пять. Что в каждом хлебном магазине были мой любимый кекс с изюмом, бублики с маком и несколько сортов сыра, который все называли почему-то голландским. Что приходили во двор лудильщики паять кастрюли, стекольщики — вставлять стекла, точильщики — точить ножи, что звенел каждое утро колокольчик, и двор просыпался от зычного: «Молоко!». «Хлеб!», «Керосин!», но это уже можно не вспоминать хотя бы потому, что лучше не вспоминать.
Каждый вечер дворничиха Анна Ивановна садилась на стульчике у ворот, запирала их в десять часов вечера, и запоздалый гость или жилец, чтобы попасть во двор, должен был позвонить ей в электрический звонок. Но об этом тоже лучше не вспоминать.
Помню, как мама покупала на "Привозе'' кур.
— Сколько стоит эта курица?
— Пять рублей.
— А эта?
— Тоже.
— А вместе?
— Девять!
Мне было стыдно, но так я познавал язык «Привоза»: на базаре два дурака — один продавец, второй покупатель. Торгуйся.
Что еще было в дотелевизионном детстве? Не было холодильников. Но было полное изобилие, хотя и в летнюю жару хитроумно создавался в каждой семье двухдневный стратегический запас.
И, глядя на пустой парк и на полный (на всякий случай) холодильник, я задаю себе иногда грустный вопрос: а когда же было веселое? До или после?
И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: "Молоко!'', потому что до этого будит меня трамвай, и я включаю телевизор, который все испортил.
***
Если бы Паустовский не написал к этому часу «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Веселых ребят», в сороковых — победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых — ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте еврей, впустивший и выпустивший по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых — точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.
Правда, должен сразу оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание — личное дело каждого; я, но молодости своей, коммунизма ждал. Он зашел в нашу квартиру сначала под видом газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занес холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провел душ.
Однако прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.
Хотя, по правде говоря, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприемником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, а Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный черный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый: те-ле-фон.
Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тети Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», и действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В ее комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: "Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером красиво горел красный фонарь.
Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого — нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя как всегда злорадствует, ибо только я мог, сперва постучавши, зайти к тете Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть г. волшебный аппарат.
В темноте за моей спиной терпеливо сидят тетя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, на телевизор. Для меня он они были одноименно равнозначны — тетирозын друг, между прочим, почти всегда угощавший меня, когда я уходил, сосательными конфетками.
Однако или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но домой я вес равно уходил только по окончании фильма.
Так же незаметно, как она появилась, в одно воскресное утро тетя Роза навсегда выехала из нашей коммуны, но к этому времени двор уже обзавелся телевизором номер три
В отличие от первых двух третий телевизор произвел революцию, став воистину всенародным. Если бы владевшие им Зозули обладали коммерческим талантом и брали по пять копеек за вход, то уже через год они стали бы миллионерами и выехали бы из подвала в шикарную хрущевскую пятиэтажку.
Однако коммунизм знал, кого выбирать. Зозули, рожденные, не зная того, для кибуца, добровольно пожертвовали своим подвалом, телевизором и покоем: ежевечерне, забыв о котлетах и скумбрии, двор спешил к ним со своим посадочным материалом, а Зозули, так и не разбогатев на забившем в их подвале «нефтяном фонтане», не получили даже и полагающуюся им Нобелевскую премию мира. Или мир не был достаточно извещен о симаково-мудреновской воине, благополучно завершившейся во втором ряду Зозулевского подвала, или занят был Полем Робсоном, Алжиром и Берлинской стеноп, но Бегину и Садату через полтора десятка лет повезло несколько больше.
Раз уже об этом зашла речь, то прежде чем плавно перейти к большой политике, должен сообщить, что в нашем доме появился Шпион.
Первым его вычислил Изя Гейлер. Шпион жил но втором дворе м маскировался под очередного папу Вовки Вашукова. Шпион был подозрительно крупным и лысоватым мужчиной, носил цивильный костюм, морскую фуражку с крабом, курил трубку и время от времени куда-то ненадолго исчезал.
Понятное дело, раз во дворе появился Шпион, надо его выследить и раскрыть, но сперва не мешало бы вооружиться.
Кольку Банного, третьего нашего контрразведчика, не отпустила мама, и на поиски оружия Изя отправился со мной.
Вы не знаете, где в Одессе можно найти оружие? О, это гак просто. Достаточно взять детскую лопатку и отправиться с ней на склоны Ланжероновского пляжа — самое лучшее место для проведения боев. Найдите самое укромное место и копайте. Изя знает место. Там обязательно должны быть спрятаны патроны, а может быть, даже пулемет.
Во всяком случае, раз Колька с нами не пошел, именно пулемет мы и нашли. Но закопали. В укромном месте. Будем брать Шпиона — выкопаем. Колька завистливо страдал, но копать мы его больше не тащили, да и сами, чтобы не «светиться», больше на раскопки не ходили, поручив Кольке, раз его окно выходит во второй двор, постоянную слежку за окном Шпиона.
О том, что в Одессе много шпионов, кроме нас, знало еще и МГБ, но до всех сразу у него руки не доходили. Поэтому к нам во второй класс пришел за помощью симпатичный чекист и по секрету рассказал, что в Москве ожидается Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Среди иностранцев, которые поедут и Москву через наш город, обязательно будет много провокаторов и шпионов. Они, предупредил нас чекист, приветливо положат шоколадки в развалины домов, а когда мы на них позаримся, начнут нас фотографировать, чтобы опубликовать затем в буржуазных газетах снимки с подписью: "Советские дети в поисках пищи роются в руинах''.
Самое обидное, что разрушенных домов было еще очень много и играть в них, особенно в развалах напротив школы, было интересно и завлекательно, но мы стали проявлять бдительность и собирать металлолом на пионерский трамвай.
Кстати, о трамвае. В полуквартале от нашего дома ходит четвертый помер, достигая наивысшего разгона при пересечении Энгельса. Как настоящий еврейский мальчик, я слушался маму. Но счастьем этим были наделены далеко не все. Поэтому среди ненастоящих преобладал рисковый спорт — запрыгивание и выпрыгивание на ходу в раскрытые двери трамвая или для более осторожных катание на его хвосте. Правда, многих «спортсменов» остудил десятиклассник нашей школы, ходивший на настоящих, сам видел, деревянных ногах. Новые трамваи, в том числе наш пионерский, были с автоматически закрываемыми дверьми, что также стало одной из примет надвигающихся великих перемен.
Однако и в счастливое время бывают черные дни. Однажды декабрьским вечером со страшными новостями к нам зашла жившая в третьем дворе тетя Муся: «В Одессе бунт. Восстание!»
Не раздеваясь, она возбужденно затараторила: «… солдат выстрелил в мальчика и убил его. Его тут же растерзала толпа. Приехали милиция и пожарные. Машину пожарников перевернули, а милицейскую сожгли. Милицию били нещадно. Разгромили участок. А какого-то окровавленного милицейского майора привязали сзади к моему троллейбусу и приказали: езжай! — и я вынуждена была ехать так с ним до еврейской больницы…»
В эту же ночь «восстание» было подавлено. Но наш Шпион остался почему-то на свободе. Залег на Дно? Кольке Банному поручено было утроить бдительность. Но тут его папа получил квартиру в новом доме на улице Кирова и Колька выехал из нашего двора, так и не доведя до конца блестяще задуманную Изей операцию.
***
Спустимся еще на несколько ступенек вниз — и год сорок восьмой.
К великим потрясениям его, существенно изменившим карту Ближнего Востока и на десятилетия отразившимся на здоровье обитателей Кремля, во второй половине октября добавилось еще одно. На Маразлиевской, 5 в присутствии десяти мужчин ваш покорный слуга вступил в особые отношения с Б-гом отца своего. И если партийная принадлежность Всевышнего гак до сих пор никому и не известна, то родитель, будучи членом правящей партии, совершил страшный грех.
Спустя три месяца сие преступление будет раскрыто. Железный занавес, вывешенный по периметру святых границ, для иудеев оказался недостаточно железным. Внешний враг затаился на небесах, куда и уплывало вместе с иудейской плотью народное добро. Так что пока мастеровые клепали крышку, умельцы — ключ для консервирования, а особо доверенные повара кипятили в огромных котлах воду, дабы наглухо закрыть образовавшуюся над страной брешь, «Правда» находчиво предложила выжечь на миллионе лбов клеймо — Безродный.
Если бы я знал, что из-за меня на одной шестой части суши возникнут такие неприятности, то не очень бы торопился вылезать из гнезда. В конце концов, я ничего бы не потерял, если бы еще лет пять пробыл в тепле, но дело сделано — обратной дороги нет. Однако чтобы отец мой, осторожный Абрам Борисович, честнейший Абрам Борисович, неразумный Абрам Борисович, ничего более не натворил, срочно вызванная из Кишинева мамина двоюродная сестра Сарра стала моей смотрительницей.
Втихаря подкармливал я ее в голодную зиму сорок девятого, пока мама, случайно пришедшая из школы раньше положенного срока, не застала ее сидящей под окнами 83-й школы в моей коляске и уплетающей кашу. Я же, по-джентльменски уступив свое место, смиренно лежал на брусчатке закутанный в одеяло.
— Сарра! Что это значит! — возмущенно восклицает она, застигнув нас врасплох.
— А что такое? У меня болят ноги, и я захотела немного присесть, — плаксиво начинает Сарра, на всякий случай беря меня на руки.
— Сарра! Готыню! — сжалилась мама над своей малоумной сестрой. — Но зачем ты ешь его кашу? Разве я тебя не кормлю?!
О, если бы история сохранила Саррины слезы, я бы с вами ими поделился, но почему вы решили, что она малоумная?
А, это я гак сказал? Когда? Ну так что из того, что Сарра — старая дева и в годы войны, чтобы выйти замуж, сделала себя по документам на десять лет моложе? Сделайте себе тоже. И это весь признак худого ума? Даже если она вышла затем на пенсию на 10 лет позже? Все это ровным счетом ничего не значит, тем более, что именно тогда она сумела выйти замуж за некоего одноногого вдовца, который, как жутко пошутила сестра моя, костылем сумел-таки сделать нашу Сарру женщиной, о чем она с гордостью сообщила торжествующей родне.
Итак, как вы поняли, и у меня была Арина Родионовна.
Сказки бабушки Арины. Так по ходу пьесы должна была бы называться следующая глава, но мы неразумно ее перепрыгнем и поговорим о превратностях любви.
***
О, любовь! Без нее не обходится ни один двор, начиная с французского и кончая российским, ибо какой же это двор без любви, интриг, убийств и кровосмешений. Не обошла она и маразлиевский.
Если вы думаете, что я говорю о притоне, открывшемся в квартире Вашуковых, переехавших для заметания следов на Черемушки, то вы ошибаетесь — так далеко я не смотрю. И вовсе не собираюсь развлекать вас ставшим обычным для второго двора ночным скандалом: «Отдай моего мужа!» и советами по этому поводу с третьего этажа: «Что вы так кричите и мешаете спать?! Разбейте им кирпичом стекло и замолчите!»
Нет, нет! Речь будет идти о любви чистой и романтичной. Той, что была у Шеллы Вайнштейн и Изи Парикмахера.
Я не знаю, где Изя взял такую фамилию — у меня ее в телефонной книге нет. Хотя иногда встречаются странные фамилии — Подопригора, Нечипайбаба, Недригайло, Брокер, Бриллиант, Сапожник… А в Эстонии и того лучше — Каал. Вот так протяжно, с двумя "а": Ка-ал. Неплохо, да?
Так вот, наш Изя — Парикмахер. Но об Изе потом. Вначале о шэйн мэйдл. И о любви.
Должен сказать, что Шелла и раньше была влюбчивой девочкой и первая любовь посетила ее в пятилетнем возрасте в виде красивого двенадцатилетнего мальчика Оси Тенинбаума, так же, как и она, бывшего из семьи эвакуированных.
А даже если вы Монтекки и Капулетти, но из Одессы, и судьба забросила вас в один и тот же ташкентский двор, то если вы не стали за три года родственниками — у вас что-то не в порядке: или с бумагами, или с головой. То есть, может быть, вы и одесситы, но один из Балты, а второй из Ананьева. С нашими героями все было в порядке — семьи их были с Канатной. О чем-нибудь это вам говорит?
Да, да. В том числе это и знаменитейшая гимназия Балендо Балю, в которой рисование преподавал сам Кириак Костанди, и в которой (самое удивительное) под вывеской 39-й школы в советское время учились обе мамы.
Из всех маминых рассказов об Осе, обычно начинаемых со слов: "А помнишь, когда ты была маленькой, ты спрашивала: можно, когда я вырасту, я буду на Осе жениться?'' — Шелла запомнила один, наиболее ее поразивший: восторженный рассказ Оси, как ему удалось обхитрить соседского аборигена.
"Я надрываюсь, неся полное ведро, а Сайд, посланный меня провожать, весело прыгает рядом и поет какую-то узбекскую песню. Тут меня и осенило:
— А не слабо ли тебе будет донести полное ведро воды до калитки в одной руке?
— Не слабо.
— Спорим на шелбан?
Сайд взял ведро и понес, а я шел рядом и восхищался:
— Ну ты молодец!
Он с ненавистью глядел на меня, но держался. Донес ведро до калитки, после чего я ему сказал:
— Ну все, ты выиграл, — и подставил лоб.
А Сайд заплакал и убежал. Даже шелбан не поставил. Ну, как я его?"
Рассказывая это, мама слетка прижимала Шеллу к себе и, усмехаясь, завершала:
— Твой герой и дальше так живет, в каждом встречном видя узбека, но ты, надеюсь, не будешь чужими руками жар загребать.
Однако вы вправе спросить: какое это имеет отношение к Маразлиевской, 5? Самое прямое.
Вернувшись в Одессу и окончательно убедившись, что муж ее погиб на фронте, Шеллина мама вышла замуж за Абрама Полторака и попала таким образом в наш тихий двор.
Об Абраме — нечего класть весь сыр в один вареник отдельный разговор. Пора переходить от скупой прозы к опрометчиво обещанной вам истории чистой любви.
Итак, любовь. Одесса, 1959 год.
***
Одну минуточку, я все-таки скажу два слова об Абраме. Во-первых, в этом доме он живет с тридцатого года, и старые соседи еще помнят погибшую в гетто мадам Пол-торак, а во-вторых, почему бы не рассказать вам о новом придурковато честном Шеллином отце?
Вам не нравится такое словосочетание? А как я могу сказать иначе?
Представьте себе: Одесса, 1947 год. Карточная система. Абрам — предводитель дворянства: парторг и председатель цеховой комиссии по распределению шмутья — кому костюм, сапоги, туфли…
И этот видный жених приносит и приданое простреленную шинель и, пардон, рваные кальсоны.
— Абрам, — говорит ему Шеллина мама, — на тебя же стыдно смотреть. Возьми себе что-нибудь из промтоваров.
— Не могу. Мне должен дать райком.
По— моему, можно не продолжать, вам и так все ясно. Райком выделил ему к празднику галоши, и Абрам, несмотря на полученную среди друзей кличку Шая-патриот, был горд оказанной ему честью…
Итак, любовь…
Все началось с того, что однажды к Шеллиной маме, якобы за постным маслом, зашла живущая на втором этаже мадам Симэс.
Почему ее называли мадам Симэс — никто не знает. Тик с довоенных лет во дворе принято: мадам Полторак, мадам Симэс, мадам Кац…
Вот эта мадам Симэс и начинает:
— Славочка, у меня к тебе есть дело. У моего Миши есть для Шеллы чудесный парень, скромный, воспитанный…
— Шелла у меня и так не обделена вниманием, — навострив уши, отвечает Слава Львовна. — А кто его родители?
Дальше выяснилось, что его зовут Изя и несмотря па свои 23 года он сумел отличиться при подавлении фашистского путча в Венгрии, во время которого ему разбили камнем голову. Сам Янош Кадар, когда Изя лежал в госпитале, пожимал ему руку.
Может быть, ему даже дадут пли уже дали медаль ''За взятие Будапешта".
— Но это же медаль за шину, — удивилась Слава Львовна.
— Какое это имеет значение? Там Будапешт — тут Будапешт. Если надо дать медаль и другой нету — дадут ту, что есть.
Дети познакомились романтично и как бы случайно. Изя пришел к Мише смотреть на пролетающий над Одессой спутник, а Шелла к этому часу тоже вышла на улицу. И хотя время пролета спутника сообщалось в газетах заранее, все, на всякий случай, выходили на улицу загодя — мало ли что…
Дальше все было, как в кино. Выберите любое, какое вам нравится, и смотрите — это про наших детей.
И в завершение ''случайной'' уличной встречи 2 мая в шикарной двадцатиметровой комнате (три восемьдесят потолок, лепка, паркет) была отгрохана та-акая свадьба, какой двор не видывал уже сто лет.
Но до того Слава Львовна проделала поистине ювелирную работу. Укоротив на полметра туалет и кухню, она из маленького коридора вылепила для молодых четырехметровую дюймовочку, в которой разместились диван с тумбочкой и заветная для каждого смертного дверь к счастью.
Какие только чудеса не происходят на свадьбах! Изина мама оказалась — кем, вы думаете? нет, вы никогда не догадаетесь — родной сестрой Эни Тенинбаум. И Оси, естественно, двоюродным братом Изн.
Я понимаю, что такое может происходить только в кино, но в жизни… Уехать из Ташкента в сорок пятом и четырнадцать лет не видеться, чтобы встретиться затем на Маразлиевской и в такой день!
— Я не знаю, за что пьем?! Где брачное свидетельство?! Нас дурят — куражился Ося, взяв, видимо, по привычке на себя роль тамады.
— Вот оно! Вот! — вынула из своей сумочки Слава Львовна свидетельство и протянула его гостям. — Любуйтесь.
— Дайте сюда! Я не верю! — вопил Ося, ожидая долго передаваемый ему документ. — Так, так, все хорошо… Фамилия после свадьбы… Вайнхер. Что такое?!
— Ты плохо читаешь, — перебил его Миша, — Париквайн.
— Что вы мне голову морочите! Дайте сюда, — разгорячился Абрам Семенович, падевая очки и беря в руки брачное свидетельство. — Так… больше им не наливайте! Фамилия после свадьбы Шелла Парикмахер.
Стол грохнул от хохота, и с легкой руки Абрама Семеновича друзья еще долго величали Шеллу не иначе как Шеллапарикмахер.
— Славочка, как ты прекрасно выглядишь. А Шелла — просто цимес, — подсела Эня к молодой теще. — Я ее не узнаю, как она выросла. Послушай, — продолжала она в избытке чувств, — у нас на одиннадцатой станции дача. Я была бы очень рада, чтобы дети пожили у нас пару недель в любое время…