Рафаил Гругман
Нужна мне ваша фаршированная рыба
(повести и рассказы)
Стена Плача
Где она? В этом маленьком дворике на Новосельской, с каштаном, разросшимся выше двухэтажного флигеля, мраморном колодце, сверху забитом досками, и бельем, висящим поперек двора?
К какой стене примкнуть? К той, где из открытого окна, распевая горло, накатывается на весь двор: «А-а, а-а-а…», или к той, где кормит куклу семечками четырехлетняя леди?
И к той, и к другой стене с интервалом в два дня подошел автобус, и с тяжелыми баулами, торопливо раздаривая соседям оставшуюся утварь, наспех распивая траурное шампанское, и от той, и от другой стены рухнул в автобус осколок Великого Исхода.
Железная табличка в подъезде с указателем ранее проживавших в доме жильцов — мемориальная доска. По живым.
Закрываю глаза.
— Посмотрите, что она мне сыплет на голову?! — неизвестно к кому вопрошает визгливый женский голос. — О! — торгующая виноградом женщина отскакивает в сторону, задирает голову и машет кулаком…
Подметавшее балкон «О» быстро прячется в комнате. Посланные вслед залпы летят в воздух, бесследно растворяясь в плотных слоях атмосферы.
«О» не безлико. Оно появляется вскоре на балконе третьего этажа в виде полногрудой женщины в сиреневом трико и белом, шитом на заказ лифе, с ведром воды и ультиматумом:
— Я тебе вылью сейчас ведро на голову! Ты уберешься со своим виноградом или нет?!
Оцинкованное ведро угрожающе накреняется, в то время как задравшая голову продавщица беспомощно разводит руками, пытаясь объяснить, что ее поставили торговать виноградом именно здесь.
— А у меня из-за твоего винограда пчелы на третьем этаже! Я вся хожу искусанная! — не желает сдаваться «О». — Я тебе в последний раз говорю! — И уходит в комнату, удовлетворенная величием своей угрозы.
Продавщица, с утра тихо мечтающая о небольшом дождике, миролюбиво садится на пустой ящик, выслушивая сочувственные реплики рядом торгующих коллег.
— Как тебе нравится, ей пчелы мешают?!
— Дать ей по рылу, чтобы она успокоилась…
— Оно мне надо с ней связываться, — ободренная сочувствием, отвечает продавщица. — Пусть живет…
— При такой жаре могла бы и вылить стаканчик. Ничего бы с ней не случилось. Руки бы не отсохли, — комментирует переговорный процесс покупатель.
Он протягивает продавщице целлофановый кулек.
— Два килограмма. Только сделайте как себе.
— У нее, наверно, сахар, раз к ней пчелы липнут, — отбирает продавщица красивые гронки. — Ваша жена будет довольна.
— А вы?
— Я уже довольна…
— Так ты уберешься уже или нет?! Или я вызову милицию, что ты торгуешь не на своем месте! — вновь включается третий этаж.
— Женщина! Вам что там, наверху, нечего делать?! — вступается за продавщицу покупатель. — Она же не сама сюда встала!
Через час, когда тропический ливень мгновенно навалился на город и от грозовой канонады затрещали барабанные перепонки, на балконе третьего этажа вновь появилась «О».
— Ты еще не околела?! — кричит она съежившейся продавщице и помахав складным японским зонтиком, бросает его на лоток.
Та смеется, прячась под зонтиком:
— Спасибо! Не дождетесь!
Открываю глаза. Атлантический океан тихо плещется у ног моих. За спиной круглое здание Нью-Йорк Аквариума, бордвок — широкий деревянный настил, окантовывающий знаменитые Кони Айлэнд и Брайтон Бич пляжи, и потный воздух Южного Бруклина.
Бордвок, пограничная полоса «город-океан» — Приморский бульвар дотелевизионной Одессы — вечерами усыпан осколками Великого Исхода.
— Дэвид, ты будешь слушаться бабушку или останешься без Диснейленда!
Четырехлетний Дэвид пытается на роликовых коньках исполнить пируэт, падает, встает, бабушка хватает его за руку:
— Посмотри на этого ребенка, что он вытворяет!
Дэвид, тщетно пытаясь вырваться, использует все средства:
— А я съем твои фудстэмпы! — и для верности показывает язык.
— Мама, оставь его, — вмешивается дочь, — пусть падает — лучше спать будет.
Закрываю глаза.
На другой день «О» спускается за зонтиком и продавщица возвращает его с благодарностью: «Возьми абрикосу. Я дам тебе как на Привозе».
— Спасибо, я уже сделала базар в десять утра.
— Все равно возьми — у меня дешевле. Такой абрикос на улице не валяется.
И они расстаются как лучшие подруги.
* * *
Южный Бруклин — осколок стены.
В приокеанских ресторанах ведущий поочередно объявляет: «Для бывших киевлян…», «Для петербуржцев…», «Для москвичей…» — клич бьет в голову, первые аккорды, как удар невропатолога по коленной чашечке, действуют моментально, и зал реагирует ногами, но когда звучит: «Исполняется для одесситов…» и затем почти всегда: «Пахнет морем и луна висит над самым лонжероном…» — нож в горло — ноги немеют. Не стынут — немеют.
Энтони, двухлетний американец, на это не реагирует. Мама зовет его Антошкой, и он смеется рыжими глазами, не зная еще своего подлинного имени. Как и языка, который станет для него родным. Что ждет внуков его? Новый Исход? И новая Стена? Не приведи, Господи, если что-нибудь еще во власти Твоей.
Вечный вопрос
Балуясь, собака перепрыгивала с облака на облако и на все Нюмкины крики: «Чита, вернись!» не слушаясь, радостно визжала и оглядываясь, не потерять бы хозяина, прыгала дальше. И сорвалась. Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по ним небезопасно.
Безжизненное тело Читы после удара о землю растеклось по асфальту. Нюмка стоял рядом, боясь к ней прикоснуться, вертел ненужный уже ошейник и плакал.
— Сам виноват. Нечего собаку без ошейника отпускать, — назидательно поучал Нюмку солидный мужчина. — Я даже кошку прогуливаю на поводке, — и в доказательство сказанному он вытащил из кармана и показал окружающим кожаный ремешок. — Вот. Сам смастерил. Кошейник называется.
— Как? Как!? — непонимающе воскликнула тугоухая старушка.
— Раз коту одевается на шею, значит, кошейник, — гордо пояснил мужчина.
— Ну, ты изувер! — возмутился доселе молчавший прохожий. — Где это видано, чтобы кошку водили на поводке! Кошка же гордый зверь! Она от природы гуляет сама по себе!
Нюмка медленно отошел от бурно дискутирующей толпы и с ненавистью посмотрел на затянувшееся облаками небо.
— Всегда бы так… И Чита не сорвалась бы… Прыгала бы себе и прыгала…
Солнечный луч раздвинул шторки, молча показал ему кукиш и, опасаясь Нюмкиного гнева, быстро скрылся за облаками. Нюмка пригрозил ему кулаком и поплелся домой.
Он вспоминал, что назван в честь папиного брата, погибшего в Одессе осенью сорок первого, и размышлял: «Если, как говорит мама, душа ТОГО Нюмки вселилась в него в августе шестидесятого, то Читина, тоже безвинно погибшая, в кого вселится она? И когда?»
* * *
Из окна 104-го этажа Всемирного торгового центра Манхэттен как на ладони. Но это только в солнечный день.
В пасмурный облако подкрадывалось к окну пуховым балконом, и Нюмке, для того чтобы увидеть Манхэттен, надо было сделать только один шаг — и полететь. Как на ковре-самолете.
Он так и делал, когда хотел отвлечься на пару минут от компьютера и расслабиться. Cпускаться на лифте вниз, а затем мучительно долго подыматься вверх — утомительное занятие — и зачем, когда есть облака, по которым можно скакать и скакать… Как некогда Чита.
Утро 11 сентября было необычайно солнечным, и облака попрятались в тень. Нюмка не знал этого, и когда весь этаж утонул в облаке, непривычно едком и угарном, шагнул, как обычно, в окно.
И полетел. Но почему-то не над Гудзоном и Бэттэри Парком, как обычно, а вниз, болтаясь и кувыркаясь, как кукла. А за ним — еще, и еще, и еще…
Это ведь только снизу кажется, что облака висят над крышей. На самом деле они висят очень высоко и прыгать по них небезопасно…
По ночам в Бэттэри Парк слетаются Души 11-го Сентября. Среди них и Нюмкина. В кого вселится она и когда?…
Это было в Одессе
Геналю казалось, что он умирает. Несколько дней назад жена его, забрав малолетнюю дочь, поплакала и простилась с ним — его, горящего в температурном бреду, эвакуировать она не могла. Заходила изредка соседка, что-то заносила и уносила, давала пить, что-то говорила. Геналь её не слушал и хотел только одного: спать, спать, спать…
В минуты просветления он вспоминал жену и дочь, и горькая мысль, что он никогда больше их уже не увидит, что они бросили его, предали, забыли, как ненужную вещь, делала его безразличным ко всему. В эти минуты он желал себе скорой смерти и, засыпая, думал, что вот, наконец она пришла.
Галя, нянечка, а по-одесски — фребеличка, его дочери, забежала к Левитам на минутку. Уже два месяца, как ей отказали в работе, но сейчас, узнав от знакомых, что Левиты собираются уезжать, она забежала попрощаться — кто знает, суждено ли будет когда-либо встретиться вновь. За те полгода, что она возилась с их дочерью, Галя успела подружиться и с Геналем, и с Симой, женой его, благо разницы в возрасте почти не было, и стать своей.
Войдя в незапертую дверь полупустой квартиры и увидев лежащего на кровати Геналя, Галя всё поняла. Квартира наполнялась пустотой. В ней ещё жил человек, но не было уже рук, вытирающих пыль, открывающих окно, рук, превращающих жилплощадь в Дом. Цветы без воды. Очаг без огня. Дом без женщины.
Она забежала на минутку и осталась, став нянечкой и сестрой, а когда недели через две жар спал и Геналь смог ходить, она перевезла его к себе на Слободку — Одессу оккупировали румыны, и Левиту рискованно было оставаться в своей квартире на Ремесленной.
Соседям сказала, что вышла замуж за парня из города, надела ему на шею крестик, дала свою фамилию, и стал Геналь Левит Геннадием Кучеренко.
Так началась у них семейная жизнь.
Время было тяжёлое. После массовых расстрелов евреев осенью сорок первого, в сорок втором, румыны не очень тщательно выполняли союзнические обязательства, больше полагаясь на население, которое с радостью великой само выявит и донесёт… Мир, как говорится, не без добрых людей. Да и разве можно спрятать то, что у всех на виду, — глаза, их не оденешь в брюки, они говорят сами за себя…
Так и случилось. Однажды Нина, Галина приятельница, встретившаяся как-то на базаре, игриво посмотрела на неё: «Що, Галочка, знайшла соби мужичка? А нэ боишься, що хтось донэсэ?»
В тот же день, придя домой и рассказав всё Геналю, добавив при этом пару-другую смачных, чисто одесских проклятий, Галя приняла решение.
— Всё, Геночка, одевай в субботу белую рубашечку, галстук, бери самогонку для храбрости и иди кобелячить к Нинке, штоб ей хрен поперёк горла встав.
Так и повелось. Каждую субботу, без пропусков, она одевала ему, как на праздник, — белую рубашечку, галстук и отправляла в гости к подруге.
Но, как говорится, у чужого огня долго не согреешь ноги, в апреле сорок четвёртого в Одессу вновь пришла Красная Армия.
Власть переменилась, но суббота осталась. И в первую советскую субботу, когда Геналь в силу привычки — а человек, особенно если он мужчина, ко всему привыкает быстро — надел белую рубашечку, чтобы идти в гости. Галя, ни слова не говоря, взяла с холодочку кастрюлю борща и молча вылила ему на голову.
— Сегодня мой черёд идти к подруге.
Она пришла к опешившей Нинке и, глядя ей в глаза, негромко, но тщательно выговаривая каждое слово, так что Нинка сперва покраснела, а потом побелела, произнесла:
— Вот что, подруга, собирай свои манатки и в двадцать четыре часа, чтоб духу твоего в Одессе не было. А иначе я пойду и донесу, что ты выдавала немцам явреев.
Повторять ещё раз не понадобилось. За сотрудничество с оккупантами… В общем, была Нинка и не стало Нинки.
А потом стали возвращаться в Одессу беженцы. И, представьте себе, приезжает из Алма-Аты Сима, законная жена, с повзрослевшей дочерью, узнаёт от соседей, что Геналь спасся и счастливо живёт на такой-то улице, и спешит поблагодарить Галю за сохранность своей собственности, дабы забрать её к себе обратно, на Ремесленную улицу.
И вновь пришлось Гале проявить своё красноречие, да так, что Сима быстро поняла, что поезд её ушёл в сорок первом, после чего она тихо исчезла, забрав назад свои законные права.
И родилось, прямо как в сказке, у Кучеренков три сына. Что ни мальчик — красавчик и богатырь: свежая кровь что-нибудь да значит. Так и жили они дружно в Одессе до начала семидесятых. Справила Галя поочерёдно каждому свадьбу и с собой, и в дом дала, и животы начали пухнуть у невесток, как начались отъезды на Землю обетованную, и вспомнила Галя, что они хоть и Кучеренки, но ещё и Левиты.
Каждого сына надо было поднять и отправить. В начале семидесятых уехать — легче пройти сквозь строй шпицрутенов.
А когда все мальчики уже были там и устроились, и Галя с Геналем собрались ехать — калитка захлопнулась.
До новой оттепели они не дожили. Похоронил Геналь Галю на третьем еврейском кладбище, а памятник поставить не успел. Через три месяца они встретились вновь.
Эта история произошла в Одессе, в городе, не принадлежащем никому: ни русским, ни украинцам, ни евреям, ни полякам, в городе искателей счастья, беженцев и эмигрантов…
* * *
Я ничего не добавил от себя, как принято обычно. Когда жена моя в первый раз умирала и в течение пяти дней медсестра ежедневно ставила на дому капельницу, в тот день, когда дела пошли на поправку, она и рассказала нам историю, случившуюся в их дворе. В трёх кварталах от нашего.
Еврейское кладбище
«Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет».
Не знаю почему, но именно эти цветаевские строки назойливо лезут в голову всякий раз, когда бреду я аллеями Третьего еврейского кладбища.
На месте Первого, основанного на Молдаванке ещё в позапрошлом столетии, разбит ныне парк.
Второе, или, как его называли в начале прошлого века, Новое еврейское кладбище, соседствовало через дорогу со Вторым христианским. Церковь и синагога мирно смотрели друг на друга, но так повелось — жизнь еврейского кладбища не намного длиннее короткой жизни его обитателей.
Кладбище сносилось на глазах молчаливого города. От вокзала стремительно накатывалась новая автострада, и бульдозеры безжалостно утюжили бесхозные могилы, выкорчёвая из жизни Одессы следы её буйной юности. В эти безумные дни бесследно исчезла бабелевская Одесса.
Третье перенаселено, но Четвёртого за ненадобностью не будет — будущие постояльцы рассасываются по миру тоненькими ручейками слепых побегов.
Я бреду по кладбищу один. Когда-то я ходил с мамой и с сестрой её, Аннушкой, к папе, к дедушке и бабушке, а теперь и к ним, и к маме, и к Аннушке…
Вот эта застывшая в камне девочка с толстой косой погибла при газификации дома. В момент взрыва она играла на пианино, а её бабушка, чудом оставшаяся в живых, вязала ей в соседней комнате носки…
А этот мальчик, сын Аннушкиной сослуживицы, нелепо погиб в армии. Работая на элеваторе, он попытался схватить плывущую на конвейерной ленте лопату и поскользнулся. Когда его откопали, он был мёртв.
Мамин ученик, любимый ею Саша Волянский. Вместе с мамой и тётей улетевший перед свадьбой в Москву… Самолёт их разбился при взлёте из аэропорта Внуково. Где его невеста и с кем — какое это уже имеет значение?
Кладбищенский маршрут мой — по часовой стрелке — неторопливый большой круг от Ляленьки к деду.
По пути и слева, и справа, прерывая раздумья, окликают знакомые голоса: «Эй! Стой! Как ты там — за оградой?»
Я стараюсь не задерживаться — мама обижается, если я нахожусь у неё недолго, и жалуется покоящейся рядом бабушке: «Он и раньше таким был. На пять минут забежит и торопится уходить. А я старалась к приходу его нажарить котлетки — я ведь знаю, что он любит мои котлетки. Отварить картошечки… А как он любил мои вареники с вишней! Что он сейчас кушает — ума не приложу… Он так плохо выглядел, когда приходил в прошлый раз…»
От неожиданности я вздрогнул. Прямо передо мной шлёпнулся, подняв облачко пыли, засушенный пучок бессмертников.
— Промахнулся, — разочарованно произнёс вслед хриплый голос.
— Ося, это ты?
— Я! Я! — ворчливо затараторил старый приятель. — Остановись… Чё, фраер, мимо пробегаешь?
Я недовольно отбросил ногой букетик и подошёл к ограде.
— Ты можешь что-нибудь для меня сделать?
— Принести цветы?
— Плевать мне на твои цветы. Если их в тот же день не украдут, чтобы заново не перепродать, — через неделю они станут непригодны даже для веника.
— Чего же ты хочешь?
— Поговори со мной. Ты ведь знаешь мою жену?
— Фиру? Конечно…
— Раньше она прибегала каждое воскресенье, а сейчас приползает два раза в год — в день рождения и в годовщину смерти своей матери. Заметь, не в мои, а в её дни. Мои даты эта сука забыла! Она приходит с Арончиком — я всегда подозревал, что между ними что-то было, — постоит две минуты, притворно вздохнёт и положит крашеные бессмертники. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не швырнуть их ей в морду! Ненавижу! Её притворные слёзы: «Бедный Ося, как рано он ушёл». А потом уходит трахаться с Арончиком. Потаскуха! Все бабы такие! Ненавижу! Ты видишь, слева наискосок, вырядился в белый мрамор Долик Авербух?
— Не оборачиваясь, я кивнул головой.
— Ты ведь знаешь, он был зубным техником. Здесь половина кладбища в его коронках. Он вкалывал как лошадь, но подонком тоже был порядочным. Сонечка его никогда не работала. Домработница и варила, и стирала… А Сонька полдня спала, полдня по комиссионкам бегала. Пару раз, кстати, — захихикал Ося, — я отодрал её в его же спальне. Но как только Доля приходил домой, она перевязывала голову платком, ложилась на диван и умирала: «Я так за день набегалась!» А этот дурак весь вечер возле неё крутился: «Сонечка, бедненькая, у нас же есть домработница». И чай в постель, и конфетки… Он за месяц сгорел, оставив ей целое состояние. Как ты думаешь, она у него часто бывает? Чёрта с два! Поставила шикарный памятник, чтобы родственники не злословили, наняла женщину для уборки и… поминай как звали.
— А к тебе кто приходит? Я вижу, у тебя всегда убрано.
— Маня, — он секунд десять помолчал. — Она всегда была доброй женщиной. Ты знаешь её?
— Нет, откуда?
— Фирина подруга. Она всегда была ко мне неравнодушна, но меня никогда не вдохновляли девочки с плоской грудью. Скажу честно, я ей очень благодарен. Никогда не думал, что у неё такое доброе сердце, и она столько лет будет со мной возиться. Я ведь здесь почти десять лет… Ты не знаешь, она не собирается уезжать?
— Я же сказал тебе, что не знаю её.
— Этого я и боюсь… — пропуская слова мои мимо ушей, продолжил он. — Здесь много брошенных памятников. Мы уже знаем: если приходят родители с малыми детьми, с роскошными цветами… Тщательно моют памятник… Начинают фотографировать, снимать на видео — всё. Конец. Через неделю их не будет. Сваливают. Кому-то везёт. Их близкие нанимают женщину, и та приходит наводить порядок. Два раза в месяц. Но и среди уборщиц есть такие экземпляры… Нахватают заказов, заскочат, смахнут для проформы упавшие листья и бегут дальше… Ты видишь напротив меня заросший бурьяном памятник?
Я обернулся.
— Так ему и надо! Я бы этому подонку при жизни не то что руку не подал — на одном пляже купаться не стал бы. А теперь вынужден на него постоянно глазеть. Если бы я мог, я бы ему всю рожу заплевал. Слушай, сделай для меня милость… — заскулил неожиданно он.
— Ося, прекрати. Ты ведь раньше не был таким озлобленным.
— Да, раньше… Думаешь, легко стоять здесь и в дождь, и в стужу? Всякое наприходит в голову. Особенно зимой. Каждый раз боишься, что к тебе больше никто не придёт. Послушай, ты не выяснишь в синагоге, можно ли брошенные памятники вывезти куда-нибудь? Есть же места на Северном, на Таировском… Может быть, кого нибудь возьмёт Второе христианское? Вот этот стоящий передо мной тип никогда настоящим евреем и не был. Чего я должен на него всё время глазеть? Ты выясни, а… — вновь заскулил он. — А то я боюсь. Это — как эпидемия: сперва они придут в запустение. Потом — я.
— Хорошо, Ося, я выясню. Я пойду, ладно? У меня сегодня ещё долгий маршрут.
— Постой секунду… Ты ни о чём не хочешь меня спросить? За десять лет я здесь всех знаю. Такого насмотрелся…
Я замялся.
— Разве что… Ты слышал что-нибудь о Бэллочке Сокирянской? Она лежит на сто тридцать втором участке.
— Бэллочка? Та, что умерла при родах лет пятнадцать назад?
— Да.
— Конечно, знаю. Я танцевал с ней на свадьбе моей приятельницы. В тот день она была просто восхитительна, — мечтательно произнёс он и тут же насторожился: «А чего это, кстати, она тебя интересует?»
— Понимаешь, она училась у мамы в классе. Рано вышла замуж и умерла при рождении сына. Её муж, рассказывала мне мама, отдал малыша в дом малютки. Когда сыну исполнилось четыре месяца, он женился на женщине с ребёнком и забрал малого.
— И это всё? Весь твой интерес?
— Я помню её день рождения. Ей восемь лет. Большой белый бант, как корона, царствует над ней, и я, приведённый мамой, стесняясь, мне всё-таки девять, сую ей в руку книжку. Она берёт меня за руку и ведёт во вторую комнату, к праздничному столу, украшенному стеклянными сифонами с сельтерской водой и волшебными сладостями. Суетится папа-фотограф (через несколько лет он бросит их и женится на другой), все читают стихи, получают подарки… Я вновь стесняюсь, когда подходит моя очередь, и она, подбегая ко мне, заглядывает в глаза: «Тебе, правда, весело? Идём танцевать!»
— Ой, ты прямо поэт. Я щас заплачу… Ладно, проваливай, — вдруг засуетился он. — Ко мне идёт Маня. Подойди в следующее воскресенье, и я всё для тебя разузнаю. А сейчас проваливай.
— Ревнуешь? — ухмыльнулся я.
— На хрен мне тебя ревновать? Она на три года старше тебя. Ну, иди, иди, она уже рядом.
Я махнул на прощание рукой и медленно побрёл по аллее. Я не сказал Осе всей правды.
Два года назад, когда я был возле Бэллочкиного памятника, я вздрогнул, услышав за спиной: «Теперь ты знаешь, где лежит твоя мамочка». Я не смог не обернуться. Невысокий слегка располневший мужчина средних лет и тщедушный мальчик застыли перед её керамическим фото.
— Тебе исполнилось тринадцать. По еврейским законам с этого дня ты считаешься взрослым. Даже можешь жениться. Только мамочки твоей на свадьбе не будет. Твой день рождения — день её смерти. Возьми, — протянул он сыну бидончик с водой, — учись ухаживать за памятником. Раньше, как ты ни просил, я тебя с собой на кладбище не брал. По закону не положено. Теперь можно.
С тех пор я их больше не видел. И лишь по всегда чистому памятнику, отсутствию пробивающихся сквозь мраморные плиты травинок, случайно заброшенных сухих веток и прилипших после дождя листьев, отмечал: недавно они ушли.
Но недаром я затеял с Осей разговор о Бэллочке. Уже полгода, как памятник преобразился, и паутина заброшенности осела на решётках ограды.
Через неделю я прийти не сумел — не всегда получается выбраться. Пропустил и вторую. И третью. Шестого июня, в мамин день рождения, на скорбном своём маршруте я привычно отметил: у Бэллочки опять никого не было.
— Ну ты паразит! — зашипел на меня Ося, когда я приблизился. — Не мог прийти раньше!
— Послушай, — попытался я объясниться, но он затараторил:
— Плевал я на твои оправдания! Я всё для тебя разузнал. Муж её отказался уезжать — не мог оставить памятник. А вторая жена его разошлась с ним, забрала своего и его ребёнка, которого она в общем-то с пелёнок и вырастила, и укатила в Австралию. Его же после их отъезда схватил удар. «Скорая» увезла его прямо с кладбища.
Говорят, что он вновь научился ходить и скоро здесь появится. Вот только речь его восстанавливается медленно.
* * *
Восьмой год, как я в Америке. Поезд сабвэя проносится по Макдональдс Авеню мимо еврейского кладбища. Склепы, гранитные обелиски мелькают в вагонном окне. В отличие от одесского — нью-йоркское кладбище обнажено — ни деревьев, ни кустов… Ухоженные аллеи. Тишь. Благодать…
Но как только поезд приближается к Бэй Парквэй, как и прежде, назойливо сверлит голову цветаевскoе: «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет». И я возвращаюсь в Одессу…
С волнами эмиграции прервалась на одесском кладбище связь поколений.
Как вы там, милые? Простите, что мы вас не взяли с собой… Простите, если можете…
Америка-разлучница
У меня был приятель, Фельдман его фамилия, который в конце шестидесятых стал Стукачом. Нет, я не ошибся, написав «стукач» с большой буквы, ибо этот Стукач стукачом на самом деле никогда не был. А звучная фамилия досталась ему от мамы. Точь-точь, как Каспарову. Тот, когда умер его папа Вайнштейн, для того чтобы ему дозволено было играть в шахматы за пределами обозначенных его фамилией границ, также перешёл на фамилию мамы… Вайнштейн-Каспаров стал чемпионом мира по шахматам, а Фельдман-Стукач успешно поступил в Вышку (для несведущих — так в Одессе называют Высшее мореходное училище) и по окончании её ушёл в загранку.
Проплавал он под новым флагом лет двенадцать, успев даже годик поработать в Англии на приёмке строящегося для СССР судна, так что, как видите, чем гордо оставаться безвестным Фельдманом в каком-нибудь задрипанном КБ, мой Фельдман, став Стукачом, повидал мир и сделал хорошую карьеру, доплававшись до должности стармеха.
Конечно, с переменой фамилии случались у него мелкие неудобства, к которым он быстро привык, и если они кого-то и могли бы раздражать, то его, быстро схватившего казусные достоинства происшедшей с ним метаморфозы, они даже забавляли.
— Кто у телефона?
— Стукач!
— ?!
Несведующие обычно вздрагивали, поспешно вешали трубку или отвечали многозначительной паузой, после которой, вспомнив, вероятно, о цели звонка, осторожно спрашивали:
— А-а… Можете ли вы позвать…
С присущей ему иронией оценив смехотворные достоинства новой фамилии, при случае Фельдман щедро эксплуатировал их, используя один и тот же, стопроцентно срабатывающий приём.
Гостиница. Усталая толпа и непробиваемо-недоступный администратор.
Фельдман уверенно подходит к заветному окошку и, буравя бедную женщину взглядом, негромко произносит:
— Я… — пауза, — Стукач… — пауза. — Вас просили забронировать для меня номер?
При произнесении волшебного слова взятая на абордаж администратор тут же отрывалась от сверхсрочных дел, дисциплинированно поднимала голову и, встретившись с его многозначительным взглядом, послушно протягивала регистрационный бланк: «Заполняйте».
Никогда в таких случаях его не беспокоили обычные для советских гостиниц невинные телефонные звонки с милым женским: «Позовите, пожалуйста…» — разочарование: «Ах, как жаль…» — с последующей атакой: «А вы не хотели бы развлечься…» — и в этом, может быть, было единственное неудобство играемой Морисом роли.
Ах да, я забыл сказать, что у него было довольно редкое для Одессы имя — Морис, непонятно как попавшее в их украинско-еврейскую семью.
Но я отвлёкся. Женщины — хорошенькие, повторяю, женщины — всегда были его слабостью. И несмотря на изматывающие вахты многомесячного рейса, сверхбдительное время и грозно уставное «советико морале», желание идти на разумный риск (даже во «вражеских» портах) отбить у него было невозможно.
Гавана, Калькутта, Ханой сохранили подвиги его в сладкой памяти тех, кого он осчастливил, и, возможно, надолго.
Недаром, ох далеко недаром, женщины портовых городов любят ошалело выскакивающих на берег матросов — щедро накопившиеся чувства шампанским стреляют при лёгком прикосновении пробки, мгновенно опустошая наполовину застоявшуюся в морозильнике бутылку. Второй бокал пьётся медленно и сладко, и хмель его ещё долго волнует кровь.
Может быть, он и дальше плавал бы, покоряя усами своими заморские порты, если бы неожиданно для всех не женился на младшей сестре своей одноклассницы Любки Бессоновой Вере.
Неожиданность (он всё-таки больше дружил с Любой) оказалась месяцев через пять вполне житейской, цикавой и всеми любимой Аллочкой. Чего только не бывает в жизни? Даже Авраам, каким уж ни был праведником, если вы помните по Библии, тоже — жил все годы с Саррой, а сына, на удивление соседям, настругал с египтянкой Агарью, создав проблемы с разделом наследства всем последующим поколениям Иосифа и Исмаила.
Так что если Стукач перед кем-то и согрешил — я, коль вы не возражаете, буду по-прежнему называть его по фамилии, — то не настолько, чтобы быть всеми осуждаемым, тем более что внешне жили они вполне пристойно.
Что и говорить, если бы всем нам, жившим в гротесково-уродливое время, когда с детства соблюдались усвоенные правила игры: чего и когда можно, а чего и когда нельзя, своего рода счастливая формула мирного сосуществования — если бы всем нам с приоткрытием форточки, называемой в новых словарях «гластностью», вдруг не стало ясно, насколько всё обрыдло и опротивело, и всем вдруг не захотелось тотчас же протиснуться в возникшую щель и широко вздохнуть, но уже с той стороны, то, может быть, ничего бы и не произошло.
Первую атаку Морис выдержал. Ему совершенно не хотелось уезжать, и не потому, что там надо было вкалывать. Кто-то, а он работать умел — на судне механику за чужие спины не спрятаться. Да и пойти в рейс под любым флагом классному моряку — ноу проблем. Просто ему не хотелось ехать. Ни в Израиль, ни в Америку. Несмотря на массовый психоз: завтра, может быть, будет поздно — границу закроют.
Вокруг на глазах рушились семьи: кто-то уезжал, правдами и неправдами забирая детей, кто-то оставался. И зачастую именно женщины произносили первое слово, после которого и закручивалась ломающая судьбы карусель эмиграции.
В семье Мориса карты разложились так: жена — русская, он наполовину — еврей, наполовину — украинец. Без него она выехать не может, а он ехать не хочет ни в какую. С этого и началось.
За три дня до развязки я встретил его на Бебеля. Он был возбуждён и на невинный вопрос: «С тобой всё в порядке?», — разразился:
— Я что у них — транспортное средство? Верка-дура ультиматум поставила: или едем, или разводимся. И дочь всецело на её стороне. Каждый день разговоры только об отъезде. А я ехать не хочу. Я согласен, здесь сейчас плохо. Да! Но не может же это продолжаться вечно. За границей, поверь мне, сладкой жизни ни у кого нет. И манна небесная на голову никому не сыплется!
— О’кей, флаг ей в руки, — попытался я успокоить его. — Пусть разводится, если такая умная. А ты скажи, что не выпустишь ребёнка. Не подпишешь разрешение. Куда она денется?
— Говорил! Но ты знаешь, что она мне ответила?
— Ну?
— Что жить они здесь всё равно не будут. И если я не выпущу Аллочку, они выбросятся с пятого этажа! И их смерть будет на моей совести!
— Да ну… Грязный шантаж… Даже не бери в голову…
Я устал от дискуссий, обычных для Одессы одна тысяча девятьсот девяностого года. И желая успокоить его и поскорее завершить бесмысленный, как мне тогда казалось разговор, отделался дежурной фразой: «Ничего, всё образуется. Подумайте, взвесьте ещё раз. В общем, звони». — И ушёл.
А через три дня он повесился. Никогда бы не поверил, что он, всегда спокойный и рассудительный, с ироничной улыбкой смотрящий на мир, так неожиданно мог разрешить семейный конфликт. Иначе не мог? Вопрос в никуда.
Двадцатый век в Одессе заканчивался под душераздирающую песню-крик, назойливо гремящую из коммерческих киосков: «Я отдала тебе, Америка-разлучница, того, кого люблю, храни его, храни…»
* * *
Прошло без малого двенадцать лет. Недавно я встретил Веру на бордвоке. Она гуляла с внуком и с мужчиной. То ли с новым мужем, то ли с бойфрендом — я не стал подходить и утолять любопытство, каким образом она оказалась в Нью-Йорке. Впрочем, всё в этом мире имеет цену. Бесценен лишь океан, привычно смывающий на песке следы жизни.
«А штэкалэ»
Почему, когда я слышу еврейскую мелодию, я плачу? Когда все смеются, задорно играет скрипка, зал — одно дыхание со сценой, спазмы предательски сдавливают горло и слёзы накатываются на глаза, почему?
Знакомые звуки касаются моих губ, и наркотик — в одночасье грустный и весёлый, медленно всасывается в кровь, исподволь готовя нокаутирующий удар: если бы это видела мама… С этой секунды две мои самые близкие женщины, никогда для меня не стоявшие рядом, никогда не равнозначные, но одинаково любимые — Ляленька и мама, присутствуют в зале по обе мои руки…
Мама…
— Геня, а штэкалэ!
Уже перепеты все песни, мама, раскрасневшаяся и задорная, только-только спевшая и «Иосэлз, майн зун…» и «Ицик от шойн хасэнэ геат…», но в завершение, нет-нет, в продолжение, все мои тётки, сёстры, все кричат, просят: «Геня, а штэкалэ!» И я, любуясь и восхищаясь ею, тоже прошу: «Мама, а штэкалэ!»
Упрашивать маму? Упрашивать маму петь, когда все её сёстры — красавицы и певуньи (их и просить не надо), но только мама, единственная из всех, знает неисчислимое множество щемящих сердце и воспламеняющих кровь еврейских песен, и наконец, объединяющая всех детей, не понимающих слов, но ждущих весёлого припева: «Ай-ай, а штэкалэ!»
— Зог же зинуню ви азой мант дер олеф… — начинает мама размеренно, а мы в нетерпении ждем, -… ви а азой же махт дос ниэйнэм ай-ай, а штэкалэ.
С каждым новым куплетом добавляются непонятные: «Генэлэ — гунэр, Берэлэ — бомджик», но главное, задорное в конце, когда все хором, а я громче всех кричим: «Ай-ай, а штэкалэ, ай-ай, а штэкалэ!»
Финал — темпераментная скороговорка: «Тойбер — тотэр, хоб — хасэнэ, зейтэ — зугстэ, осэ — усэ, дадер — дронжик, Генэлэ — гунэр, Берэлэ — бомджик», с неизменным: «Ай-ай, а штэкалэ, ай-ай, а штэкалэ!»
Почему она не научила меня языку?
Её диплом за номером 1582 свидетельствует, что 30 июня тридцать седьмого года она с отличием закончила литературный факультет еврейского сектора Одесского учительского института…
Я вздрагиваю от взорвавшегося аплодисментами зала. Кира Верховская ещё раз выходит на сцену, раскланивается вместе с юными артистками «Мигдаль-ор», — легким движением руки приглашает всех встать, и финальный аккорд — «Атиква» (по-русски «Надежда»), национальный гимн Израиля, по традиции завершает вечер.
Домой я иду по Пушкинской. Если Маразлиевская — моя боль, Базарная — успокоение, то Пушкинская — моя гордость.
В ушах звенит ещё «Золотой Иерусалим», невысказанная мамой мечта прикосновения к Стене, вошедшая в меня вместе с «Киндэр ёрн».
«Киндэр ёрн, шейнэ киндэр ёрн. Эйбик лигт ир мир ин майн энкорн…»
В каком году был у нас обыск? Пожалуй, в тридцать седьмом… Ведь она и дня не работала по специальности. К ней, к моей маленькой комсомолочке, на всех парадах бывшей на верхушке акробатической пирамиды и, к несчастью, обладавшей быстрым почерком, пришли ночью.
Нужна была не она — брали «дичь» покрупнее, преподавателей еврейского отделения Одесского учительского института, и в поисках компромата за лучшими конспектами по методике языка и литературы пришли к ней.
Потом пришли ещё раз: на девичнике самых близких подруг Идочка Фефер рассказала анекдот и на другой день исчезла. К счастью, маму не застали — она уехала в Днепропетровскую область, так что, прихватив оставшиеся бумаги, в том числе бесценные тетради еврейского фольклора, собранные ею по деревням и местечкам, её, по иронии рокового года, забыли.
Как я оказался на Маразлиевской? Я ведь шёл домой по Пушкинской, пересёк трамвайную линию… Нет, раз я стою возле домов НКВД, я её не пересекал.
В этих тихих пятиэтажках, называемых не иначе как домами НКВД, жили мальчики, посещавшие мамину школу. В соседнем парке металась она зимой сорок восьмого в поисках своего ученика — бледный папа-полковник разбудил её ночью с мольбой: шаловливый мальчик ушёл из дому, забрав папин пистолет. Сынок нашёлся на третьи сутки, а она отделалась за труды строгим выговором.
Я боялся этих домов, в спину выплевывающих: «Евгешин сын! Жидёнок!» — и старался быстрее прошмыгнуть незамеченным в манящий футболом парк.
Но ведь это было в пятидесятых. А потом приезжали в Одессу Горелик и Анна Гузик, и мама ходила на их концерты и покупала пластинки…
Чего же она боялась тогда? О чём говорила с папой, как бы защищаясь от синдрома Павлика Морозова, на не понятном для меня языке?
Мне не постичь их страхи. Две маленькие фарфоровые тарелочки с портретами Ленина и Сталина освящали моё пионерско-комсомольское детство, прошедшее на тихой Маразлиевской улице, на время одевшей кумачовое полотнище — Энгельса.
В этом охраняемом двумя львами доме потеряно было Слово, и бисерным почерком исписанная тетрадь моего деда, в знак уважения захороненного на раввинском участке последнего еврейского кладбища Одессы, так и лежит не прочитанная мною. Когда-то, очень давно, мне её читала мама, но многое я уже успел позабыть.
Осталась вот кириллицей исписанная тетрадь со знакомо-непонятными словами маминых песен.
Потерявший Слово — сохранил его музыку.
А что значит для меня «а штэкалэ»? А штэкалэ — в переводе палочка, обыкновенная палочка, перешедшая мне от матери через пять тысячелетий моей истории.
* * *
Я мог бы не продолжать рассказ — он закончен. Но другая моя женщина, молчаливо оставившая меня в обнинской больнице и только-только сидевшая в концертном зале по правую мою руку, успела уже прийти домой и с вечной улыбкой приветливо встречает в прихожей, проходит в комнату, усаживается перед креслом и не позволяет молчать.
Я долго смотрю в её смеющиеся глаза и содрогаюсь от мысли, что она так никогда и не увидит, как повзрослела наша девятилетняя дочь. Или всё-таки нет: я не отпустил её душу, и всё, что принадлежит ей, — табу.
Старые фотографии, вспышки памяти, которые, как минное поле, я стараюсь обойти стороной, магнитом притягивают к старому фотоальбому, по наследству доставшемуся от её бабушки.
Детское её фото… Суровый исподлобья взгляд… Она с бабушкой…
Почему она, всегда затем смеющаяся на всех своих взрослых фото, на беззаботно детских, загадочно сурова? Предчувствовала свой век? Ложь! Ложь!
«Киндэр ёрн, шейнэ киндэр ёрн…»
Фото бабушкиной родной сестры Розы, её мужа, известного в прошлом еврейского певца Михаила Эпельбаума…
Вот он и она в шикарных шубах, привезенных из концертных гастролей по Америке, где они собирали деньги на войну с гитлеровской Германией…
А вот поздравительная открытка с Новым годом, посланная Эпельбаумом из мужского лагеря в женский.
Наше свадебное фото. Мы оба щуримся от солнца в удивительно летний день четвертого ноября…
За день до свадьбы я был простужен и страстно желал скорейшего завершения самого счастливого моего дня и нескончаемой свадьбы, а она смеялась и кружилась в танце, и вихрь занес её на стол, а я на автопилоте устало глядел на часы — третий час ночи — и безуспешно просил, чтобы её сняли…
Тот день — пик её веселья перед последним броском в четырнадцать лет.
Она посетила за всю свою жизнь десятки концертов, так никогда и не побывав на еврейском — после долгого перерыва первый прозвучал в Одессе уже после её молчаливо улыбающегося ухода.
Она никакого права не имела уйти. И ушла, вручая выкатывающимися глазами непомерно тяжкую ношу: «Рафичек…» — на полувыдохе.
Вот так и суждено втроем посещать нам концерты.
Нас может быть и четверо, и пятеро, и шестеро, но все равно — трое. Так разложились карты.
Жизнь коротка. Наступит время, и морская волна тихо смоет из памяти и меня, и моё поколение, и последующее, и ещё следующее, и все победы и трагедии наши окажутся для праправнуков скучны и незначительны. Время спрессовывает эпохи, готовя почву для новых всходов.
Но каким бы немым ни оказалось моё поколение, как и много-много веков другое, согнанное с родных мест и развеянное по ветру, растворённое в воде и высушенное на солнце, палочка, неистребимая дух-палочка непреклонно совершает предназначенный ей путь. Звонкий, весёлый и жизнерадостный.
«Тойбер — тотэр, хоб — хасэнэ, зейтэ — зугстэ, осэ — усэ, дадер — дронжик, Генэлэ — гунэр, Берэлэ — бомджик, ай-ай, а штэкалэ, ай-ай, а штэкалэ…»
Японская трагедия
В тот июньский день, когда радио, надрываясь от восторга, вещало о вводе египетских танков — в Синай, когда захлёбываясь, аршинными буквами кричали заголовки газет об объявлении войны Сирией, Иорданией и Ираком, когда сердце сжималось от ужаса перед угрозой второго пришествия Катастрофы, и другого пути нет, как насмерть стоять ТАМ, в синайских песках, в последнем окопе, за которым двадцативековая коленонепреклонённая память от Масады до Варшавы, в столице Западной Сибири девятнадцатилетний мальчик с волнением пытался ловить радиоголоса и желал одного: быть среди защитников Иерусалима.
И именно в этот тревожный день из далёкого Новосибирска он отправил маме в Одессу открытку, в конце которой как бы небрежно обронил: «Кстати, ты не возражаешь, если я скоро женюсь?»
Мама… Надо знать еврейскую маму, чтобы представить себе скорость, с которой из толстого конверта вырвется стон: «…Я никогда не прощу тебя, если ты женишься на шиксе. Если ты хочешь меня убить, тогда — да! Но я умоляю тебя, выбрось её из головы. Она крутит тебе голову и мешает учиться. Ты не представляешь себе, какой ты нанёс мне удар и сколько горя ты принёс в наш дом! Как! Как ты мог додуматься до такого? Неужели нет уже больше в Одессе еврейских девочек? Приезжай на каникулы, и мы тебе найдём. И у Цили для тебя есть, и у Гиты… Но сейчас, сыночка, ты должен мне обещать, что навсегда выбросишь её из головы…»
Продолжать? Это ещё две страницы, и вы устанете…
Мальчик… Вы думаете, настоящий еврейский мальчик это тот, кому сделали брис? Так вы ошибаетесь. Это только один из признаков. И не самый главный. Подлинность мальчика определяется тем, как он любит свою маму.
Я мог бы рассказать вам массу трогательных историй, и вы будете долго плакать счастливыми глазами, но, как говорится, не за этим мы сюда пришли.
Итак, осталось обозначить третью вершину любовного треугольника: Марина.
Ежедневно между пятью и шестью вечера маленький камешек, брошенный в стекло его комнаты, вызывал Мальчика из студенческого общежития.
Улыбаясь, она ожидала его в спортивном костюме с видами на бег трусцой через длиннющий Кировский мост вниз, к реке, где они должны были выполнять гимнастические упражнения.
Марину понять можно. Она родилась в Париже, в семье русских эмигрантов, вместе с азами демократии усвоив вкус элитарного спорта: большой теннис, бассейн, бег трусцой…
Но где вы видели мальчика из приличной еврейской семьи, который ежедневно бегал бы «бег трусцой»?
Короче, тут пошли уже еврейские штучки. На середине моста, когда у него сбивалось дыхание, он вдруг вспоминал что-то заранее заготовленное из Ахматовой и, выбрасывая белый флаг, спасительно начинал: «Слава тебе, безысходная боль! Умер вчера сероглазый король…»
Конечно, бегать и читать стихи невозможно. Так что дальше они уже шли пешком, и мучения его на этом заканчивались.
Но это — не забывайте о маме — только полбеды.
Дед Марины, в прошлом белый офицер, докатился с Добровольческой армией до Чехии. Из множества дорог, живо описанных Толстым и иже, он выбрал далеко не худшую, сменив мундир офицера на сюртук студента Пражского университета, в стенах которого он и познакомился с княгиней Ольгой, будущей бабушкой Марины. Естественно, они поженились и в двадцать четвертом произвели на свет Марининого отца. Тот, как принято, получил два высших образования, произвел двух дочерей, а когда Хрущёв предложил старой эмиграции возвратиться на Родину, то захотелось вдруг отцу Марины, никогда не видевшему России, вернуться на берега свои…
Теперь вы поняли, что Марина не просто русская, а внучка белого офицера и дочь весьма сомнительных родителей.
Как заикнуться маме ещё раз о женитьбе — уму непостижимо! Ослушаться? Да как вы могли такое произнести?! Разве Мальчик не знает, как она забегала все годы ему дорогу, обе руки подкладывая под трамвай. Нет, нет и ещё раз нет! Видеть её слёзы — скорей самому захлебнуться в них.
Но чтобы Мальчик не колебался, чтобы не было у него сомнений в решительности мамочкиных слов, твёрдо защищающей кровное право на выбор достойной невестки, через день, не оставляя никаких шансов на возможный компромисс, — лаконичная телеграмма в деканат: «Волнуюсь молчанием Вылетаю пятницу Заклинаю Мама». И с интервалом в два часа, не давая опомниться, нокаутирующая вторая: «Срочно позвони домой Не делай глупостей Мамы сердечный приступ Целую Лена».
Две упавшие на стол замдекана неразорвавшиеся бомбы буквально вырвали его с лекции. Гневные крики возмущённой женщины: «Немедленно звони домой! Как ты можешь так волновать мать!» — окончательно разрушили хлипкую оборону. Когда по срочному тарифу он сумел дозвониться до Одессы и услышать взволнованные голоса живых ещё мамы и сестры, секундантам его было впору выбрасывать белое полотенце.
— Мамочка, успокойся. Как твоё здоровье?
— Я не желаю тебя знать! Ты обещаешь мне её оставить?
— Но ты ведь её не знаешь.
— И знать не хочу! Я для того тебя растила, чтобы ты мою жизнь укорачивал?
— Мама, как ты себя чувствуешь?
— Моим врагам! Я знать ничего не желаю! Ты должен её оставить! Ты мне обещаешь?
— Подожди… Дай я тебе всё объясню…
— Нечего мне объяснять! Ты что, хочешь моей смерти? Ты должен её оставить! Ты мне обещаешь?
— Да, но…
— Ты дал мне слово. Я из-за тебя все ночи не сплю! Мне стыдно людям в глаза смотреть!
— Мама, успокойся. Всё будет хорошо!
— Моё здоровьё не блещет. Лене через месяц рожать, а у неё из-за волнений с тобой болит живот. Мне всё это надо? Ты подумал о нас? Ты подумал, что будет, если у неё из-за тебя будет выкидыш? Счастье, что папа умер и этого не слышит! Не дай бог дожить до такого!
— Мамочка, не волнуйся, я никогда не женюсь.
— Ты мне обещаешь с ней расстаться? Я могу не прилетать?
— Я же тебе уже сказал. Занимайся Леной. Ей скоро рожать.
— Сыночка, ты дал мне слово. Возьми себя в руки. Будь мужчиной. Я все дни сижу на корвалоле. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю и хочу видеть тебя счастливым. Но только в Одессе и с нашей девочкой.
Кто посмел бы после такого разговора огорчить маму? Причинить её истерзанному сердцу лишнюю боль?
И с детства образцово-показательный Мальчик, остудив в маминых слезах пылкое мужское сердце, мужественно выполнил сыновний долг, невнятно пробормотав недоумевающей Марине, что мама… через год он должен уезжать… он обещал… у сестры болит живот…
Сестринский живот Марину окончательно доконал, ибо со времён Второго Храма не было ещё в мире более веского аргумента в пользу рассторжения двух сердец.
Слёзы Марины остались за кадром. Как и то, что она ему сказала. Не судьба…
* * *
Прошёл год. И как в том анекдоте, произошла в семье его японская трагедия. Совершенно неожиданно для Марины он принёс ей в день рождения двадцать одну чайную розу, неизвестно где найденную им в февральском Новосибирске.
Через два месяца несостоявшаяся княгиня Одоевская перешла на более благозвучную для столбового дворянства фамилию Нисензон.
А ещё через несколько лет, когда танкист Нисензон вернулся после Ливанской войны, она родила ему двух близнецов. Девочка, вылитая бабка, княгиня Одоевская, так и получила её имя — Ольга, а мальчик в честь одесского деда назван Моше.
И хоть по закону они и не стопроцентные евреи, и не российские князья, оба — а им только по двенадцать — рвутся в армию и только в элитные войска. Они хотят быть десантниками. Ну чем не трагедия?
Ах, если бы мама знала об этом!
Но она, так никогда и не простив его, благословила их брак и умерла через полгода от инфаркта. В честь нее и названа первая дочь — Голдой.
Нужна мне ваша фаршированная рыба
— Не обещайте деве юной любови вечной на земле… — пропел над Изиным ухом хриплый голос.
— Что? Что такое? — Изя встрепенулся и резко обернулся.
— Ося развёлся с Мусей, — отступив на шаг, осведомил его низенький старичок, несмотря на сентябрскую теплынь, одетый в габардиновое пальто и галоши.
— А… — недоуменно начал Изя, но старичок опередил его вопросы и галантно представился:
— Хуна Абович Камердинер, отец Муси Тенинбаум…
— Да, но вы ведь… — стал припоминать Изя и запнулся.
— Да-да, ты прав, — обрадовался старичок тем, что его не забыли, — в пятьдесят четвертом, через месяц после Мусиного замужества, я попал под трамвай.
— Да… — подтвердил в замешательстве Изя.
Старика он абсолютно не помнил, разве что видел на Осиной свадьбе, а затем присутствовал на похоронах… Но ведь это было Бог знает когда, лет тридцать назад… Нет больше, быстро стал подсчитывать он.
— Я тогда не сам попал под трамвай. Меня толкнули, — затараторил старичок. — Не иначе как компаньон, с которым держал я артель по ремонту мебели, решил списать таким образом свои долги.
— Но… это что за цирк? — осторожно возмутился Изя, подозревая, что некто решил подшутить и совершить чудовищную мистификацию.
— Я пришёл мстить за свою единственную дочь. И как тень отца Гамлета, буду повсюду преследовать негодяя, — объявил о своих намерениях старичок. — Шутка ли, мужику за пятьдесят, а он завёл молодую любовницу и оставил жену, с которой в счастье и согласии прожил тридцать лет с копейками!
С этими словами старичок испарился, дабы Изя мог убедиться, что он действительно «тень отца Гамлета», а затем объявился за его спиной, небрежно постучав тросточкой по Изиному плечу.
— Ну что, удостоверился, Фома неверующий? — усмехнулся старичок. — Хуна Абович не так прост, как вы думаете.
Изя осторожно осмотрелся, но, похоже, никто из прохожих, а встреча произошла на достаточно людном проспекте Мира, ничего удивительного не увидел. Как будто и не было никаких мистификаций и перелётов.
— Что ты замолк? — вновь постучал тростью по Изиному плечу старичок. — Я ведь недаром именно к тебе обратился.
Изя недоумевающе «проглотил» и эту фразу, ожидая кульминационной развязки: если призраки и появляются, то не просто так…
— То, что ты с Осей уже несколько лет не общаешься, я знаю… Слухи и наверх дошли. Но… у тебя ведь тоже дочь?
— Да, Регина, — подтвердил Изя.
— Я к тому и говорю. Будь осторожен. Муж её… Ты ведь выдал её недавно замуж?
— Да, — только и смог пролепетать Изя, пораженный осведомленностью старичка.
— Он хоть и еврей, но не нравится мне. Большой швыцэр. Как и мой зятек. Смотри, чтобы и тебе не пришлось стать на путь мщенья.
Хуна Абович отошел на шаг, покачал головой и, кривляясь, гнусно пропел: «И как ни сладок мир подлунный, лежит тревога на челе. Не обещайте деве юной любови вечной на земле», — после чего помахал ручкой и исчез.
— Регина, доченька… — Изя схватился за сердце, опустился медленно на колено и неловко согнув ногу, повалился боком на асфальт…
* * *
Мы очень быстро, я бы даже сказал поспешно оказались в центре комнаты, на дверях которой написано мелом: «Восьмидесятые годы. Вторая половина». Позднее, для острастки на дверях повесят табличку: «Россия. Двадцатый век. Входить осторожно». Но это будет позже, когда историки и архивариусы проделают свою рутинную работу — задокументируют, пронумеруют и скрепят печатями события и факты. А пока порядок не установлен и обывателям дозволено многое, воспользуемся случаем и прошмыгнём в комнату, «1986 год».
* * *
Февраль. После этих слов так и хочется сказать: «Достать чернил и плакать».
Ибо не успел петух прокукарекать три раза, как Регина собралась замуж. Конечно, двадцать четыре года — не тот возраст, когда надо куда-то спешить, но если появился мальчик из приличной еврейской семьи, то почему бы его не взять? Тем более что летом Славик заканчивает Киевский институт инженеров гражданской авиации. А то, что он работает простым электриком на Школьном аэродроме, ему только в плюс — дурака не валяет и труда не боится. Нет, нет, таких женихов надо брать обеими руками и не задумываться.
Всё это Слава Львовна ненавязчиво пояснила Регине, для верности добавив, что если она и дальше будет перебирать харчами, то в результате останется старой девой. Как Роза, из тринадцатой квартиры. Переспелая ягода годится лишь на вино.
— Брала бы лучше пример с Дины, Осиной дочки, которая хоть и моложе тебя на три месяца, а уже год как замужем за зубным техником. А довод, что у жениха нос с горбинкой и он немного сутулится, спрячь в карман. Для семейной жизни нос не самое главное. Нечего привередничать… Ты тоже, — и тут бабушка для пользы дела слукавила, — неписаная красавица.
Регина колебалась, сравнивая Славика с другим претендентом, преподавателем курсов иностранных языков, который настолько нравился Шелле и Изе, что когда приходил в дом, неизменно получал приглашение остаться на обед. До тех пор, пока не признался, что женат, имеет двухлетнего сына, но ради брака с Регишей намерен подать на развод.
Суббота, 22 февраля 1986 года. Всевышний, как обычно, в этот день отдыхал, иначе бракосочетание отменил бы. Или перенес на другой день.
Не стыдясь слез, Изя протирал платком глаза и с грустью глядел на ликующих жену и дочь: как ни старался он отложить свадьбу хотя бы до майских торжеств — им приспичило ко Дню Советской Армии.
Свадьба, как и похороны, — время, когда собирается вся семья.
Даже если с соседями и друзьями наберется человек семьдесят, впоследствии обе стороны будут утверждать, что гостей было не менее ста, особо гордясь звонком дяди Яши из Нью-Йорка и тети Фриды из Чикаго, ибо с ними, то есть с их семьями, если бы они сидели за столом, было бы все сто пятьдесят.
— Но что делать? — рассуждала мама Славика. — Когда мы так разбросаны по свету! Зато Сёмочка, какой молодец, позвонил кому-то в Израиле, и мне занесли десять долларов… Что с ними делать, ума не приложу. Если их найдут, это же уголовное дело. Найти бы кому продать… Доллар, говорят, идёт один к пяти. Десятка — не бог весть какие деньги, но Сёме они легко не достаются. И если он сумел их от себя оторвать, то это о чём-то говорит. У вас нет, случайно, надёжного покупателя? — заговорщически поинтересовалась она напоследок, и тяжело вздохнула, услышав в ответ: «А кому эти доллары нужны?». — Да, вы правы. Я тоже так считаю. С ними кашу не сваришь.
Свадьба. К ней готовятся с трёх сторон. Третья, наиболее многочисленная, названная Славиком “массовка”, предпочитает в день свадьбы только лёгкий завтрак.
— Ты не очень наедайся, — напоминает Муся Тенинбаум Осе, как только открывает он утром холодильник, — не забудь, что вечером мы идём к Изе на свадьбу.
Бьюсь об заклад: подобную фразу в этот день повторяют во многих семьях, понимая, что большую часть денег, выделенных на свадебный подарок, необходимо в тот же вечер отъесть.
Мужей, дабы у них не случился голодный обморок, осторожно подкармливают бутербродами и поят сладким чаем. Они мужественно переносят лишения и, дорвавшись до стола, лихорадочно заполняют ёмкости…
Свадьба… Кроме вкрапленных в тосты двух ещё не забытых в народе слов «нахыс» и «лэхаим», о том, что она еврейская, говорит не многое. Разве что тихо плачет в центре стола Слава Львовна: «Я уже могу спокойно лечь и умереть, если дожила до этого счастливого дня», — принимая, как должное, возражения Регины: «Бабуля, тебе ещё надо женить правнуков», и оркестр срывается временами на не одобряемые властями «Семь сорок».
— Ты можешь достать оцинкованные трубы? — доброжелательно улыбаясь, Ося подошёл к присевшему отдохнуть жениху. — Я — Регинин дядя, — для верности добавил он и обнял счастливчика за плечо.
— Славик, — машинально протянул тот руку, с трудом восстанавливая дыхание.
Ося пожал ее и продолжил:
— Раз у тебя появилась семья, ты должен уметь крутиться.
— Как это? — жених вытер носовым платком пот со лба и совершил оборот на триста шестьдесят градусов. — Достаточно?
Ося засмеялся:
— Начало положено. Я надеюсь, ты не собираешься жить на одну зарплату? Как говорится, моим врагам… А я мог бы тебе помочь. Мы ведь уже родственники. Не так ли? — он вновь обнял Славика.
Тот кивнул головой и растерянно стал перебирать в памяти богатства Школьного аэродрома.
— Но… Я не совсем понимаю…
— Я вижу, тебе пора на передний зуб ставить коронку, — прервал Ося мыслительный процесс жениха. — Мой зять, — и он с гордостью указал на танцующего с Диной шатена, — зубной техник. Делает качественно и берёт недорого. А тебе, как своему…
— Караул! У меня уводят мужа! — бросившись на выручку, закричала Регина и потащила Славика танцевать, вырвав из-под опеки мудрого гешефтмахера.
Что делать, если женщины не разумны и, когда мужчины говорят о делах, предпочитают плясать…
* * *
Скорая помощь, вызванная к Изе случайным прохожим, констатировала — инфаркт.
В Обсерваторный переулок, в третью горклинбольницу, Шелла примчалась через час. К Изе, правда, её допустили на вторые сутки. После перевода его из реанимации в обычную палату.
— Что с Регишей? Она звонила? — ошарашил Изя жену, когда та вошла в палату. — Когда ты с ней в последний раз разговаривала?
— Чего ты спрашиваешь? — удивилась Шелла. — Скажи лучше, как ты?
— Как видишь, — Изя скривил губы. — Лежу на нарах, как король на именинах. Но сейчас меня больше интересует Регина.
И чтобы успокоить больного, Шелла рассказала, что ничего нового с тех пор, как неделю назад Регина звонила из Израиля, не произошло. Дети работают. Бэллочка ходит в детский сад.
Изя успокоился: предсказание Камердинера не сбылось. А был ли он вообще? Может, ему померещилось? Конечно, померещилось — Камердинер отбросил копыта вскоре после смерти Сталина. А это когда было!
Мысли о Регине, однако, не отпускали. Отъезд единственной дочери в Израиль вывернул Изю наизнанку.
Через два года после Регининой свадьбы, когда приоткрылись наглухо заколоченные границы, Славика папа, Марк Шапиро, вновь решил попытать счастье. С кем-то из приятелей, по тем же хлопотам поехавшим в Москву, в голландское посольство, он передал десятилетней давности израильский вызов, получил продление, и в мае 1988 года подал документы в ОВИР. В вызов, естественно, вписаны были новые члены семьи — невестка и годовалая внучка Бэллочка.
А в сентябре — поезд тронулся — Шапиры получили зелёный свет. Сборы были недолги — вдруг власть вновь поссорится с американцами и передумает. Спустя четыре месяца обычный кружной маршрут — Одесса — Москва — Вена — Тель-Авив доставил семью Шапиро на историческую родину. Новый, 1989 год они встречали в Натании.
Шелла готова была сорваться вслед за ними. Мужчины в делах таких не столь решительны, и Изя удерживал её: «Пусть дети устроятся. Тогда и мы тронемся. Мне пятьдесят три. Тебе сорок девять. Возраст — ни вашим, ни нашим. До пенсии далеко, а найти квалифицированную работу сложно. Тем более выучить иврит. Что ты хочешь, сесть им камнем на шею? Дай молодым пожить, а там посмотрим. Они сами дадут нам знать, когда надо ехать».
Довод убедительный, и Шелла согласилась малость повременить.
Прошло полгода, как дети уехали. Восторженные их письма впору было вывешивать в каждом одесском дворе — Шелла с Изей ничего не скрывали. И я не удивлюсь, если выяснится (со временем, конечно), что именно письма Шапиро стали причиной массового психоза, охватившего Одессу весной 1989 года. Хотя… Есть и другая версия: зажёгся в зале свет, и изголодавшийся зритель повалил в буфет.
Так это было или иначе, но весной 1989-го ОВИРы завалило. В очереди на подачу документов на выезд записывались за несколько дней, составлялись длинные списки, ежедневно делались переклички — неявившихся безжалостно вычёркивали. Кто-то был ещё не готов, но загодя держал очередь, чтобы не оказаться в хвосте, когда все необходимые документы будут собраны. Кто-то очередь перепродавал и записывался вновь — спрос рождает предложение, и почему бы не иметь маленький бизнес, если он лежит на ладони и не тает.
В очереди знакомились и заключали браки, порой коммерческие. Делались гешефты, делились опытом и свежей, официально не подтверждённой информацией: «Я вам точно скажу, Горбачёву и Шеварднадзе хорошо за нас заплатили… А то с чего бы вдруг они стали выпускать?»
Примыкающий к ОВИРу район превратился в доску объявлений — деревья, столбы, телефонные будки обклеены были призывно-кричащими листиками: «Продаётся…» Кто-то добавлял: “Срочно“, что, однако, не меняло сути дела — Одесса распродавалась. Не успевало вывешиваться одно объявление, как на него наклеивалось следующее…
В Одессе аукнется — в Нью-Йорке откликнется. Когда страсти докатились до Вашингтона, Госдеп всполошился, всерьёз испугавшись одессизации Америки. Кто-то из местных начитался Бабеля и решил, что если вслед за уже оккупированным Брайтоном Одесса хлынет в Бей Ридж и в Бенсонхёрст, то Нью-Йорк превратится в Чикаго с Аль Капоне номер два. Госдеп занервничал и преподнёс сюрприз, взвинтив до предела чемоданные настроения.
С первого октября 1989 года вводились новые правила. Желающие присутствием своим облагодетельствовать Западное полушарие, должны заполнить пространную анкету, заручиться поддержкой проживающих за океаном родственников и переслать её в находящийся в Вашингтоне иммиграционный центр. И ждать вызова на интервью в американское посольство. Рим и Вена — залы ожидания жаждущих эмигрировать в Америку — для тех, кто не получил разрешения к указанной дате, закрываются.
Безумие, охватившее очередь, — успеть бы отметиться до первого октября — залетело и в Шеллину форточку. И она вновь принялась за Изю. Парикмахер занервничал:
— Куда ты так торопишься?! Никуда от нас Израиль не убежит. Дай мне прийти в себя и стать человеком. Клянусь тебе, я не могу уже слышать эти ежедневные разговоры об отъезде. Ты дождёшься! Это будет на твоей совести — ты доведёшь меня до второго инфаркта! До Третьего еврейского кладбища!
— Не нервничай, никто тебя в шею не гонит. Хочешь подождать полгода — мы подождём. Но не забывай, что там медицина лучше, чем здесь.
Она умолкала, на время, и Изя, оставаясь один, задумывался: почему, впервые за столько лет, привидился ему Камердинер? Есть ли в этом знак свыше? Злой умысел, сглаз, колдовство, после которого и случился инфаркт?
И чтобы развеять сомнения, в очередной визит Шеллы в больницу он невзначай обронил: «Кстати, что там слышно у Оси? Он ехать не собирается?»
И понеслось.
— Ой, я тебе не говорила — твой братец совсем умом двинулся: завёл любовницу на работе и разводится с Мусей. Представляешь? Она ему в дочки годится: на двадцать лет моложе. Кобель вонючий! Как тебе это нравится?! Прожить вместе тридцать пять лет, вырастить двух дочерей и на тебе — подарочек. А каково Мусе — в пятьдесят пять лет остаться без мужа? Кому она теперь нужна не первой свежести?!
Изя слушал её рассеянно. О “встрече” с Камердинером он Шелле не рассказывал и тревожное предчувствие не покидало его. Хотя… Новости из Израиля продолжали поступать одна лучше другой — Славик работает, Регина осваивает курсы компьютерной бухгалтерии и берёт уроки вождения. Иврит тоже, слава Богу, двигается. Бэллочка заговорила. Путает два языка и иногда у неё очень смешно получается.
Кое в чём старик оказался прав, размышлял Изя. Но Славик? Нет, это немыслимо. Конечно, лучше быть поближе к Регине и подстраховать её, но ехать в моём состоянии — просто безумие. Надо подлечиться.
Шелла изменила тактику:
— Давай начнём оформлять. Отказаться или выехать позже мы всегда успеем. Главное — подать документы. Ты же знаешь, их ещё полгода будут рассматривать.
Капля камень точит — Изя сдался.
Переводом стрелок эмиграционных путей порой занимается случай. Яша, родной брат Славы Львовны, позвонил ей из Нью-Йорка и предложил свои услуги — если она хочет ехать, пусть пришлёт данные на всю мишпуху, а он подаст документы и обеспечит гарант — это будет надёжнее и быстрее.
С братом, уехавшим в начале семидесятых, Слава Львовна почти не общалась, опасаясь опальным родством испортить Регинино будущее, но раз наступили новые времена и стали выпускать, она запустила Шелле пробный шар: может, лучше подумать об Америке? Во-первых, там спокойнее, чем в Израиле, во-вторых, есть Яша, который поможет на первых порах, а в третьих, Нью-Йорк имеет вэлфер и эсэсай — государственные программы, которые позволят, если они не сумеют найти работу, безбедно прожить до гробовой доски. А Регину мы к себе перетащим…
Шелла, не спрашивая согласия Изи, — зачем лишний раз его волновать — дала добро и на этот вариант — пусть дядя Яша подаёт. Дальше видно будет.
* * *
Увы, Хуна Абович и на этот раз оказался прав. Звонок Регины вскоре после Нового Года был на грани истерики: Славик ушёл из дому. Он спутался с женой приятеля, с которым они в прошлом году подружились в ульпане. Весь год он тайно крутил с ней шуры-муры. А теперь, когда та устроилась в госпитале, она оставила мужа, сняла квартиру и увела Славика.
— Мама, я не выдержу этого! — кричала Регина в трубку. — Я сброшусь с обрыва!
— Доченька, пожалей нас с папой, — плакала в ответ Шелла. — Подумай о Бэллочке…
Она звонила родителям Славика и умоляла их повлиять на сына.
— Что мы можем сделать, — вздыхала Славика мама, — когда он нас тоже не слушает.
А папа добавлял:
— Чтобы ни произошло, мы от нашей внучки не откажемся. И Регина вправе на нас рассчитывать. Вы должны это знать и сказать ей. А может, всё ещё кончится хорошо, он погуляет, перебесится и вернётся в семью…
— И вы в это верите? — плакала Шелла. — Вы не должны пускать его в дом, раз он такой. Надо повлиять на него. В такую минуту оставить жену с двухлетним ребёнком! Когда идёт война и иракские ракеты падают на Израиль! Разве он думает о ребёнке? О её счастье?!
Она позвонила дяде Яше в Нью-Йорк и попросила поддержки. Может, он сумеет вытащить их… Неровен час, Израиль втянут в новую войну с арабами…
Тот быстро нашёл выход: он сделает Регине приглашение в гости. Пусть она приедет с Бэллочкой и останется. Так, он знает, делают многие. На первых порах они поживут у него, а когда Регина устроится, то снимет квартиру на Брайтоне.
— А если её не выпустят? — засомневалась Шелла. — Они же взяли в банке ссуду, корзину абсорбции…
— Они не первые и не последние, — успокоил её дядя Яша. — Пусть посоветуется со знающими людьми, как это делается. А нет, так я сам выясню и позвоню ей.
Шелла вновь звонила в Израиль:
— Доченька, перестань кушать своё сердце… На нём свет клином не сошёлся. Найдёшь себе другого, и лучше. Ты молодая, красивая… Жизнь на этом негодяе не заканчивается. Дядя Яша обещал помочь тебе и вытащить в Америку. А там глядишь, и мы приедем. И возьмём Бэллочку полностью на себя. Главное только, чтобы ты держала себя в руках. Запомни мои слова, он ещё получит по заслугам.
* * *
Ой… Как объяснить вам доходчиво, что такое Брайтон? Если сумеете вы представить себе Привоз в ста метрах от Ланжерона, это оно и есть. При этом пустите для полноты счастья поверху железную дорогу, а для колорита разбавьте публику детьми разных народов: китайцами, мексиканцами, пакистанцами и афроамериканцами. Только не переусердствуйте… Нашего брата должно быть больше. О, что-то стало вырисовываться…
Теперь немножечко географии. Кони-Айленд Авеню разрезает Брайтон Бич Авеню пополам. Или где-то около этого. Справа, если стоять лицом к океану, вплоть до Ошеан парквэй — проходной двор на пляж. Это как Обсерваторный и Купальный переулки. Справа, как я уже говорил вам, дети мои, Привоз в ста метрах от Ланжерона, но слева… Если мы говорим о маленькой Одессе от Кони-Айленд до Пятнадцатого Брайтона, слева — Дерибасовская.
Слева — начиная от Одиннадцатого Брайтона, выходящие на океан шикарные кондоминиумы Ошеан фронт лакшери, от трёхсот тысяч до более миллиона долларов… Напротив — театр «Миллениум», ресторан «Одесса»…
Здесь нет задрипанных домиков, заселённых преимущественно пакистанцами, турками и нелегалами из России. Это прерогатива другого Брайтона, Привоза.
А теперь, если вы вошли уже в образ того, что в Америке именуется «маленькая Одесса», предложим новоприбывшим исторический зкскурс по Брайтону «от дяди Яши». Для верности его лучше было бы озаглавить так: краткая история Брайтона в изложении Яши Вайсмана. Поскольку Яше соблюдать правила игры незачем, его история несколько отличается от официальной.
— Жизнь на Брайтоне появилась в конце девятнадцатого века, в восьмидесятых годах, когда железная дорога докатилась до Брайтон и Кони Айлэнд пляжей. Локомотив не успел добежать до океана, как умные люди выстроили четыре гостиницы, Брайтон Бич отель — наибольшая из них. Тогда же, к удовольствию нью-йоркцев, Брайтон обзавёлся ипподромом.
Что такое злачное место и где был Лас Вегас конца девятнадцатого — начала двадцатого века? Два вопроса — в одном. Это казино на Ошеан парквэй, театры, рестораны, аттракционы, собачьи и лошадиные бега, азартные игры, короче — всё, что вам в голову взбредёт, чтобы добровольно выпотрошить карманы любителей приключений. Это и есть Брайтон. Туристическая Мекка. Восторг и опъянение. Любовь и разорение.
А в 1911 году — всему иногда приходит конец — ипподром был перестроен. Резвые скакуны и гончие собаки уступили место новому идолу фордовской Америки — автогонкам.
Скорости в то время были, конечно, не в пример нынешним, но несчастных случаев со смертельным исходом было предостаточно. Под напором многочисленных жалоб и судебных исков владельцы автодрома дрогнули, закрыли бизнес и продали поляну. Запомните это место — район Десятого Брайтона — и смахните вековую пыль с дачных домиков. Перед вами автогонки с азартными играми, стряхните и эту пыль — собачьи и лошадиные бега… Входите во вкус?
И что вы чувствуете после этого: запах навоза или машинного масла? Вы чувствуете то, что мы имеем на этом злачном месте сейчас — тесную застройку домиков-близнецов, кафе «Глечик», книжный магазин «Чёрное море»… А раз Чёрное море, то и «Турецкие ковры»… Не густо, однако…
Но теперь самое главное: как попали сюда мы, российские евреи, кто сказал за нас слово, и кого мы должны благодарить, что в массе своей мы находимся здесь, а не где-нибудь в Коламбусе? Тоже, к слову сказать, Америка. Штат Огайо.
Молодость Брайтона — прибежище русских евреев, поселившихся здесь с первой волной эмиграции, — приходится на погромы девятьсот пятого года. В начале XX века Брайтон разговаривал на идиш. Здесь был курорт, продолжавшийся вплоть до Второй мировой войны.
А в пятидесятых годах жизнь на Брайтоне стала угасать. Молодёжь уезжала, оставляя пенсионеров доживать свой век на берегу океана. Стала меняться публика — эмигранты из Азии, местные босяки, беднота — устремились к району, где можно делать быстрые деньги. Некогда дорогие аппартменты стали стремительно падать в цене. Преступность захлестнула улицы. Бизнесы заколачивали двери и бежали прочь. Пляжи опустели. Туристы исчезли. Жители боялись выходить из дому и открывать окна.
Дядя Яша берёт паузу, чтобы слушатели осознали трагедию — гибель Помпеи, утёрли слёзы и приступили к раскопкам исчезнувшей цивилизации. Но поскольку их всего двое — Шелла и Изя — и аплодисментов не последовало, он меняет партитуру — трубы уступают место жалобному плачу скрипки. Обращённой к Изе:
— Что тебе сказать, если бабелевская Молдаванка — это аль-капоновское Чикаго, то Брайтон шестидесятых — это компот с косточками. Из Гарлема и Чикаго. За считанные годы сады белой акации превратились в кактусовые рощи. Пляжи Аркадии в голливудские сцены мафиозных разборок. Но что вы прикажете делать тем, кто в этих садах провёл юные годы? Встретил первую любовь и имел первый поцелуй? То-то и оно…
Ты что— то слышал о раввине Каханэ и “Лиге защиты евреев“? Власти не говорят об этом, но мне-то чего бояться -я ведь не собираюсь балотироваться в Президенты. В то время как белые оставили Чикаго и Дейтройт и бежали в пригороды, Брайтон оказался единственным местом в Америке, где произошла обратная картина.
С чего начиналось? Меир собрал людей, и они перекрыли Кони Айленд Авеню. Он сказал громкую речь и зажёг огонь в самых тихих сердцах. Я не был там и не могу передать дословно, но люди плакали, что он им сказал. Он задел их за живое, и это звучало примерно так: «Вы сидите по уши в яме с дерьмом и боитесь открыть рот. Так высуньте голову и чего-нибудь скажите! За вас это никто не сделает!»
Что говорить, когда до нас никому дела не было, именно Меир первым начал борьбу за право российских евреев на эмиграцию. Его люди никому не давали проходу — шумно митинговали у советского посольства, бойкотировали гастроли артистов. Конечно, они немножко нервничали и кидали бомбы. Это нехорошее дело, швырять бомбы. Но их услышали. Подключились сенаторы Лаутенберг, Джексон… Пошёл другой уровень. Деловой разговор. Мы — вам, если вы — нам. Когда надо, в Вашингтоне умеют говорить языком Молдаванки.
Вторая лекция начинается после обеда, когда Яша вытаскивает Изю пройтись по набережной. Не торопясь, доходят они до «Татьяны», и Яша приглашает племянника опрокинуть стопочку.
— Я угощаю.
Изя конфузится, и Яша сердится:
— Не морочь голову! Начнёшь работать — вернёшь две.
Закусили пирожком с мясом и продолжили прогулку.
— Слышал ты что-нибудь о Зяме Гринберге?
Изя отрицательно покачал головой, но Яша и не ждал комментариев — если в Одессе спрашивают, ответ давно лежит в кармане. В зависимости от вопроса в верхнем пиджака или в заднем брюк.
— Зяма был серьёзный человек, в Одессе директор крупного гастронома. Когда он увидел, что шантрапа не даёт людям вздохнуть, он пришёл с парой человек в полицию и говорит: «Наши дети не могут выйти на пляж и окунуть в океан ноги, чтобы не получить по морде и остаться без штанов. Наши жёны бояться зайти в лифт, чтобы не потерять сумочку или не быть изнасилованными».
— Это никуда не годится, — отвечают в полиции, — но мы не можем возле каждого лифта держать охрану, а по поводу пляжа — пусть ваши дети вечером сидят дома.
— Хорошо, — сказал Зяма, — мы понимаем ваши проблемы, но позвольте нам тихо решить свои. У нас есть хорошая традиция из нашей прежней Родины — жители гуляют по улицам и заодно смотрят за порядком. Там это была народная дружина, а здесь назовите, как хотите.
— Хорошо, — согласились в полиции, — но чтобы не было никаких грубостей. В Америке на первом месте главенствует закон.
— Что за вопрос?! — ответил Зяма, имея в кармане ответ, купленный у мальчиков Кахане. — Мы будем тихо гулять с жёнами и смотреть, чтобы после одиннадцати вечера никто громко не разговаривал.
Что дальше было, не стоит объяснять — гуляет по набережной интеллигентная пара и держит в дамской сумочке пистолет. Станиславский в таком случае говорил: пистолет стреляет, даже если его об этом не спрашивают.
На шум налетает полиция.
— Вы что-то видели?!
— Упаси Бог.
— Слышали?!
— Кажется, стреляли.
Полиция обыскивает мужчин — божьи одуванчики. А в дамские сумочки в Нью-Йорке заглядывать почему-то не принято.
И шантрапа дрогнула. Она увидела непонятную ей силу, которая пренебрегает принятыми правилами игры.
В результате, — с пафосом закончил дядя Яша, — Брайтон разговаривает по-русски. С одесским акцентом. Нравится это вам или нет. Кому же наводить порядок, открывать бизнесы и делать гешефты, как не детям Молдаванки…
В Манхэттене есть Китай-город и Маленькая Италия. Лицо русского Бруклина, словами коренных американцев, — Маленькая Одесса. Заметь, — с гордостью поднял дядя Яша указательный палец, — не Киев, и не Москва…
— А что Зяма делает теперь? — с надеждой на продолжение спрашивает Изя.
— На Брайтоне стреляли… Время было такое… Зайдём помянем…
* * *
— Ты пошёл на пляж, ты взял в карман какой-нибудь доллар?
Изя не отвечая, выразительно разводит руками.
— Ты привык. Ты знаешь, что у тебя есть жена, которая за тебя всегда должна думать. А если я захочу стакан воды или пирожок перекусить?
Они идут по Четырнадцатому Брайтону, плавно выходящему к широкой деревянной набережной (бордвоку), за которой начинается знаменитейший пляж. Изя при деле — он несёт шезлонг и ему лень отвечать на Шеллино ворчание.
В Нью— Йорке они два месяца -с июня девяносто второго. Полтора года, прошедшие после звонка Регины, проведенные на нервах, в слезах, телефонных переговорах и в сердечных приступах, постепенно стали забываться, захлёстнутые волной новых проблем. И впечатлений.
Регина, пережив тяжелейший развод, приехала с Бэллочкой зимой. По туристической визе. И осталась. Как дядя Яша и обещал, он приютил их, выделив внучатой племяннице диван в гостиной. Один на двоих. Не очень роскошно, но Регина не роптала — они с Бэллочкой не такие полные, чтобы не уместиться.
Её угнетало другое — пособие ей не полагалось, а попытки найти хоть какую-нибудь работу на кэш были безрезультатны. Толпы таких же, как и она, иммигрантов колесили по Бруклину в поисках трёхдолларового счастья. Но если легальные иммигранты, имея вэлфер, Медикейд и фудстемпы, могли не стаптывать обувь — краник капает, то ей, нелегалке, социальные блага положены не были.
Она с трудом дождалась приезда родителей и бабушки. Неделю все прожили табором у Яши. И ожили, когда Изя снял двухспальную квартиру на Тринадцатом Брайтоне. В одной спальне поселилась Слава Львовна, в другой — Регина с Бэллочкой. Изя с Шеллой принесли себя в жертву — расположились в гостиной. Со словами: «Ну что ж, возвращаемся в детство — в коммунальную квартиру по-брайтонски».
— Регина тебе ничего не говорила — она собирается с ребёнком на пляж? — продолжает допытываться Шелла. — Сегодня такая влажность, что можно задохнуться.
— Спроси что-нибудь полегче, — вяло отвечает Изя. — Она ушла утром и ничего не сказала.
Пляж — лучшее место для обсуждения мировых проблем. Не торопясь Изя и Шелла дошли до боёв в Тирасполе, начавшихся вскоре после их отъезда в Америку (Шелла: «Как вовремя мы уехали»), потока беженцев, хлынувших в Одессу, и сетовали, что в такую погоду Бэллочка не на океане. Затем они вспомнили, что разговаривая с кем-то по телефону, Регина обмолвилась, что в воскресенье утром она собирается в Манхэттен. На курсы.
— Зачем же она потащила ребёнка в Манхэттен в такую жару? — недоумевала Шелла. — Там же дышать нечем. Могла бы Бэллочку нам оставить.
— Не трогай её. Ты же видишь, в каком она состоянии.
И супруги перешли к новой теме: не мешало бы Регину познакомить с каким-нибудь стоящим парнем. Барахло мы уже имели. И они стали перебирать варианты. Под рукой — побочный эффект эмиграции — женихов оказалось много.
* * *
Подобной статистики не существует. Хотя… Что такое статистика? Результат обработки умело подобранных фактов. В зависимости от того, какой результат вы хотите получить. Посему, трудно опровергнуть или подтвердить выводы дяди Яши: по прибытии в Америку через непродолжительное время каждая третья эмигрантская семья распадается. Или даёт трещину.
— Одни семьи — бьёт себя в грудь Яша, — распадаются только на бумаге. Если сложить моё и Сонино пособие, результат окажется больше, чем на семью, вывод делайте сами. Если есть чем.
Американская корова не исхудает, если даст чуть больше молока. Тридцать долларов, полчаса в адвокатской конторе, объявляется сепарэйшен (раздельное проживание для несведущих), и без оформления развода можно продолжать жить под одной крышей. И иметь два удовольствия вместо одного.
Идём дальше. Допустим, кому-то повезло, и он устроился на работу. На маленький чек. Но без медицины. За что, спрашивается, второго члена семьи тут же снимают с вэлфера и лишают страховки?! Те же тридцать долларов, и одинокие матери или отцы — в зависимости от того, кому посчастливилось, — продолжают доить корову.
— Это изобретение афро-американской и испаноязычной общины. Наши — не дураки. Всё ценное схватывают на лету, — поучает Яша племянников.
Его университеты очень ценны, но Изе и Шелле фиктивный развод пока не грозит. Они стартовали на курсах английского языка в НАЯНе (из-за наплыва беженцев очередь на курсы растянулась на два месяца) и лишь мотают на ус опыт предыдущей волны.
— Другая проблема, — вздыхает Яша, — реальные разводы. По стрессам эмиграция сопоставима со смертью ребёнка…
— Да ну, скажешь, — прерывает его Изя.
— Ты ещё молодой. Поживёшь — увидишь, миролюбиво отвечает дядя Яша. Он не намерен спорить по пустякам, профессор не дискутирует с первоклассником об очевидных вещах. — Запомни, если обоим до сорока и женщина первой находит работу на приличные деньги, считай, семьи нет. — И он стал приводить примеры из жизни. Не станем утомлять вас их перечислением — у вас свой опыт.
* * *
Регина решила начать новую жизнь. Что это значит? Что слёзы высохли и ей захотелось замуж. Снаряд в одну воронку два раза не попадает. Так говорят. Кто? Промолчим, сославшись на Пятую поправку к Конституции.
Первым делом надо найти достойную кандидатуру. Регина заказала на имя бабушки вторую линию, установила в своей комнате телефон с автоответчиком и определителем номера и дала объявление в газету. Чтобы сразу поставить все точки над «и», она честно указала, что у неё есть прелестная трёхлетняя дочь, она ищет только серьёзные отношения, и чтобы ловеласы и прохиндеи с предложением секса её не беспокоили. Но дабы не отпугнуть достойных женихов, в описании себя ко всем прелестям: умная, весёлая, красивая — добавила: «одесситка с длинными ногами».
О— о… Как выяснилось, это был тонкий ход. Чуть ли не каждый звонок -нетерпеливые сразу, скромные — через пять минут, задавали вопрос: «А у вас действительно длинные ноги?»
На десятом звонке Регина не выдержала и выпалила: «Да у меня действительно длинные ноги! Спрашивайте о чём-нибудь ином».
На обратном конце дрогнули и бросили трубку. Регина прикусила губу — правила игры надо соблюдать. Тем более сама напросилась.
К этому времени у неё родилась мысль, как увлечь мужчину, который на предварительном этапе её заинтересовал. И одновременно как избавиться от звонков-мусора.
Она накупила карточки, используемые для библиотечных каталогов, и по ходу разговора вносила туда получаемую от собеседников информацию. Карточки она рассортировала по номерам телефонов.
Теперь в случае любого звонка она быстро определяла по картотеке, кто звонит, стоит ли откликаться, и если звонок был важен, удивляла собеседника знанием подробностей его личной жизни.
После слов: «Как прошло позавчера твоё интервью в Сити-банке?» или «Ты выгулял уже…?» — она точно называла имя любимой собаки или кошки, и на том конце учащённо начинало биться сердце — она думала обо мне, если помнит даже такие мелочи. До инфарктов не доходило, но лёд к вискам прикладывали.
Как мужчины доверчивы! Легковнушаемы и самолюбивы! Дети, одним словом.
Итак, часть кандидатов оказались нытиками типа Димы-маляра, который сразу начал плакаться, что ему в Италии за два дня до отъезда в Америку сломали правую руку, он не смог работать, и жена его, рассчитывавшая, что она быстро пристроится к кормушке, по прошествии трёх месяцев нашла себе обеспеченного любовника, американца, и указала ему на дверь. Он пробовал сопротивляться, но её родственники вызвали полицию, и ему пришлось складывать чемоданы. Теперь он делит подвал с таким же, как и он, неудачником в частном доме в Бей Ридже.
По неосторожности Регина полюбопытствовала: «А из-за чего, собственно говоря, произошла драка?» — и нарвалась на длинную историю, как он сдавал свою квартиру в Ладисполе новоприбывшим из Киева, а напарник его не поделил с ним маклерские деньги, и началось…
Регина посочувствовала ему и внесла в чёрный список — нытики и неудачники ей не нужны.
В финал конкурса вышли двое — начинающий адвокат Боря и Миша — неработающий программист из Киева.
Боря попал в Америку в пятилетнем возрасте, получил еврейское воспитание, соблюдал субботу, кашрут — идеальная партия для девочки из Боро Парка. Причём тут Регина? Не спрашивайте… Миша, полная ему противоложность (в плане воспитания), напоминал Грегори Пека в молодые годы.
Регина подумала и… стала встречаться с обоими.
Боря пообещал ей оформить рабочую визу, позволяющую легально закрепиться в Америке, и главное — получить сошиал секьюрити номер, без которого невозможно ни открыть счёт в банке, ни сдать на водительские права — основной, как выяснилось, документ в Америке.
Женщинам со времён Клеопатры всегда нравятся устроенные мужчины. И когда дошла очередь до вопроса, чьей любовницей становиться, Регина выбрала Борю. Слишком он был многообещающим.
По Бориной рекомендации Регину взяли секретарём в медицинский офис, где ей положили пять долларов в час наличными с обещанием повысить через месяц до шести, но на чек. При условии, если к этому времени её документы будут в порядке.
Пять долларов в час наличными — в то время как на Брайтоне и на три невозможно устроиться — родственники стали смотреть на Регину, как на национального героя. А бойфренд-адвокат — это звучит гордо. К тому же, согласитесь, бойфренд воспринимается лучше, чем любовник. Для слуха русского.
* * *
О— па! На Брайтоне пошли аресты. Заметьте, не на Ошеан Вью, где снять девочку можно в любое время суток, не на Брайтон Бич Авеню, где порой торговля идёт мимо кассового аппарата, а на тихой Тринадцатой улице, в доме, в котором живут Изя и Шелла. В той тихой Одессе, которая далека от Привоза. И кого взяли? Двух милых старушек, восьмидесятилетних Ханну Марковну и Иду Моисеевну. Их вывели в наручниках, вокруг собран был полк полицейских машин, посадили в одну из них и под эскортом увезли. Предполагали, по-видимому, что старушки будут отстреливаться -иначе чем обязаны почётному караулу?
В теленовостях пояснили — старушки были заурядными продавцами наркотиков. Обслуживали клиентов, не выходя из дому. Ужас! Живём на Брайтоне, как на пороховой бочке.
* * *
Посещение Региной курсов не прошло даром. Не стоило большого труда выяснить, что если Регине гранты на обучение не положены, но существует Слава Львовна, у которой эти гранты есть, то в чём же дело. В Одессе эти вещи понимают с полуслова. Для иногородних: какая разница, кто будет зарегистрирован, а кто — учиться. Главное, чтобы нужная сумма оказалась на счету. Первый закон бизнеса: каждый должен получить свой интерес.
Днём Регина работала, по вечерам изучала Cobol — в связи с угрозой сбоя компьютерных систем в двухтысячном году в Америке начался спрос на программистов, и русская улица вовремя уловила, откуда дует ветер. На Борю у неё совсем не хватало времени, но он, умный мальчик, не роптал и довольствовался субботними встречами.
А что Парикмахеры? Они как будто из Одессы не уезжали. Перед каждым домом на Тринадцатом Брайтоне вечерами собирался совет старейшин. Постоянные члены его уважительно относились друг к другу, и чтобы не возникало конфликтов в палате лордов, никогда не расставались со своими стульями. Более того, любой желающий, что вполне демократично, мог присоединиться и бесплатно постоять рядом — набраться мудрости.
— То что придумают наши, американцы в жизни не додумаются. Им придёт в голову разбавлять молоко водой или сметану кефиром? Это чисто одесские дела. А теперь раскиньте мозгами: чем бензин отличается от молока? Это же как дважды два — можно не спрашивать. Зяма купил автозаправку и стал делать коктейль — смешивать дорогие сорта бензина с дешёвыми. Только и всего. Что, от этого машина перестала ездить? Или мотор заглох? Мелочь, но Коза Ностра, чтобы понять элементарные вещи, нужно закончить Гарвард. На Привозе этому учат на второй день.
Потоптавшись пару вечеров в кулуарах совета старейшин, Парикмахеры выяснили кое-что и для себя: в синагоге на Сибриз Авеню Брамсон ОРТ колледж открыл группы изучения английского языка и начальные компьютерные классы. И они сели за парты.
* * *
Стадион ЧГМП в лучшие годы не был так заполнен, как классы в колледже. Контрамарку в дирижёрскую яму Оперного театра легче было получить, чем место у компьютера.
— Встань! Это моё место!
— Ты что его купил?
— Я здесь сижу с первого занятия!
— Дома сиди! А здесь колледж. Кто первый пришёл, тот и сел.
— Я всё равно не дам тебе работать! — в разговор вступают локти и кисти рук. Преподаватель, профессор из Гомеля, безуспешно пытается вмешаться и замолкает в растерянности.
Страсти накаляются:
— Посмотрите на этого нахала! Это что, твой персональный компьютер?
— Закрой свою балаболку! А то я тебя сейчас так двину, что мама родная тебя не узнает!
После такого концерта — Парикмахеры, к счастью, оказались зрителями, — они потеряли интерес к компьютеру, и весь семестр просидели за спинами счастливых владельцев мышки и клавиатуры. Иногда в конце занятия им милостиво позволялось немного покликать и чего-то попечатать. Word Perfect и DOS прошли мимо, но Парикмахеры не расстраивались. Главное — английский. А двадцать человек в английском классе или тридцать — все в равных условиях. Что делать, если понаехало столько народу и нервы у людей не железные. От Моисея ушла жена, и он живёт с пожилой мамой. Понятно теперь, почему за место у компьютера он борется, как за курицу в очереди на Пантелеймоновской?
А что светит в пятьдесят восемь лет Цукерману, глазному врачу из Киева? В кабинет врача он может попасть только как пациент. Молодая жена его поняла это ещё в Италии. Забеременела быстренько от местного негоцианта и помахала Цукерману ручкой. Вот он и чудит. Заходит в синагогу и крестится. Это в лучшем случае. В худшем — набрасывается в конце занятия на преподавателя бухгалтерии, что тот бездарь — он его не понимает, не хочет понимать и вообще устроит ему «весёлую» жизнь.
* * *
Тс— с… Шелла нашла подработку. Работа не пыльная, но и не очень престижная, поэтому не будем распространяться. Но всё-таки…
Соседка по дому устроилась одновременно в два офиса по уходу за пожилыми людьми. В её обязаности входит присматривать за русскоговорящими старушками — выгуливать, оказывать лёгкую помощь по дому. Платят немного, зато есть пенсионный план и медицинская страховка на всю семью. С одной старушкой соседка договорилась чётко — деньги пополам. Она приходит к ней раз в две недели и заносит половину чека — все счастливы. Другую старушку она уступила Шелле. Неофициально, конечно. И за вычетом налогов платит ей три доллара в час. Вы можете предложить больше? Нет? О чём тогда разговор…
Соседка пытается открыть свой бизнес — бюро путешествий — и работает на дому. Так дешевле. А что она имеет, отдав Шелле клиента? Медицинскую страховку и небольшие комиссионные.
Зато Шелла при деле.
Клиентка её, семидесятипятилетняя старушка из Львова, особо Шеллу не доставала. Разве что фраза: «Ой, ты моя люба дорогая», вставляемая каждые пять минут и обращённая ко всем. Независимо от пола, возраста, степени знакомства, по поводу и без. Сперва Шеллу это веселило, затем стало раздражать, но если всё остальное её устраивало, то с этим недостатком можно смириться.
— Посмотрим, какой ты будешь в её возрасте, — утешил её Изя, когда по дороге из колледжа Шелла поделилась с ним, обозвав старушку попугаем.
— Я до её возраста не доживу, — успокоила его Шелла. И неожиданно, как с цепи сорвалась: «И давай на этом закончим разговор! Надоело!»
Изя скривил губы — сама начала, но благоразумно промолчал. В отличие от неё он и цента в дом не приносит.
* * *
К концу восьмимесячного курса Регина выяснила, что как бы она ни вызубрила Cobol, без грамотно составленного резюме, подтверждённого опыта работы и двух рекомендаций с ней никто из серьёзных людей разговаривать не станет.
Второй закон бизнеса — каждый товар имеет свою цену. Школа Миши на Шипсхедбей роад в этом смысле вне конкуренции. К услугам будущих программистов — натаскивание на интервью (вопросы и ответы), подтверждённый опыт работы, рекомендации, а для слабонервных и неуверенных — техническая поддержка. Хоть пожизненная, если свежеиспечённый программист так и не научится работать самостоятельно.
А дальше — или ты самостоятельно ищешь работу, откликаясь на все объявления в «Нью-Йорк таймс», или Миша может предложить дополнительный сервис — поиск работы через собственную компанию, зарегистрированную им в Нью-Джерси, под прикрытием которой он общается с агентами по трудоустройству и предлагает им своих подопечных. Первый закон бизнеса — все участники процесса должны быть довольны, повторять не надо? Для иногородних, агенты — тоже люди. Живущие, между прочим, на коммисионные.
Не надо оваций — курочка снесла яичко — в мае девяносто третьего Регина открыла дверь школы на Шипсхедбей роад.
На лекции о прохождении интервью народ валил, как на Кашпировского.
— Обычно первое интервью — телефонное. И вам это на руку. Развесьте по всей квартире листики с ответами на вопросы. Я, надеюсь, радиотелефон у вас есть? Чувак вам задал вопрос. Не торопитесь с ответом. Лёгкое раздумье, вы ищете нужный листик — имитируя интервируемого, Миша не торопясь подходит к стене с прижатой к уху трубкой, и делает вид, что начинает читать, — только не выпаливайте ответ, как стихотворение. У вас же идёт мыслительный процесс. — Миша прикладывает палец ко лбу, наглядно показывая, где именно. — Новый вопрос. О'кэй… — Все смеются, наблюдая, как Миша дефилирует вдоль стены и ищет нужный листик.
— Второе интервью, если вы, дай бог, прошли первое, персональное. Чувак хочет на вас посмотреть. Сбрейте пейсы, если они у вас есть — народ смеётся и весело переглядывается, — таковых, мол, у нас нет. — В шкафу наготове должен быть костюм с накрахмаленной рубашкой и галстучком. И не забудьте о дезодоранте. Это Америка.
В заключение лихо проведенной лекции Миша рассказывает смешные истории о первом рабочем дне его питомцев.
— Итак, дай бог, всё позади, и компания дала вам оффер. Что такое оффер, надеюсь, все знают? «Предложение руки и сердца» — на всякий случай переводит Миша. — Первый рабочий день ознакомительный — вас представляют тиму, коллегам вашим, — уточняет Миша, — показывают, где у них кухня, туалет…
У меня был студент, Семён… После завершения ознакомительной процедуры менеджер подводит его к рабочему месту и говорит: «Лог ин», жестом руки указывая на кресло. Тот хватает его за руку и представляется: «Семён». — Все ухохатываются, довольные своими познаниями английского языка и тупостью Семёна. Это же так просто — войди в систему, стартуй.
— А как менеджер отреагировал? — спрашивает наиболее бойкий. — Тут же его уволил?
— Он улыбнулся. Решил, что тот пошутил. Сейчас Семён, слава богу, имеет под сто тысяч. — Все завистливо вздыхают, рвутся на интервью — скорей бы добраться до этих лохов-американцев — и засыпают Мишу вопросами: «Когда будет готово моё резюме?»
Через два месяца, когда все приготовления были завершены, Регина вышла на маркет. Девочки, с которыми она училась, получив резюме, бравировали: «Мы выходим на панель», и слегка приподнимали юбку, показывая друг другу, как они будут проходить интервью. Наиболее решительные готовы были при этом продемонстрировать канкан.
Регина поддакивала: «Право первой ночи за менеджером». К этому моменту Боря помог ей сделать рабочую визу и в подготовленном Мишей резюме значилось, что она уже год как работает в «Меррилл Линче». Больший срок указать нельзя было — как ни крути, Регина в стране всего полтора года. Зато образование в масть — мехмат Одесского университета.
Когда Регина в первый раз прочла резюме, она испугалась: «Не круто ли? Мехмат универа… А вдруг проверят?» — и стала просить Мишу написать что-нибудь попроще.
Миша засмеял её: «Кто говорил вам такие глупости? Тётя Маня из Мелитополя? Или тётя Фира с Брайтона? Так почему же вы пошли ко мне, а не к ним? Американцы доверчивы как дети. А если вы ещё положите руку на Библию, то вам поверят, даже если вы скажете, что вы внебрачная дочь Клинтона. Или Майкла Джексона».
Регина успокоилась: «По-видимому, так оно и есть. Сколько людей до меня устроились и не задавали глупых вопросов».
Она выписала из «Нью-Йорк таймс» с десяток адресов фирм, ищущих программистов со знанием Cobol'а, и разослала по факсу резюме. Следуя Мишиному совету, в дневное время она не снимала телефонную трубку, заставляя звонящего оставить на автоответчике своё имя, телефон и название компании. Затем она многократно прокручивала запись, пытаясь разобрать, что же ей наговорили, и только после этого, настроившись и разложив на диване конспекты, отзванивала. После десятого звонка, когда в очередной раз дрожащим голосом она отвечала на стандартный набор вопросов — где она сейчас работает, какая у неё зарплата и есть ли медицинская страховка, — она настолько свыклась с созданной Мишей легендой, что сама в неё поверила и стала лгать не краснея. С куражом. Была не была…
* * *
Ещё раз о географии. Подкова Южного Бруклина обращена к Атлантическому океану. В центре — Брайтон. Слева и справа — шпоры. Правая, если стоять лицом к океану, — Кони Айленд, левая — Манхэттен Бич.
К Манхэттену Манхэттен Бич никакого отношения не имеет. Как говорится, где имение, а где вода. Возможно, он назван был так потому, что облюбован был когда-то для отдыха богатыми манхэттенцами. Тут и сейчас не хило — миллионные домики аккуратно вписываются в местный ландшафт.
«Наши» давно положили на Манхэттен Бич глаз, и когда Боря разбогатеет, он обязательно купит здесь дом. А пока начинающий адвокат живёт на Эммонс Авеню, в односпальной квартире, окнами выходящей на узкий залив, на противоположной стороне которого дразнится Манхэттен Бич. Чтобы попасть туда с Эммонс Авеню, достаточно перейти узенький пешеходный мостик или… наскрести несколько сот тысяч долларов на первоначальный взнос.
Левая шпора Брайтона обвита ресторанами, мотелями, плавучим казино… Правая — Кони Айленд, начиная с Двенадцатой Вест, засыпана домами для малоимущих, автомастерскими и магазинами «99 центов». Здесь селятся афроамериканцы. Сюда же в поисках дешёвых квартир рвутся неамбициозные семьи российских эмигрантов, прибитые к пляжу Кони Айленд волной девяностых годов. Вечерами они не торопятся выходить на улицу, и бордвок — широкий деревянный настил, окантовывающий Кони Айленд и Брайтон Бич пляжи, разговаривает по-русски только на Брайтоне. Наконечник правой шпоры — Сигейт — Морские ворота — издавно отгорожен от Кони Айленд защитной стеной и охраняется местной полицией. Сигейт обжит американскими евреями в начале двадцатого века, но с недавних пор он стал прибежищем нелегалов из стран СНГ. Их привлекают недорогие аппартаменты, полиция и море. И — это немалый плюс — не выходя за пределы Сигейта, легко найти подработку на кэш — уборки квартир, присмотр за детьми…
Особенно много работ появляется в Сигейте на Песах. В поисках хамеца надо вылизать каждый соблюдающий традиции еврейский дом, и Сигейт, не справляясь собственными силами, привлекает клининг леди извне. Перед очередным Песахом Шелла и попала в Сигейт.
— Демократия в Америке начинается с языка, — создала афоризм Шелла, узнав, что «клининг лэди» переводится как «уборщица». — Слава стране, где каждая уборщица может стать леди!
* * *
Регина получила роскошное предложение — сорок пять тысяч!
Произошло это так. Некий хмырь позвонил ей и после короткого разговора пригласил приехать на интервью в агентство. В Манхэттен. На 37 улицу. Регина к подобным звонкам привыкла и даже ездила уже пару раз на безрезультатные интервью. Она нисколечко не волновалась, предполагая, что на неё в очередной раз хотят посмотреть и ввести информацию в базу данных. Агенты по трудоустройству — тоже люди, и когда надо, умеют пускать пыль в глаза, показывая начальству значимость своей работы.
Она воспринимала подобные поездки как очередной урок. И жалела только, что не может взять с собой Бэллочку, чтобы быстренько отстрелявшись, погулять с ней по Таймс-Сквер.
Так в общем-то оно и произошло. Дежурный разговор, дежурные вопросы. Вежливые обещания и стандартные улыбки. Через два дня Стив прислал ей электронное письмо — срочно требуется программист со знанием С++.
Регина психанула — два дня как подробно беседовали! — и с издёвкой ответила, что она глубоко извиняется, но у неё в резюме нет С++. Она специалист по Cobol'у. Читай, мол, внимательно и не морочь зря голову. Стив не обиделся и ответил фразой, убившей Регину наповал: «Don’t worry! There are a lot of fish in the sea!»
Она с восторгом перевела письмо Изе: «Не волнуйся! Полно рыбы в море!»
— Это значит, — ликовала она, оценив юмор Стива, — что рано или поздно моё время придёт. Одна фирма сорвалась с крючка — другая клюнет! В Нью-Йорке компаний много!
И клюнуло… Только не в Нью-Йорке, а в Нью-Джерси. В Эдисоне. Не ближний свет, конечно. Но с первой работой не привередничают. Особенно, если в руках у тебя не грин-карта, а рабочая виза. Которую не все компании принимают.
С Борей она почти не встречалась. В будние дни допоздна была занята, а в воскресные — просиживала у Миши в школе, не бесплатно, конечно, с девочкой, которая помогала ей писать первые программы.
Разрыв с Борей назревал. Он не торопился с женитьбой, а секс, хоть и нужен был ей для здоровья, но не в той мере, чтобы ставить его на первое место. Как говорится, не делайте из еды культа. На её упрёки, что она не хочет ходить в вечных любовницах, ей нужен муж, а Бэллочке отец, Боря отшучивался, а когда она стала дожимать его, пора, мол, определяться, — дальше так продолжаться не может, он помялся и пробормотал, что в качестве жены она для него не совсем кошер.
— А трахаться я для тебя кошер?!
Если бы в Одессе оставались биндюжники, они стали бы брать у Регины уроки сквернословия — отстоенные помои Молдаванки за пять минут вылились на изнеженную голову нью-йоркского адвоката.
Боря извинялся, пытался объяснить, что она его не так поняла, он не хотел её оскорбить, просто она достала его разговорами о женитьбе — дело было сделано. Она бросала трубку как только слышала его голос, и тому ничего не осталось, как утереть нос и смазать лыжи. И начать искать ту, с которой он действительно может создать семью.
А Регина… Помните, что написал ей Стив? «Полно рыбы в море!» Только — философский вопрос — кто рыбка, а кто рыбак? Это как посмотреть, снизу вверх или сверху вниз. Короче… Не знаю, чем женщины из России привораживают американцев. Еврейки, русские, украинки — все в моде. Акции их стабильны и имеют повышенный спрос на рынке потенциальных невест.
* * *
— Вот что я тебе краем уха скажу: у Регины кто-то есть. — Слава Львовна с трудом дождалась, когда останется наедине с дочерью, чтобы вывалить на неё страшную тайну. А взамен получить свежую информацию. Если таковая имеется.
— Ну и что нового ты мне сказала? Она давно не девочка. И слава богу, если в её жизни появилось нечто путное. Ты же видишь, как ей везёт! То Славик, то Боря…
— Я не об этом. Он не наш.
— Что значит не наш?! Чёрный, что ли?
— Я не знаю. Но она говорит с ним по телефону по-английски. Это меня и пугает.
— Мама, не бери дурного в голову. Может, это с работы звонят или агент какой-нибудь…
— Шелла, не держи меня за дурочку. Я вижу, как она с ним разговаривает.
Шелла решила не торопиться. Дождалась когда у Регины выберется свободная минута, и она выйдет с ребёнком на улицу, и вызвалась погулять вместе. И в спокойной обстановке осторожно начала, как бы подтрунивая над Славой Львовной: «Бабушка, старый человек, нервничает — с кем это ты по-английски так долго разговариваешь».
— А… Это Кларк.
— Он еврей?
— Нет. Вместе работаем.
Дальше выяснилось, что Кларку около сорока, женат он не был, и в Регину влюблён по уши.
— Ну и что ты думаешь? — поинтересовалась Шелла, получив нужную информацию. — С твоей стороны это просто так или серьёзно?
— Не знаю, — честно призналась Регина. — Мне с ним нелегко — в смысле языка, хотя общение очень полезно и я прогрессирую каждый день…
— Это хорошо, но я не об этом, — прервала её Шелла. — Ты с ним спишь?
— Да. Он меня любит. И я к нему, между прочим, тоже не равнодушна.
И тут Регина выдала, что она, оказывается, уже познакомила Кларка с Бэллочкой, и пару раз они прекрасно проводили время втроём. Он идеально к ней относится, внимателен, предупредителен, — и если бы не разное воспитание, то может быть она и согласилась бы стать женой Кларка.
Что такое геометрическая прогрессия мне вам не надо объяснять? Это скорость, с которой развивались Регина-Кларк отношения. Настал день, когда Регина по просьбе Кларка решила познакомить его с родителями и с бабушкой.
На субботу Кларк приобрёл пять билетов на бродвейское шоу «Мисс Сайгон» — Бэллочку по этому случаю оставили ночевать у дяди Яши. Прессу не приглашали. Поэтому вести репортаж с места событий, как проходило знакомство, первые рукопожатия и слова, — некому. Зато доподлинно известно, что после шоу компания отправились в ресторан на Таймс Сквер — места заранее были зарезервированы Кларком. А затем Регина с Кларком укатили ночевать в Нью-Джерси, а Парикмахеры со Славой Львовной — на Брайтон.
— Как он тебе? — первый вопрос, заданный Шеллой, как только сели они в поезд метро.
— Что мне? — отмахнулся Изя. — Главное, чтобы он ей подошёл. С виду человек видный, воспитанный…
— Интеллигентный… — тут же добавила Слава Львовна. — Славику рядом с ним в двух кварталах стоять негде.
— Причём тут Славик? — удивился Изя.
— При том! Он хоть раз поинтересовался за все эти годы, где его дочь?! Выслал двадцать шекелей?! Прислал открытку на день рождения?! Такого подонка надо ещё было уметь найти!
— Мама! — прикрикнула Шелла. — Хватит! Мы и без тебя знаем, кто он такой. Так что не порть нам шикарный вечер. Пожалуйста!
Слава Львовна обиделась и замолкла. Окунувшись в привычное состояние — третий лишний. Если бы Абрам Семеновича не свалил инфаркт за год до Регининого замужества, ей не пришлось бы выслушивать то, что она имеет теперь. Она умоляла Регину назвать девочку в честь деда, но та уступила Шапирам, — бабушка Славика, Бузя, умершая раньше, оказывается, в очереди на присвоение стоит первой. Регина сгладила конфликт, клятвено обещав ей, что следующий ребёнок назван будет в честь дедушки. Сколько же прикажете ждать? Пока не наступит её очередь отправиться за Абрамом?
* * *
Воскресенье, 4-е сентября 1994 года. Ресторан «Россия» на Нептун Авеню. Первоначально Кларк планировал снять зал торжеств в гостинице Хилтон, в Манхэттене, но Регина объяснила ему, что русскоязычным гостям не привычен стиль американских свадеб, и каким бы дорогим и престижным не был бы ресторан, её, мягко говоря, не поймут.
Её опыт основывался на трёх свадьбах, на которых она успела побывать — в итальянском ресторане «Ривьера» на Нептун Авеню в Бруклине, в Бостоне, в гостинице Шеротон, и в престижном гольф клубе в пригороде Дейтройта. Во всех случаях, зная вкусы нашей публики, мать невесты заблаговременно предупреждала гостей — перед свадебным ужином будет «коктейль час». Ловите момент. Позже расслабиться будет сложнее.
Коктейль час — разминка перед застольем, призванная подождать, когда гости соберутся, вручат подарки и слегка пообщаются. Открыт бар, где можно приложиться к напиткам, шведский стол с лёгкой закуской. А Шеротон — пятизвёздочный отель — и вовсе «порадовал» — вместо шведского стола между гостями шустрила официантка с подносом и предлагала микроскопические закусончики. В полпальца размером. Где тут разгуляешься?
Когда же гости сели за стол, официант подошёл к каждому и предложил на выбор — одно из двух вторых блюд и салатики.
— А как насчёт выпивки? — выслушав информацию, нервничал неискушённый гость. И мать невесты терпеливо объясняла, что вам, конечно, принесут рюмочку, если попросите, но бутылку на стол ставить не будут. Мало? Официант принесёт ещё одну рюмочку, но так чтобы — я не говорю о батарее, хотя бы одна бутылка украшала стол, — этого не будет. В Америке так не принято.
— Это же неудобно! — возмущался гость. — Каждый раз подзывать официанта. Весь кураж пропадает.
Мать невесты разводила руками: «Зато какой зал».
Усвоив американский опыт, Регина твёрдо решила: cвадьбу надо делать в русском ресторане, где прекрасно сочетаются два стиля — коктейль час — разминка перед боем, и стол, ломящийся от блюд и бутылок. Первая перемена блюд, вторая… Плюс, если позволяет зал, развлекательная программа — шоу-кабаре.
Без малого гостей на Регининой свадьбе набралось сто двадцать. Родственники жениха и невесты, друзья, сослуживцы. И началось… Зажигательная «Хава Нагила», вовлекшая в хоровод даже самых пожилых и малоподвижных.
Финал — целующиеся жених и невеста, поднятые на стульях танцующими гостями, слегка был скомкан. Сводная группа еврейских Самсонов, усадив Кларка на стул, сделала неудачную попытку приподнять его — со второго захода, когда прибыло подкрепление, вес взят был на грудь — и на этом остановились. Оторвать двухметрового Кларка от пола — и то достижение. Регина одиноко покружилась со стулом, помахала с высоты платочком, и благополучно приземлилась в объятия мужа. Что было дальше описать невозможно — надо увидеть. Оператор записывал свадьбу на видеокамеру, и в будущем Регина с Кларком ещё не раз прокрутят сделанный им фильм.
После свадьбы молодожёны улетели на неделю в Париж, а вернувшись въехали в новый дом, купленный Кларком перед свадьбой. Одна спальня предназначена была им, вторая — Бэллочке, третья пустовала — видать, у Кларка были на этот счёт свои соображения.
* * *
Кстати, о солнце. И о маленькой скамеечке в тени белой акации. Возраст, в котором Изя и Шелла пересекли океан, не самый лучший для старта. Пятьдесят шесть и пятьдесят два — что вам сказать, частный извоз и уборки квартир. Есть другие варианты? Предложите… Если вы не профессор-математик, или не ручных дел мастер (автомеханик, электрик, маляр…) — не будем о плохом. Во-первых, никто здесь не умирает, барахтается, барахтается и, как правило, выплывает, а во-вторых, может всё-таки есть скамеечка под мягкими лучами Его Величества Солнца? В тени белой акации. А если поискать?
— Вот ты сидишь на диване и ноешь: и это не то, и то не так, — начал свои университеты дядя Яша. — Но посмотри на Шеллу… Она в отличие от тебя работает.
— Кому я нужен — оправдывается Изя.
— Послушай сюда, — сердится дядя Яша, — что умные люди двадцать лет до тебя делали. Может, это встряхнёт твои мозги наизнанку. А то сидишь — третий год штаны протираешь! Скоро богатство твоё от безделия наружу вываливаться станет!
— Давай-давай, — бурчит Изя. — Все вы умники задним числом.
— Жила эдесь на Брайтоне некая Мила из Киева. Выучилась на бухгалтера и решила купить в Сигейте четырёхсемейный дом. И сдавать квартиры в рент. Но чтобы купить дом, надо положить в банк даун паймент — первоначальный взнос. От десяти до двадцати процентов. А на оставшуюся сумму взять моргедж и выплачивать с процентами лет двадцать.
Так вот, ежемесячные выплаты банку она собиралась делать за счёт собираемого рента. Но где взять деньги на взнос, если их нет. Кумекаешь?
— Нет, — честно признаётся Изя, не понимая куда дядя Яша клонит.
— Мила договаривается с продавцом, что если дом стоит, допустим, сто тысяч, то по бумагам тот продаёт его за сто двадцать.
— Зачем? — недоумевает Изя. — Я что-то не догоняю…
— А затем, что если в первом случае, банк дал бы ей ссуду восемьдесят тысяч, то во втором — сто. Разница и есть первоначальный взнос.
— Ничего не понимаю… А продавцу, что с этого? Он же платит налог с дохода. И на фиктивно полученные двадцать тысяч, он отстёгивает дополнительные таксы. Зачем это ему?
— В этом то и есть весь фокус. Мила научилась делать инком такс. На мировом уровне. Она пишет, что в доме текла крыша и продавец нанял людей, чтобы полностью её переложить. А это прямые убытки. И доходы, которые он якобы получил, она ему благополучно списала. Никто же не станет лезть на крышу и перепроверять — перелицовывал он её или нет.
У неё уже два таких дома есть, купленных без копейки денег. Рент за две квартиры уходит на погашение моргеджа, а за остальные две она имеет чистую прибыль в карман. А так как она сдаёт квартиры нашим, а наши платят исключительно налом, то эти деньги она нигде не показывает. И никакие таксы-шмаксы не платит. Докумекал?
— Окэй. Но какое это имеет отношение ко мне? Не все могут быть фармазонами, как Мила.
— Ты как не из Одессы! — сердится дядя Яша. — Никто не говорит тебе, чтобы ты стал лэндлордом4. Возьмись за что-нибудь другое. Кто мешает тебе научиться делать инком такс? Ты же ходишь в Колледж. Я, как пенсионер, каждый год плачу за это двадцать пять долларов. А для знающего человека это десять минут работы. Выучись и работай с января по апрель. Поверь мне, инком такс — это золотое дно. Расклеишь везде объявления, что ты делаешь на пять долларов дешевле и к тебе потянутся. А когда набьёшь руку и у тебя появится клиентура, станешь брать как все. И учти — это нал!
Главное — делай что-нибудь и не жди, что тебе на голову посыпется манна небесная, — дядя Яша прощается и уходит, оставляя Изю в глубоком раздумье: «Где же найти скамеечку в тени белой акации под мягкими лучами солнца? И блюдечко с голубой каёмочкой…
И Изя в очередной раз прокрутил историю с аварией, рассказанную дядей Яшей по прибытию их в Америку.
— Первый раз это было в начале восьмидесятых, когда за полторы штуки я купил поддержанный Форд. И стал подрабатывать подвозом клиентов в Лонг Айлэнд на сдачу экзамена на гражданство.
Познакомился я тогда с дамочкой из Сигейта, подвозил её в азропорт, и она, слово за слово, делает мне бизнес предложение. За руль моего Форда садится профессионал, автогонщик из России, я — рядом, сзади она, моя жена, и ещё кто-нибудь, кого я пожелаю. Выезжаем на трассу и буквально ползём, ждём, когда появится дорогая машина с водителем и без пассажиров. Задача профессионала, как только лох повысит скорость и станет нас обгонять, подставиться под удар сзади и юркнуть вниз. Выходим из машины, за рулём был я. Лох подмены даже не заметит. Затем мы дружно идём лечиться, и его страховая компания платит каждому за ущерб здоровью, а мне — дополнительно — за разбитую машину. Нас пятеро — он один. Как он докажет, что мы его подрезали и спровоцировали удар сзади? Никак.
Я и клюнул.
Звучало соблазнительно. А дальше всё произошло, как дамочка говорила. И я с женой и с сыном получили на троих тридцать тысяч. Плюс — три тысячи за побитую машину.
Но, оказывается, между медицинскими офисами есть своя конкуренция. За лечение каждого «пострадавшего», они вытягивают со страховых компаний штук пятьдесят. Так почему бы, если светит полтинник, не побороться за клиентуру? И дать человеку заработать ещё пару копеек.
Умные люди назвали мне офис, где хозяин сразу же отстёгивает полторы штуки, если я обращусь к ним в случае аварии. В первый раз уже было поздно и номер не прошёл. Но спустя пять лет мы этот трюк повторили. Я с Cоней получил двадцатку и три с половиной штуки на ремонт машины. Доплатил и взял вэн, на котором сейчас езжу. Потом мы во Францию съездили, и в Испанию… Догоняешь?
Изя почесал подбородок — дядя Яша неподражаем — и вновь принялся изучать объявления, но кроме разноски рекламок, чем он иногда подрабатывал, ничего нового он для себя не нашёл. Скамеечки под солнцем в Бруклине есть, но не на каждом углу.
* * *
Что мужчина без женщины? Не в смысле продолжения рода. Засохший ручей. Дерево без ветвей. Кресло без спинки.
Музыканты, расчехлите ваши трубы — Шелла нашла Изе скамеечку. Она встретила на Брайтоне одноклассника, который, оказывается, живёт в Нью-Йорке уже двадцать лет и держит агенство по торговле недвижимостью. Покупка и продажа домов и квартир. Другое направление — сдача квартир в рент. Майкл, так зовут одноклассника, расширяется и ищет энергичных риелторов.
Шелла тут же схватила его за пуговицу и завела разговор об Изе.
— Мишенька, у тебя найдётся что-нибудь для моего? А то сидит без дела и дурью мается.
— У него есть лайсен? Без этого я взять его не могу.
— Открыл Америку через форточку. Я и без тебя знаю, что на всё нужен лайсенс. Помоги!
Майкл стушевался. По губам промелькнуло досадное: «Мне это надо?», но Шелла вцепилась в него мёртвой хваткой.
— Давай посидим, попьём кофе. Сто лет не виделись. Или ты предпочитаешь пиво? С раками или без? Я угощаю.
Не каждый мужчина способен отказаться от настойчивого приглашения симпатичной женщины. Продолжающей невинно держать руку на его груди. Майкл не исключение -капитуляция его была предрешена, как только признался он в наличии успешного бизнеса.
Через полчаса, сидя в ресторане на бордвоке, Майкл расслабился и разоткровенничал:
— Если Изя пройдёт двухмесячный курс и получит лайсенс, я возьму его к себе. Поверь мне, это только для тебя. Ты мне ещё в школе нравилась. Позвони мне завтра в обед и я дам тебе адрес курсов. Пусть скажет, что он от меня — его примут, как родного. А лучше — я за тобой сам завтра заеду. Скажи только куда. И мы посидим где-нибудь… Развеемся.
— Спасибо, Мишенька. Ты настоящий друг.
Она не задумываясь согласилась встретиться — главное, чтобы он взял Изю на работу. Дальше видно будет.
Что мужчина бы делал без женщины? Без её маленьких хитростей и небольших слабостей? Изобретательства и лёгких, ни к чему ни обязывающих жертвоприношений?
Спите спокойно, Изя Парикмахер, и не нервничайте в ваши годы. Вам нельзя. Доктор запретил. А скамеечка — вот она, первая работа в Америке. Куст белой акации, я надеюсь, вы уже посадите сами.
* * *
Вскоре после возвращения семьи Нельсон из Парижа Регина позвонила бабушке и объявила:
— Бабуля, поздравь меня! Твоя мечта сбылась. Как говорят в Одессе, я немножко беременная. Сегодня мы с Кларком были у врача и он подтвердил — тебя ждёт ещё один правнук, на зтот раз — мальчик.
— Ой, что ты говоришь! Ты добавила мне ещё десять лет жизни! Но я не понимаю, что такое немножко? Месяц? Два?
— Шесть недель.
По странному стечению обстоятельств почти все сейсмологические станции Западного полушария зафиксировали в этот момент, и несколькими минутами позже, лёгкие колебания почвы, происшедшие в районе Южного Бруклина, но прийти к единому мнению, что же послужило причиной сейсмической активности в доселе тихом районе, — так и не смогли.
Последующие сорок недель объединённая семья Нельсон-Парикмахер ждала появления Энтони. Мечта Славы Львовны назвать правнука в честь Абрам Семеновича стала реальностью. Энтони, Антуан, а по-русски Антошка усиленно готовился к выходу в свет. Врачи обнародовали точную дату — шестнадцатое июня.
Кем считать его, дискусировали Парикмахеры. Зачат в Париже — француз. Рождён в Америке — американец. Но в отличии от Сильвестра Сталлоне у него не только бабушка, но и мама родилась в Одессе. Одессит? Тяжёлый случай для будующих биографов. Но, как говорит прабабушка, лишь бы он нам всем был жив и здоров.
Первый месяц Регина отсидела с Антошкой. Затем — программистам не рекомендуется долго засиживаться дома — вышла на работу Предварительно, воспользовавшись услугами агентства по трудоустройству, она нашла нянечку, милую, работящую женщину лет пятидесяти, приехавшую в Америку на заработки. И что немаловажно, почти землячку — из Измаила.
Регинины условия — шесть дней в неделю с проживанием, один день — выходной, уход за двумя детьми, новорожденным и восьмилетней девочкой — двести пятьдесят долларов в неделю наличными — приняты были с лёту. Тысяча долларов в месяц. Чистыми. При том, что на Украине среднемесячная зарплата едва достигает пятидесяти.
От Брайтона до Регининого дома в Нью-Джерси полтора часа езды на машине. Каждый день в гости не приедешь. В первое воскресенье после выхода Регины на работу, Парикмахеры, захватив бабушку, собрались навестить внука. Кларк к приезду гостей приготовился жарить на заднем дворе шашлыки. Нянечки не было — выходной она решила провести в Манхэттене.
От судьбы не уйдёшь. Когда Парикмахеры в следующие выходные повторили вылазку, Изю хватил удар — нянечкой оказалась Оксана.
О Господи! Четверть века прошло с того дня, когда с подачи Левита он почудил, и чтобы соблазнить дурочку-студентку, наврал ей, что он, в прошлом советский разведчик, чуть ли не единолично предотвратил фашистский путч в Венгрии. После тяжёлого ранения вернулся в Одессу, оставил временно службу, и по требованию командования перед длительной зарубежной командировкой женился, дабы всегда иметь связь с Родиной.
А та, дура, увлеклась по-настоящему, да ещё и родила сына, после чего он имел кучу неприятностей, потерял мать и чуть-чуть не расстался с Шеллой. И вот теперь она объявилась вновь — его вечное наказание.
Изя попытался сохранить спокойствие и сделать вид, что не узнал её, но — глаза его не закончили школу разведчиков — взгляд предательски вцепился в Оксану и выдал его с головой. Как ни старался он избежать встречи с ней, Оксана, улучив момент, когда Изя ненадолго остался один, быстро подошла к нему и шепнула: «Ты здесь по заданию? Нелегал?»
Изя поперхнулся: «Ты что, офонарела?! Забудь это. То была шутка, за которую я уже сто раз поплатился».
Оксана с обидой сжала губы — не хочешь говорить, и не надо. Между прочим, я мать твоего сына. Мог бы и поинтересоваться им.
Успокоившись, она сделала вторую попытку: «Я всё понимаю и никому ничего не скажу. Но ты должен и меня понять. За все годы я от тебя ни копейки не получила и воспитывала Игорька одна. Сын твой, между прочим, взрослый парень, отслужил в армии и сейчас работает в милиции. Вот так, дорогой папаша-разведчик…»
Изя взбеленился: «Оставь меня в покое! Слышишь?! А то я заявлю в полицию, что ты в стране нелегально и тебя быстро депортируют без права возвращения!»
— Поосторожней на поворотах! Я тоже кое-что могу заявить в полицию! Английского языка на это у меня хватит.
Изя услышал чьи-то шаги, повернулся и, оставив без ответа прозвучавшую фразу, выскочил из комнаты.
К удивлению Шеллы он вдруг начал торопить её вернуться в Бруклин, вспомнив неожиданно, что у него запланировано свидание с клиентом, о котором он забыл…всю дорогу был неразговорчив и последующие дни, ничего не объясняя, ходил как в воду опущенный.
Шелла взялась за Изю — выкручивать ему руки и развязывать язык за тридцать пять лет брака она научилась сполна. И после мучительных раздумий — сложившуюся ситуацию надо как-то разрешить — Изя решил сознаться. Шелла-умница, должна найти выход из тупика. В конце-концов, Оксана — грехи молодости, которые Шелла давно уже ему простила.
Изя дёрнул за кольцо — язык развязался и раскрыл парашют. Шелла поохала, поохала — переживания четвертьвековой давности всплыли наружу — и она приняла единственно разумное решение: Оксану нужно уволить. Объяснить, что по настоянию мужа Регина уходит с работы, и сама будет следить за детьми. Поблагодарить её, сделать ценный подарок, пообещать хорошую рекомендацию и рассчитать на все четыре стороны.
— А как ты Регине это объяснишь? Она вроде бы ею довольна.
— Ничего особо придумывать не надо. Скажу ей, что мы её хорошо знаем. В своё время у нас в семье из-за неё были большие неприятности. И сейчас от неё надо тихо избавиться. Но так, чтобы та не заподозрила истинной причины.
Регина сделала так, как Шелла просила. Вежливо рассчитала, вручила подарок на пятьдесят долларов и… быстренько нашла другую нянечку — грузинку.
В доме Кларка наступили новые времена. Сочные запахи грузинской кухни заполонили окрестности Парсипани. Замедляли ход рейсовые автобусы, слетались из соседних штатов птицы… Покружатся-покружатся и улетают, на подлёте новая волна…из Флориды…
Безоблачное небо недолго висело над Южным Бруклином. Вскоре Майкл позвонил Шелле на мобильный телефон и без объяснения причин потребовал срочной встречи. Он мог и не настаивать — Шелла по голосу почуяла — стряслось нечто неординарное.
Они встретились в Сибрис Парке и Майкл без обиняков сообщил ей, что к нему на работу приходили двое мужчин. Представились сотрудниками ФБР и стали расспрашивали об Изе.
— Вроде бы ничего существенного, но среди вопросов были и такие: не заметил ли я в его поведении нечто непредрассудительное? Или подозрительное? С кем он общается? Знал ли я его до эмиграции? Причём, у них уже была информация, что мы земляки… А в конце беседы попросили меня о визите их не распространяться. Шелла, это не полиция, а ФБР, которое пустяковыми делами не занимается. Ты можешь, мне что-нибудь разумное сказать?
Шелла сразу поняла, откуда ноги растут. Но как объяснить это? Какой идиот поверит в эту кажущуюся неправдоподобной историю?
Она попыталась успокоить Майкла, свести происшедшее к шутке, мол, это рутинная работа местного КГБ. Надо же им оправдать высокую зарплату. Вот и делают выборочные проверки. Но Майкл, не дослушав, прервал её.
— Извини меня, но мне не до шуток. Я не хочу из-за Изи на ровном месте свою голову подставлять. Если он оказался под лупой, то моя контора — под микроскопом. Поэтому, я его не увольняю, но пусть он уйдёт сам.
— Да-да, ты прав, — вынуждена была согласиться Шелла. — Спасибо, Мишенька. Но спи спокойно, это не так серьёзно, как ты думаешь.
Дома ей предстоял тяжёлый разговор с Изей. Искусственное дыхание требовалось обоим.
— Закрой рот и открой уши что я тебе скажу. Эта дрянь таки заявила на тебя в полицию. Что она им наговорила — одному Богу известно. Но к Майклу на работу приходили двое из ФБР и расспрашивали о тебе. Он, как ты понимаешь, наделал полные штаны. И увольняет тебя. Точнее, просит тихо уйти пока гвалт не затихнет. Видать, в биографии у него тоже не всё кошер.
— Что же мне делать? — Изя выглядел растеряным и потухшим.
Шелла сжалилась: «Чего ты раскис? Или ты действительно советский разведчик?! Второй Абель на мою голову. Купим факс, проведём вторую линию. Комната Регины свободна. Чем тебе не контора? Может это и к лучшему. Попытайся открыть свой бизнес и работать пока из дому. У тебя же есть опыт!»
— Да, конечно, — вяло промямлил Изя. — Надо что-то делать… И не сидеть сложа руки.
На этом Изины неприятности не закончились. Когда всё хорошо, надо готовиться к худшему.
Он только начал раскручиваться — купил факс, дал объявление в газету, — как гости пожаловали. Вежливо представились и пригласили проехать для беседы в офис. Попробуй не согласиться. Спасибо ещё, что не надели наручники, и не опозорили перед соседями.
Ехали минут тридцать. Окна машины были затемнены, и Изя так и не понял, куда в конечном итоге его занесло. Подземный гараж. Лифт. Комната без окон.
— Cценка из нового голливудском детектива «ФБР не дремлет», — отметил для себя Изя. Он так и не выработал линию поведения — отвечать лишь на задаваемые вопросы — ни влево, ни вправо, — или взять инициативу в свои руки и самому рассказать давнишнюю историю. И её неожиданный финал.
— Вы в пятьдесят шестом году проходили воинскую службу в Венгрии? — после серии незначительных вопросов перешёл к делу фэбээровец. — Встречались ли вы в то время с Андроповым?
— Да. То есть нет, — быстро поправился Изя. — Я лежал в госпитале, а он после подавления путча пришёл проведать раненых и вручить награды.
— И только? — иронично переспросил фэбээровец. — Какие ещё были встречи?
— Я понимаю, к чему вы клоните — в дальнейшем Андропов возглавил КГБ. Но я с этой организацией ничего общего никогда не имел. И не имею. И Изя в очередной раз расссказал, что пытаясь соблазнить очаровательную студентку, дабы солиднее выглядеть в её глазах, он сболтнул, будто работает в советской внешней разведке. И повторил дальнейшие свои злоключения.
Видать ему поверили, и больше не дёргали. Отголосок стукачества скажется позже — на интервью для получением американского гражданства сперва вызовут Шеллу и Славу Львовну. Его — через два года. В канун противостояния Гор-Буш. Но осенью 95-го Изя не знал этого и умиротворился лишь после нескольких недель тревожного ожидания новых допросов. Рыжий Антошка — лучшее средство от стрессов. И от ФБР. Попробуйте. Помогает.
* * *
О том, что у Изи проблемы с ФБР, Яша Вайсман не знал. Иначе не стал бы устраивать своё семидесятипятилетие в самом центре русской мафии.
Моня, гардеробщик ресторана и старый приятель Яши, увидев его, воскликнул, подражая бандитам со стажем: «Только за то, что ты ко мне зашёл, ты уже попал на пять штук! А теперь давай разговаривать.»
Разговаривать Яша умел и он сказал ему пару-другую слов, после чего Моня обрадовался: «О! Я вижу, ты не потерял форму. Зайди позже ко мне, поболтаем…»
Как и Яше, Моне семьдесят пять. Или около того. На хлебное место Моню пристроил племянник, работающий в ресторане музыкантом. Почему конкурс на место гардеробщика, как в театр киноактёра, догадаться несложно — плакат над Мониным окном вещает: сервис платный. Один доллар за каждую сданную вещь.
— Ты, по-видимому, уже миллионщик, — быстро прикинул Яша его доходы за вечер. — Ещё и приторговываешь мелочишкой…
— Кушать же хочется, — прибедняется Моня и шепчет на ухо: «Половиной я делюсь с хозяином. Только так большой бизнес и делается».
Когда ушли последние гости, и официанты упаковывали для Яши оставшиеся напитки и несъеденное горячее, Моня рассказал по-секрету, что пару недель назад у них пропал вышибала, классный боксёр, Сережа, чемпион Америки в первом полутяжёлом весе.
— Хозяин, сам не свой. До этого наш музыкант сцепился с одним сопляком, бандитом недорезанным. И чтобы Длинного привести в чувство, его затащили в кабинет хозяина. Мне племяш говорил, что хозяин держит крышу у самого Япончика. И никого не боится. Вот он и на этот раз позволил себе вольности, кричал, шумел, пистолетом размахивал. А потом Серёжа Длинного вышвырнул. Обычное дело, но через несколько дней Серёжа исчез. Поехал в автомастерскую и сквозь землю провалился. Но хозяин, по-видимому, знает в чём дело — иначе не ходил бы чернее тучи. Чует моё сердце — на Брайтоне наступают новые времена.
Последнюю фразу Моня мог и не произносить — об аресте Япончика и о возможном переделе сфер влияния шумели все русские газеты.
Вечерний моцион — Яша с Изей возглавляют шествие, следом — в нескольких шагах— Шелла и Слава Львовна — обычный ритуал с июня по август. У Сони болят ноги, и на скамеечке перед домом она председательствует в совете старейшин.
— Что представлял из себя Брайтон Бич от Ошеан Парквэй до Кони Айлэнд, когда в семьдесят третьем сошёл я с борта самолёта? — продолжает Яша. — Запущенные двухэтажные домики — на первом этаже доживают свой век еврейские старики, на втором, на уровне грохочущих поездов сабвэя — веселятся пуэрториканцы.
Несколько кошерных лавок, маленький ресторан, и, пожалуй, всё. Если я чего-то забыл, то оно того и стоит. Грязь и опустошение — таким я застал Брайтон.
Был в Нью-Йорке известный в ту пору ортодоксальный раввин Рональд Гринвальд, если я не ошибаюсь в фамилии, который имел большие связи наверху. Для приёма русских евреев он добился решения мэрии начать строить в Квинсе комплекс современных многоэтажек с дешёвыми аппартаментами.
Когда пошла первая волна и стал вопрос, где селиться, привыкшие к удобствам Москва и Ленинград однозначно выбрали благоустроенный Квинс.Ты же читал Довлатова? Что он видел, кроме достопримечательностей Квинса и красот Манхэттена? Он сказал хоть два слова за Брайтон? Ему нечего было сказать — он гордый и Брайтон презирал.
— Ну, ты загнул…
— А ты почитай… Например, «Иностранка». Довлатов — певец Квинса. Сто восьмой улицы. О Бруклине, о Брайтоне — ни слова.
А Одесса предпочла презираемый обеими «столицами» Брайтон и только потому, что рядом был океан. Москва и Ленинград наслаждались безводным Квинсом и чурались Одессы, а Одесса имела их всех в ввиду и наслаждалась бордвоком.
Правда, произошла маленькая загвоздочка — в последнюю минуту стала возмущаться местная «интеллигенция», почему, мол, власть думает о русских и забывает о своих. Чтобы успокоить публику, квинсовские многоэтажки слегка разбавили.
А дальше — обычная схема. После того как лифты в Квинсе стали кабинками для изнасилования, питерская и московская интеллигенция дрогнула и стала упаковывать чемоданы, перебираясь в более дорогие, но безопасные районы.
А Одесса хотела жить на море, и когда ей стали наступать на ноги, дамские сумочки начали стрелять.Только и всего. В результате мы имеем Брайтон таким, каким он есть сейчас, где каждый кусок земли стоит бешенные деньги. Банки и рестораны наступают друг другу на пятки… Подпираемые строящимися дорогими кондоминимумами. Вот что за четверть века сделала здесь Одесса…
Не спеша, они дошли до аттракционов — дальше в позднее время идти не рекомендуется, и повернули назад.
— Ты говорил как-то об Евсее Агроне. Обещал выяснить у Мони…
— Тебя, я вижу, потянуло на историю.
— Сам начал…
— Да, ты прав. Хоть это и криминальная, но история. Для того, чтобы бизнесы окрепли, нужны крепкие кулаки. Это потом кулаки призовут закон и установят суд и справедливость.
— Хватит философствовать — ты не Вольтер. Знаешь — скажи. Нет — пошли дальше.
— Хорошо. Я расскажу то, что слышал от Мони. Если что не так — все вопросы к нему.
Их было трое, кого в разное время в среде бандитов называли Первым — Агрон, Балагула и Иваньков, он же Япончик. Царствовал Япончик недолго — с девяносто второго по лето девяносто пятого. И по сравнению со своими предшественниками — Агроном и Балагулой, революцию не произвёл и ничем выдающимся не отличился. Рэкет, наркотики, выбивание долгов… Ничего нового. Стандартный набор. А Первым по праву был признан — Евсей Агрон. Приехал он в семьдесят пятом и правил на Брайтоне почти десять лет.
Евсей наладил контакт с итальянцами, с семьей Дженовезе, в частности, и они первые, кто оценили его и стали величать Доном. Он был жестокий человек, и не мудрено, что у кого-то сдали нервы — летом восьмидесятого в него стреляли на бордвоке. Его тут же доставили в Кони Айлэнд госпиталь — на вопросы детектива Дон ограничился фразой: «Не беспокойтесь, я сам позабочусь об этом».
Он сдержал своё слово и безмятежно царствовал ещё четыре года — пока в январе восемьдесят четвёртого его не подкараулили при выходе из гаража своего доме на Ошеан Парквэй. На этот раз пули попали в лицо и в шею. Извлечь их не смогли, и правая часть лица Агрона навечно застыла в зловещей ухмылке. Когда детектив вновь задал свои вопросы, как и четыре года назад, Агрон отделался фразой: «Не волнуйтесь, я сам позабочусь о своём здоровье.» Знающие люди полагали, что не обошлось здесь без правой руки Агрона — Балагулы, который давно заслужил право самому называться Доном.
Субботним утром четвёртого мая восемьдесят пятого года Агрон по привычке собрался в русско-турецкие бани в Ист-Сайд в Манхэттене. Когда он стоял на лестничной площадке в ожидании лифта, из-за угла коридора вышли двое. Прогремело три выстрела. Говорят, стреляли телохранители.
— Трогательная история. Ты почти Бабель — тебе бы по телевизору выступать с циклом «Брайтоновские рассказы». А что Балагула?
— Балагулу «родили» дыры в законодательстве. Одно из его самых известных и громких дел Балагулы называлось красиво — «цепочка маргариток». По федеральному закону, действующему в то время, оптовики по продаже бензина и дизельного топлива сами должны были собирать налоги на всех своих мелких распродажах с последующей передачей налоговой суммы государству. В Одессе это называется: «Бери — не хочу!» Схема элементарная — создаются оптовые липовые компании, которые продают бензин розничным торговцам и собирают с них налоги. Затем компании исчезают. Где собранные налоги? Тю-тю…
Другая махинация связана с топливом, которое могло быть использовано либо как дизельное, либо как топливо для домашних систем обогрева. Хохма вся в том, что топливо для домашних отопительных систем налогом не облагалось.
Ну как не принять такую подачу? Это, как в волейболе, — есть мяч, который нельзя не погасить. И вновь всё просто — создается Отопительная Компания, которая покупает топливо как бы для отопления, а затем пускает его в распродажу по разряду дизельного, присваивая себе налоговый сбор, полученный с различных торговцев.
— М-да… А на чём же этот умник погорел?
— На самоуверенности. Он пригнал танкер с левой нефтью, стал на якорь в Нью-Йоркском порту и внаглую начал качать нефть. Итальянцы предупредили его: «Ты попал под колпак ФБР. ФБР поставило на трубу счётчик и контролирует каждый твой шаг». — Он отмахнулся…
* * *
Также, как Одессе, с гордостью произносят: «Я с Молдаванки», в Нью-Йорке — особый шик признаться в бруклинских корнях. Губернатор Патаки во время предвыборной компании бьёт себя в грудь: «I am a Brooklyn guy!» — что должно восприниматься, по-видимому, так: «Ребята, я свой!»
Регина поменяла компанию — перешла в брокерскую фирму, расположенную во Всемирном Торговом Центре. Рождественская вечеринка проходила в ресторане на 104-ом этаже. Зрелище — дух захватывает — страшно и величественно.
Менеджер её, живущий ныне в Нью-Джерси, опорожнив коктейль, неожиданно признался: «I am a Brooklyn guy!» — Регина добавила с гордостью: «Мой сын тоже! Он родился в Бэй Ридже, в Виктория-госпиталь».
Понедельник, 10 сентября 2001 года. Изнурительная августовская духота спала. В полдень Изя вышёл прогуляться по бордвоку. Океанские чайки, не в пример черноморским — крупные и упитанные, лениво вышагивали рядом. Шутя Изя называл их: «Жертвы Макдональдса или продукт американского образа жизни»
Мягкое солнце располагало к благодушию. Впереди маячит шестидесятипятилетие. Дата некруглая, но по местным меркам знаменательная — с этого дня должны начать начислять пенсию. Однако, придётся слегка подождать — для получения пенсии следует отработать как минимум десять лет.
Изя сел на скамейку, закрыл глаза и подставил лицо солнцу. Слегка задремал.
— «Ещё рокочет голос трубный, но командир уже в седле. Не обещайте деве юной любови вечной на земле», — пропел вдруг над его ухом знакомый голос.
От неожиданности он вздрогнул.
— Чего ты так испугался? Я не кусаюсь, — прогундосил тот же голос и холодная рука обняла Изю за плечо.
— В-вы? — едва выдавил Изя. Дружелюбно улыбаясь, рядом с ним сидел Камердинер.
— Чему ты так удивляешься? Или не рад? — светился Хуна Абович. — Давненько мы с тобой не виделись… Давненько… Ты почти не изменился, раздобрел только… На американских харчах… А волос седых нету. Нету седых волос. Или ты красишься, а?
— А как Ося? — неожиданно для себя произнёс Изя. — Что слышно у Муси? — поправился он, вспомнив чей отец Хуна Абович.
— Не забыл братца, не забыл… — Хуна Абович настроен был благодушно. — Он как Каин, позабыт-позаброшен. Хотел быть умнее всех, всех обшустрить, объегорить. Вот и остался один. Каин он и есть Каин.
А тебя я хочу предупредить… Я ведь люблю тебя. Пусть Регина поспит завтра подольше… Куда ей завтра торопиться?
Хуна Абович кряхтя встал, отошёл на пару шагов, прикрыв ладонью глаза, посмотрел на безоблачное небо, затем почему-то помахал Изе указательным пальцем и хрипло пропел: «Крест деревянный иль чугунный назначен нам в грядущей мгле». Грациозно поклонился: «Благодарю за внимание», — и… испарился.
— Реги… — Изя схватился за сердце и обмяк.
Полицейская машина патрулирующая бордвок, остановилась возле него минут через двадцать — женщина-офицер обратила внимание на нелепо лежащего на скамейке мужчину и вызвала по рации «Скорую Помощь». С предварительным диагнозом — инфаркт «Скорая» отвезла его в Маймонис-госпиталь.
* * *
Перед работой Регина заехала в госпиталь. К отцу её не пустили, но успокоили: «Для жизни опасности нет. Он находится в реанимационной палате, куда визитёрам доступ воспрещён» Она оставила для него фрукты, сок и уехала на работу.
Регина опаздывала. Она посмотрела на часы и прикинула — пока доедет до Всемирного Торгового Центра и поднимется на 29-й этаж — опоздает примерно на полчаса. В пределах нормы.
Поезд чудовищно медленно подползал к станции. Регина кинула взгляд на часы — восемь сорок пять — успеет. В то же мгновенье раздался короткий визг и вслед прогремел резкий раскат грома. Поезд остановился. Секунд через тридцать из динамика прозвучал истеричный вопль машиниста: «В чём дело?!» Регина вышла из вагона — из вентиляционных отверстий на платформу оседала густая асбестовая пыль.
Она вышла на улицу и сразу увидела чадящую верхушку северного «близнеца». Вокруг сыпались обгоревшие бумаги, осколки раскалённого металла и куски материала, похожего на стекловату.
— Что случилось?! — вцепилась она в первого встречного.
— Вроде бы самолёт врезался.
— Самолёт? Чушь какая-то… Планер что-ли? Но как в такой солнечный день можно не разглядеть небоскрёб?!
Она поспешила к Центру — из зданий в разные стороны хлынули люди, а под оглушительный визг сирен стали съезжаться пожарные, скорая помощь, полиция. Полицейские немедленно стали отгораживать подступы к Всемирному Торговому Центру.
Раздался короткий вой турбин, прогремел взрыв, и над вторым зданием появился стремительно разрастающийся оранжево-чёрный клуб огня. На головы стало оседать искрящееся стеклянное облако. По асфальту зазвенели осколки. В небе кружились бумаги и крупные листы алюминиевой обшивки, трепетавшие в воздухе словно кленовые листики.
Полиция непрерывно отгоняла людей. Под бесформенной металлической конструкцией Регина увидела двоих, лежащих на асфальте в луже крови. Одного она узнала — минут пять назад он сбегал в магазин за видеокамерой и лихорадочно стал снимать… — «Это же исторические кадры!» — Окружающие последовали его примеру, и бросились в магазин за фото и видеоаппаратурой. Теперь возле «оператора» бессмысленно суетились врачи. Поодаль валялась разбитая видеокамера.
Полицейские продолжали настойчиво оттеснять толпу. Вдруг раздался испуганный вздох сотен людей — из окна одного из верхних этажей выпрыгнул человек. Затем с короткими перерывами выбросился второй, третий, четвёртый… Они летели мучительно долго, неуклюже размахивая руками и ногами, и кувыркались в небе — маленькие воздушные акробатики под дымящимся куполом оранжево-чёрного неба. Ветер разносил их в разные стороны.
Регина заплакала.
С грохотом начала рушиться Южная башня…
— Бегите! — заорали полицейские, но и без этого крика отчаяния толпа побежала. Люди падали, поднимались, и снова бежали, бросая свои сумки на землю. Вдогонку неслось облако дыма и пепла. Под истошный вой сирен с десяток полицейских машин вынырнули из-под облака и рванули, спасаясь от густо падающих обломков…
Регина едва забежала в какое-то здание, как волна гари, дыма, пыли и пепла накрыла тех, кто не успел скрыться. Люди накрывались майками, рубашками, прикрывали рот от пыли, кашляли и задыхались. Теряли друг друга в кромешной тьме и перекликивались…
Облако не успело осесть, как медленно, с жутким лязгом стала проседать и рушиться Северная башня. За окном стало темно, как ночью. Лишь покорёженная металло-бетонная сердцевина высотой этажей в шестьдесят ещё несколько секунд продолжала торчать, как кость, с которой содрали мясо. Когда рухнула и она, на месте, где ещё мгновения назад возвышался символ Нью-Йорка, не осталось ничего кроме огромного серо-чёрного облака пыли и пепла.
Закрывая рот и нос носовым платком, она вышла из здания. Полицейские в оцеплении сообщили — туннели закрыты, метро не работает, выходить из Манхэттена можно только пешком — через Бруклинский мост.
Толпа шла молча. На выходе из Бруклинского моста стояли добровольцы и предлагали соки и воду. Продуктовые магазины раздавали напитки. По обочинам дороги врачи из близлежащих офисов спрашивали: «Кому нужна помощь?» Наготове выстроились машины «Скорой Помощи».
До Маймонис госпиталя Регина шла часа три. И всю дорогу думала — это судьба.
У входа в госпиталь она столкнулась с Шеллой. Та бросилась ей на шею и стала рыдать.
— Мамочка, успокойся, со мной всё в порядке…
— Папа! — взахлёб рыдала Шелла. — Доченька… Папа!
— Что папа?! — закричала Регина. — Что?! Говори!
— Нет нашего папы! Нет!!!
Когда Шелла выплакалась, она рассказала Регине, что утром Изя чувствовал себя хорошо, и его перевели в обычную двухместную палату. Сосед включил телевизор. СиЭнЭн многократно прокручивала кадры врезающихся в здания «близнецов» самолётов. Когда показали кадры обрушивающего здания, он вдруг побелел и прошептал странную фразу: «Не обещайте деве юной любови вечной на земле», после чего дёрнулся и — затих.
— Он спас меня! — ударило Регине в голову. — Если бы не папа… — она обмякла и упала в обморок.
* * *
Изя Парикмахер стал неучтённой жертвой терракта одиннадцатого сентября. Когда-то в России он с интересом смотрел популярный телесериал — «Телефон полиции: 911». С недавних пор три некогда развлекательные цифры стали зловещими, в одно слово произносимыми: «найн-элевэн-атак».
Месяц после терракта в нескольких милях от скорбного места на всех деревьях и в витринах магазинов висели листовки «Missing person…» — «Разыскивается… „с фотографиями исчезнувших, рядом с плакатами — „Nobody destroys our spirit“ — «Никто не сломит наш дух“. До середины октября в нью-йоркских сквериках горели поминальные свечи.
Одесса. Маразлиевская, 5
Можно умереть, а после еще сто раз родиться, умереть, где угодно, а родиться здесь, ибо только здесь, на склонах Ланжероновского пляжа, среди множества подстилок, чинно ступает призывно кричащее великое счастье: «Лиманская грязь! Лиманская грязь!» — и лоснящиеся от жира матроны со своими худосочными мужьями победно сверкают на солнце ярко-черными ногами. Какое счастье — грязь лимана!
И только на пляже мама может ежечасно запихивать своему доходяге пахнущую чесночком молодую картошку с рыбными биточками, приговаривая: «Рафа, кушай на передние зубы!» — и походя гордо рассказывать соседкам, сколько рыбьего жира, чтоб он только не болел, она влила в него этой зимой.
Но главное — это двор. Он, собственно говоря, состоит из трех дворов, и если в каменном колодце первого живет в одиннадцатой квартире наш юный герой, то в третьем, заднем, дворе обитает настоящий Суворов, Женька, внук, нет, скорей все-таки правнук того самого Суворова, основателя Одессы. В одном с ним парадном на четвертом этаже живет другая знаменитость — Изя Гейлер. Что Гейлер, что Геллер — одно и то же. Главное — Изя умеет играть в шахматы, и недавно он научил Мальчика новому правилу — пешка, защищая короля от мата, может ходить на одну клетку назад.
Но самое интересное происходит тогда, когда во дворе начинается скандал. Вспыхивая внезапно, он мгновенно переходит на крик и, врываясь в распахнутые окна, выволакивает зрителей на спектакль: «Кто? Где? А… опять на втором этаже…»
Двор — это и правосудие, и мировое сообщество. Он молча наблюдает, сочувственно выслушивая апеллирующие к нему стоны, и только Высший суд, наделенный полномочиями Конституционного, заседает вечером в комнате его Председателя — Наума Борисовича Вайнберга.
Председатель домового комитета (в иное время я назвал бы его председателем комбеда) занимает в нашей коммунальной квартире две большие комнаты. Если к ним можно было бы добавить туалет и воду, это был бы Кремлевский дворец, а так… Грановитые палаты.
Зал суда. Бесхитростная «Комета» тихо записывает для Правосудия показания сторон.
Мудрый голос Председателя Вайнберга:
— Симакова, так почему же вы налили Мудреновой в варенье керосин?
— Я налила?
— Да, вы налили.
— Я налила?
— Да, вы налили.
— Что ты комедию ломаешь! Что, я сама его себе налила? — включается Мудренова.
— А почему она моим светом пользовалась?
— Каким светом?! У тебя что. совсем крыша поехала?!
— Мудренова, сядьте! Симакова, что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказала. У нас семь семей. У каждого свой звонок, кухонный стол, счетчик, и в туалете, и па кухне у нас висят семь лампочек. Каждая из них связана со своим счетчиком. Я стою на кухне, включила себе свой свет и делаю котлеты. Приходит эта мымра…
Резкий голос Председателя:
— Симакова, я прошу вас…
— Извините — Мудренова и начинает снимать шум с варенья. Я ей говорю: «Включи свою лампочку», а она нагло на меня смотрит и говорит: «Мне свет не нужен. Тебе не нравится — выключи свой». Но я же не могу выключить свой! Мне будет темно. А она стоит, готовит и пользуется моим светом.
Магнитофон скрипит, выдерживая паузу-размышление Верховного Судьи.
— Мудренова, почему вы не включили свой свет?
— А мне не надо было. Было восемь часов вечера. Где вы видели, чтобы в это время было темно? Ей мешает, что я там стою, пусть выключит свой свет и стоит в темноте.
Рассудительный голос Вайнберга:
— Вот вы же сами сказали, что было темно.
— Я это не сказала. Если ей темно, пусть включит свет, а мне было светло.
— Но тебе же было светло от моего света!
— Я не поняла, что мы разбираем — свет или варенье? Я ей дам, если она такая скряга, четыре копейки за свет, но пусть она мне вернет за три килограмма клубники по рубль пятьдесят и за три килограмма сахара по семьдесят восемь копеек.
— Я тебе должна возвращать? А фигу с маком ты не хочешь?
Резкое включение Председателя:
— Симакова, здесь не коммунальная кухня, а домовой совет! Ведите себя культурно!
— А я ей еще культурно говорю. Ее место давно уже не здесь.
— Чего это? — удивляется Наум Борисович.
— Весь дом знает, что она с румынами спала!
— Ты видела? Сама ты с румынами спала! У меня, между прочим, муж был па фронте!
— Женщины, сядьте! У меня от вас всех уже голова болит! Начнем сначала. Симакова, варенье и свет — это две разные вещи. Каждый раз мы имеем дело только с вашей квартирой. Что, у домового комитета нет больше других дел? Вы ей должны за варенье заплатить и больше этого не делать.
— Я заплатить?
Первый вердикт Правосудия.
— Нет, я. Вы должны ей заплатить, раз вы испортили варенье.
— А пусть тогда она заплатит за воду.
— За какую еще воду? — недоуменно вопрошает удивленное новым поворотом дела Правосудие.
— Водопроводную. Какую еще. Когда мы проводили воду и скидывались по три рубля, она отказалась. Я ее спрашиваю: «Почему ты не даешь три рубля?» А она мне говорит: «Мне не надо. Мне воду муж со двора носит».
— Ложь это! — вспыхивает Мудренова. — Я дала за воду. Это когда ее муж…
— У меня нет мужа!
— Значит, любовник забил туалет, я отказалась давать на чистку. Он забил, пусть он п пробивает. А я вообще целый день на работе и этим туалетом не пользуюсь.
— И твой сынуля тоже?!
— А что мой сынуля?!
— Он что, тоже на работу ходит? Или еще в штаны делает?
— Не тронь ребенка, стерва!
— Мудренова! — взрывается Председатель.
— Что Мудренова! Вы что, не видите, как она над нами издевается? Плетет черт знает что, а варенье испорчено! Сейчас за рубль пятьдесят клубнику уже не купишь. Она стоит хорошие два пятьдесят, если не больше.
Магнитофон недовольно шуршит, послушно записывая драматическую паузу.
— Симакова, я уже устал. Вы налили Мудреновой керосин в варенье?
— Нет, я ей дуста насыпала.
— Вы, я спрашиваю, налили Мудреновой керосин в варенье?
— Ничего я ей не наливала. Она сама себе налила.
— Чтоб у тебя язык отсох!
— У тебя отсохнет раньше!
— Женщины! Это когда-нибудь кончится?! Как вы мне все уже надое…
Пленка не выдерживает благородного гнева Председателя и обрывается, прерывая для истории слушание процесса века. Дальнейшая часть его проходит за закрытыми для прессы дверьми при выключенном микрофоне, что не позволяет судить о прениях сторон. Новое включение зала суда бесстрастно фиксирует терпеливый голос Наума Борисовича:
— Симакова, так как насчет варенья?
— Я не на-ли-ва-ла. Пусть докажет.
Рассудительное правосудие:
— Варенье было испорчено после вашего конфликта с Мудреновой. Значит, подозрение падает на вас.
— У нее еще был конфликт с Бжезицкой. Может, она налила?
Правосудие:
— Какой еще конфликт?
— Она в свое дежурство и коридоре подметала и взяла веник Бжезникой.
— Мой был поломан, — неожиданно робко подает голос Мудренова.
Властный голос Председателя:
— Давайте не будем отвлекаться. Эту жалобу мы разбирали полгода назад.
— Но вы же ничего не решили. А может, Бжезицкая сейчас ей и отомстила.
— Она неделю, как в больнице, — парирует Мудренова.
— Не она, так другая. У тебя со всеми конфликты.
— Ты — ангел!
— Я с румынами не спала!
— Женщины! Я закрываю заседание и передаю дело в товарищеский суд:
— Правильно, Наум Борисович, я этого только и хочу. Варенье стоит денег.
— Хоть в центральную прачечную! У суда нет других дел. Мудренова угрожающе:
— Вас оштрафуют — и дело с концом.
— Разбежались. Мне ваш товарищеский суд до одного места. Я туда даже не приду.
Второй вердикт Правосудия:
— Последний раз спрашиваю: пли решаем вопрос миром, пли я передаю дело в товарищеский суд?
Мудренова примирительно:
— Я согласна. Пусть вернет деньги.
— Ин-хулым! Ты по-французски понимаешь?
Пленка заканчивается, не выдерживая такое неуважение к закону. «Столетняя» симаково-мудреновская война, прошу не путать с менее кровопролитной англо-французской, вполне могла бы по продолжительности боевых действии побить все рекорды Гиннесса, если бы в подвале у Зозулей не появился телевизор.
* * *
Все испортил телевизор. Он сломал привычный уклад жизни южного города и загнал всех в квартиры. Он распахнул нам окно в мир, и мы смотрим на карнавал в Рио-де-Жанейро и завидуем. А ведь было и у нас…
Я говорю об Одессе конца пятидесятых — начала шестидесятых.
Я родился на улице Энгельса, бывшей Маразлиевской, улице, которую раньше называли «улицей одесских банкиров», и на которую выходит огромный старый парк.
С чего начать? С эстрады перед центральным входом на стадион «Пищевик»? Или прямо со стадиона, на котором позднее я бывал ежедневно, зная в лицо игроков роковой для меня команды?
Или с детского сектора, на котором летом с утра до вечера резвились толпы ребят?
Конечно, с эстрады, ибо именно с нее начался для меня парк. По выходным на ней: играл духовой оркестр, а позже обязательно был концерт художественной самодеятельности. Все шли, конечно, на концерт, по никому не хотелось стоять, а посему приходили пораньше, чтобы занять места на скамейке и, так и быть, послушать оркестр.
Телевизоров, как я сказал, еще не было, и по вечерам вся Одесса шла в парк.
Зеленый театр, эстрада, аттракционы, лектории, бильярдные, танцплощадка — кажется, это был звездный час парка: никогда позже не собирал он столько народу.
Но главная достопримечательность его — стадион.
О, футбол…
По— моему, нигде в мире нет такой акустики, как на этом стадионе у моря. Я выходил во двор, и многотысячный вздох магнитом притягивал меня к этому таинству. Я шел на этот вздох, он сменялся свистом, ревом, но чаще всего это был многотысячный вздох, вздох отчаянья, вздох восторга…
О, эта безумная команда!
Я умирал вместе с ней и рождался, и по-моему, ни одна женщина не выпила у меня столько крови, как эта моя первая любовь.
Что еще запомнил я из дотелевизионного детства? Что маленький стакан семечек стоил три копейки, а большой — пять. Что в каждом хлебном магазине были мой любимый кекс с изюмом, бублики с маком и несколько сортов сыра, который все называли почему-то голландским. Что приходили во двор лудильщики паять кастрюли, стекольщики — вставлять стекла, точильщики — точить ножи, что звенел каждое утро колокольчик, и двор просыпался от зычного: «Молоко!». «Хлеб!», «Керосин!», но это уже можно не вспоминать хотя бы потому, что лучше не вспоминать.
Каждый вечер дворничиха Анна Ивановна садилась на стульчике у ворот, запирала их в десять часов вечера, и запоздалый гость или жилец, чтобы попасть во двор, должен был позвонить ей в электрический звонок. Но об этом тоже лучше не вспоминать.
Помню, как мама покупала на «Привозе» кур.
— Сколько стоит эта курица?
— Пять рублей.
— А эта?
— Тоже.
— А вместе?
— Девять!
Мне было стыдно, но так я познавал язык «Привоза»: на базаре два дурака — один продавец, второй покупатель. Торгуйся.
Что еще было в дотелевизионном детстве? Не было холодильников. Но было полное изобилие, хотя и в летнюю жару хитроумно создавался в каждой семье двухдневный стратегический запас.
И, глядя на пустой парк и на полный (на всякий случай) холодильник, я задаю себе иногда грустный вопрос: а когда же было веселое? До или после?
И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: «Молоко!», потому что до этого будит меня трамвай, и я включаю телевизор, который все испортил.
* * *
Если бы Паустовский не написал к этому часу «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Веселых ребят», в сороковых — победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых — ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте еврей, впустивший и выпустивший по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых — точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.
Правда, должен сразу оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание — личное дело каждого; я, но молодости своей, коммунизма ждал. Он зашел в нашу квартиру сначала под видом газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занес холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провел душ.
Однако прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.
Хотя, по правде говоря, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприемником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, а Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный черный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый: те-ле-фон.
Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тети Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», и действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В ее комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: "Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером красиво горел красный фонарь.
Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого — нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя как всегда злорадствует, ибо только я мог, сперва постучавши, зайти к тете Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть г. волшебный аппарат.
В темноте за моей спиной терпеливо сидят тетя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, на телевизор. Для меня он они были одноименно равнозначны — тетирозын друг, между прочим, почти всегда угощавший меня, когда я уходил, сосательными конфетками.
Однако или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но домой я вес равно уходил только по окончании фильма.
Так же незаметно, как она появилась, в одно воскресное утро тетя Роза навсегда выехала из нашей коммуны, но к этому времени двор уже обзавелся телевизором номер три
В отличие от первых двух третий телевизор произвел революцию, став воистину всенародным. Если бы владевшие им Зозули обладали коммерческим талантом и брали по пять копеек за вход, то уже через год они стали бы миллионерами и выехали бы из подвала в шикарную хрущевскую пятиэтажку.
Однако коммунизм знал, кого выбирать. Зозули, рожденные, не зная того, для кибуца, добровольно пожертвовали своим подвалом, телевизором и покоем: ежевечерне, забыв о котлетах и скумбрии, двор спешил к ним со своим посадочным материалом, а Зозули, так и не разбогатев на забившем в их подвале «нефтяном фонтане», не получили даже и полагающуюся им Нобелевскую премию мира. Или мир не был достаточно извещен о симаково-мудреновской войне, благополучно завершившейся во втором ряду Зозулевского подвала, или занят был Полем Робсоном, Алжиром и Берлинской стеноп, но Бегину и Садату через полтора десятка лет повезло несколько больше.
Раз уже об этом зашла речь, то прежде чем плавно перейти к большой политике, должен сообщить, что в нашем доме появился Шпион.
Первым его вычислил Изя Гейлер. Шпион жил но втором дворе м маскировался под очередного папу Вовки Вашукова. Шпион был подозрительно крупным и лысоватым мужчиной, носил цивильный костюм, морскую фуражку с крабом, курил трубку и время от времени куда-то ненадолго исчезал.
Понятное дело, раз во дворе появился Шпион, надо его выследить и раскрыть, но сперва не мешало бы вооружиться.
Кольку Банного, третьего нашего контрразведчика, не отпустила мама, и на поиски оружия Изя отправился со мной.
Вы не знаете, где в Одессе можно найти оружие? О, это гак просто. Достаточно взять детскую лопатку и отправиться с ней на склоны Ланжероновского пляжа — самое лучшее место для проведения боев. Найдите самое укромное место и копайте. Изя знает место. Там обязательно должны быть спрятаны патроны, а может быть, даже пулемет.
Во всяком случае, раз Колька с нами не пошел, именно пулемет мы и нашли. Но закопали. В укромном месте. Будем брать Шпиона — выкопаем. Колька завистливо страдал, но копать мы его больше не тащили, да и сами, чтобы не «светиться», больше на раскопки не ходили, поручив Кольке, раз его окно выходит во второй двор, постоянную слежку за окном Шпиона.
О том, что в Одессе много шпионов, кроме нас, знало еще и МГБ, но до всех сразу у него руки не доходили. Поэтому к нам во второй класс пришел за помощью симпатичный чекист и по секрету рассказал, что в Москве ожидается Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Среди иностранцев, которые поедут и Москву через наш город, обязательно будет много провокаторов и шпионов. Они, предупредил нас чекист, приветливо положат шоколадки в развалины домов, а когда мы на них позаримся, начнут нас фотографировать, чтобы опубликовать затем в буржуазных газетах снимки с подписью: «Советские дети в поисках пищи роются в руинах».
Самое обидное, что разрушенных домов было еще очень много и играть в них, особенно в развалах напротив школы, было интересно и завлекательно, но мы стали проявлять бдительность и собирать металлолом на пионерский трамвай.
Кстати, о трамвае. В полуквартале от нашего дома ходит четвертый помер, достигая наивысшего разгона при пересечении Энгельса. Как настоящий еврейский мальчик, я слушался маму. Но счастьем этим были наделены далеко не все. Поэтому среди ненастоящих преобладал рисковый спорт — запрыгивание и выпрыгивание на ходу в раскрытые двери трамвая или для более осторожных катание на его хвосте. Правда, многих «спортсменов» остудил десятиклассник нашей школы, ходивший на настоящих, сам видел, деревянных ногах. Новые трамваи, в том числе наш пионерский, были с автоматически закрываемыми дверьми, что также стало одной из примет надвигающихся великих перемен.
Однако и в счастливое время бывают черные дни. Однажды декабрьским вечером со страшными новостями к нам зашла жившая в третьем дворе тетя Муся: «В Одессе бунт. Восстание!»
Не раздеваясь, она возбужденно затараторила: «… солдат выстрелил в мальчика и убил его. Его тут же растерзала толпа. Приехали милиция и пожарные. Машину пожарников перевернули, а милицейскую сожгли. Милицию били нещадно. Разгромили участок. А какого-то окровавленного милицейского майора привязали сзади к моему троллейбусу и приказали: езжай! — и я вынуждена была ехать так с ним до еврейской больницы…»
В эту же ночь «восстание» было подавлено. Но наш Шпион остался почему-то на свободе. Залег на Дно? Кольке Банному поручено было утроить бдительность. Но тут его папа получил квартиру в новом доме на улице Кирова и Колька выехал из нашего двора, так и не доведя до конца блестяще задуманную Изей операцию.
* * *
Спустимся еще на несколько ступенек вниз — и год сорок восьмой.
К великим потрясениям его, существенно изменившим карту Ближнего Востока и на десятилетия отразившимся на здоровье обитателей Кремля, во второй половине октября добавилось еще одно. На Маразлиевской, 5 в присутствии десяти мужчин ваш покорный слуга вступил в особые отношения с Богом отца своего. И если партийная принадлежность Всевышнего гак до сих пор никому и не известна, то родитель, будучи членом правящей партии, совершил страшный грех.
Спустя три месяца сие преступление будет раскрыто. Железный занавес, вывешенный по периметру святых границ, для иудеев оказался недостаточно железным. Внешний враг затаился на небесах, куда и уплывало вместе с иудейской плотью народное добро. Так что пока мастеровые клепали крышку, умельцы — ключ для консервирования, а особо доверенные повара кипятили в огромных котлах воду, дабы наглухо закрыть образовавшуюся над страной брешь, «Правда» находчиво предложила выжечь на миллионе лбов клеймо — Безродный.
Если бы я знал, что из-за меня на одной шестой части суши возникнут такие неприятности, то не очень бы торопился вылезать из гнезда. В конце концов, я ничего бы не потерял, если бы еще лет пять пробыл в тепле, но дело сделано — обратной дороги нет. Однако чтобы отец мой, осторожный Абрам Борисович, честнейший Абрам Борисович, неразумный Абрам Борисович, ничего более не натворил, срочно вызванная из Кишинева мамина двоюродная сестра Сарра стала моей смотрительницей.
Втихаря подкармливал я ее в голодную зиму сорок девятого, пока мама, случайно пришедшая из школы раньше положенного срока, не застала ее сидящей под окнами 83-й школы в моей коляске и уплетающей кашу. Я же, по-джентльменски уступив свое место, смиренно лежал на брусчатке закутанный в одеяло.
— Сарра! Что это значит! — возмущенно восклицает она, застигнув нас врасплох.
— А что такое? У меня болят ноги, и я захотела немного присесть, — плаксиво начинает Сарра, на всякий случай беря меня на руки.
— Сарра! Готыню! — сжалилась мама над своей малоумной сестрой. — Но зачем ты ешь его кашу? Разве я тебя не кормлю?!
О, если бы история сохранила Саррины слезы, я бы с вами ими поделился, но почему вы решили, что она малоумная?
А, это я гак сказал? Когда? Ну так что из того, что Сарра — старая дева и в годы войны, чтобы выйти замуж, сделала себя по документам на десять лет моложе? Сделайте себе тоже. И это весь признак худого ума? Даже если она вышла затем на пенсию на 10 лет позже? Все это ровным счетом ничего не значит, тем более, что именно тогда она сумела выйти замуж за некоего одноногого вдовца, который, как жутко пошутила сестра моя, костылем сумел-таки сделать нашу Сарру женщиной, о чем она с гордостью сообщила торжествующей родне.
Итак, как вы поняли, и у меня была Арина Родионовна.
Сказки бабушки Арины. Так по ходу пьесы должна была бы называться следующая глава, но мы неразумно ее перепрыгнем и поговорим о превратностях любви.
* * *
О, любовь! Без нее не обходится ни один двор, начиная с французского и кончая российским, ибо какой же это двор без любви, интриг, убийств и кровосмешений. Не обошла она и маразлиевский.
Если вы думаете, что я говорю о притоне, открывшемся в квартире Вашуковых, переехавших для заметания следов на Черемушки, то вы ошибаетесь — так далеко я не смотрю. И вовсе не собираюсь развлекать вас ставшим обычным для второго двора ночным скандалом: «Отдай моего мужа!» и советами по этому поводу с третьего этажа: «Что вы так кричите и мешаете спать?! Разбейте им кирпичом стекло и замолчите!»
Нет, нет! Речь будет идти о любви чистой и романтичной. Той, что была у Шеллы Вайнштейн и Изи Парикмахера.
Я не знаю, где Изя взял такую фамилию — у меня ее в телефонной книге нет. Хотя иногда встречаются странные фамилии — Подопригора, Нечипайбаба, Недригайло, Брокер, Бриллиант, Сапожник… А в Эстонии и того лучше — Каал. Вот так протяжно, с двумя «а»: Ка-ал. Неплохо, да?
Так вот, наш Изя — Парикмахер. Но об Изе потом. Вначале о шэйн мэйдл. И о любви.
Должен сказать, что Шелла и раньше была влюбчивой девочкой и первая любовь посетила ее в пятилетнем возрасте в виде красивого двенадцатилетнего мальчика Оси Тенинбаума, так же, как и она, бывшего из семьи эвакуированных.
А даже если вы Монтекки и Капулетти, но из Одессы, и судьба забросила вас в один и тот же ташкентский двор, то если вы не стали за три года родственниками — у вас что-то не в порядке: или с бумагами, или с головой. То есть, может быть, вы и одесситы, но один из Балты, а второй из Ананьева. С нашими героями все было в порядке — семьи их были с Канатной. О чем-нибудь это вам говорит?
Да, да. В том числе это и знаменитейшая гимназия Балендо Балю, в которой рисование преподавал сам Кириак Костанди, и в которой (самое удивительное) под вывеской 39-й школы в советское время учились обе мамы.
Из всех маминых рассказов об Осе, обычно начинаемых со слов: «А помнишь, когда ты была маленькой, ты спрашивала: можно, когда я вырасту, я буду на Осе жениться?» — Шелла запомнила один, наиболее ее поразивший: восторженный рассказ Оси, как ему удалось обхитрить соседского аборигена.
«Я надрываюсь, неся полное ведро, а Сайд, посланный меня провожать, весело прыгает рядом и поет какую-то узбекскую песню. Тут меня и осенило:
— А не слабо ли тебе будет донести полное ведро воды до калитки в одной руке?
— Не слабо.
— Спорим на шелбан?
Сайд взял ведро и понес, а я шел рядом и восхищался:
— Ну ты молодец!
Он с ненавистью глядел на меня, но держался. Донес ведро до калитки, после чего я ему сказал:
— Ну все, ты выиграл, — и подставил лоб.
А Сайд заплакал и убежал. Даже шелбан не поставил. Ну, как я его?»
Рассказывая это, мама слетка прижимала Шеллу к себе и, усмехаясь, завершала:
— Твой герой и дальше так живет, в каждом встречном видя узбека, но ты, надеюсь, не будешь чужими руками жар загребать.
Однако вы вправе спросить: какое это имеет отношение к Маразлиевской, 5? Самое прямое.
Вернувшись в Одессу и окончательно убедившись, что муж ее погиб на фронте, Шеллина мама вышла замуж за Абрама Полторака и попала таким образом в наш тихий двор.
Об Абраме — нечего класть весь сыр в один вареник отдельный разговор. Пора переходить от скупой прозы к опрометчиво обещанной вам истории чистой любви.
Итак, любовь. Одесса, 1959 год.
* * *
Одну минуточку, я все-таки скажу два слова об Абраме. Во-первых, в этом доме он живет с тридцатого года, и старые соседи еще помнят погибшую в гетто мадам Полторак, а во-вторых, почему бы не рассказать вам о новом придурковато честном Шеллином отце?
Вам не нравится такое словосочетание? А как я могу сказать иначе?
Представьте себе: Одесса, 1947 год. Карточная система. Абрам — предводитель дворянства: парторг и председатель цеховой комиссии по распределению шмутья — кому костюм, сапоги, туфли…
И этот видный жених приносит и приданое простреленную шинель и, пардон, рваные кальсоны.
— Абрам, — говорит ему Шеллина мама, — на тебя же стыдно смотреть. Возьми себе что-нибудь из промтоваров.
— Не могу. Мне должен дать райком.
По— моему, можно не продолжать, вам и так все ясно. Райком выделил ему к празднику галоши, и Абрам, несмотря на полученную среди друзей кличку Шая-патриот, был горд оказанной ему честью…
Итак, любовь…
Все началось с того, что однажды к Шеллиной маме, якобы за постным маслом, зашла живущая на втором этаже мадам Симэс.
Почему ее называли мадам Симэс — никто не знает. Тик с довоенных лет во дворе принято: мадам Полторак, мадам Симэс, мадам Кац…
Вот эта мадам Симэс и начинает:
— Славочка, у меня к тебе есть дело. У моего Миши есть для Шеллы чудесный парень, скромный, воспитанный…
— Шелла у меня и так не обделена вниманием, — навострив уши, отвечает Слава Львовна. — А кто его родители?
Дальше выяснилось, что его зовут Изя и несмотря па свои 23 года он сумел отличиться при подавлении фашистского путча в Венгрии, во время которого ему разбили камнем голову. Сам Янош Кадар, когда Изя лежал в госпитале, пожимал ему руку.
Может быть, ему даже дадут пли уже дали медаль «За взятие Будапешта».
— Но это же медаль за шину, — удивилась Слава Львовна.
— Какое это имеет значение? Там Будапешт — тут Будапешт. Если надо дать медаль и другой нету — дадут ту, что есть.
Дети познакомились романтично и как бы случайно. Изя пришел к Мише смотреть на пролетающий над Одессой спутник, а Шелла к этому часу тоже вышла на улицу. И хотя время пролета спутника сообщалось в газетах заранее, все, на всякий случай, выходили на улицу загодя — мало ли что…
Дальше все было, как в кино. Выберите любое, какое вам нравится, и смотрите — это про наших детей.
И в завершение «случайной» уличной встречи 2 мая в шикарной двадцатиметровой комнате (три восемьдесят потолок, лепка, паркет) была отгрохана та-акая свадьба, какой двор не видывал уже сто лет.
Но до того Слава Львовна проделала поистине ювелирную работу. Укоротив на полметра туалет и кухню, она из маленького коридора вылепила для молодых четырехметровую дюймовочку, в которой разместились диван с тумбочкой и заветная для каждого смертного дверь к счастью.
Какие только чудеса не происходят на свадьбах! Изина мама оказалась — кем, вы думаете? нет, вы никогда не догадаетесь — родной сестрой Эни Тенинбаум. И Оси, естественно, двоюродным братом Изн.
Я понимаю, что такое может происходить только в кино, но в жизни… Уехать из Ташкента в сорок пятом и четырнадцать лет не видеться, чтобы встретиться затем на Маразлиевской и в такой день!
— Я не знаю, за что пьем?! Где брачное свидетельство?! Нас дурят — куражился Ося, взяв, видимо, по привычке на себя роль тамады.
— Вот оно! Вот! — вынула из своей сумочки Слава Львовна свидетельство и протянула его гостям. — Любуйтесь.
— Дайте сюда! Я не верю! — вопил Ося, ожидая долго передаваемый ему документ. — Так, так, все хорошо… Фамилия после свадьбы… Вайнхер. Что такое?!
— Ты плохо читаешь, — перебил его Миша, — Париквайн.
— Что вы мне голову морочите! Дайте сюда, — разгорячился Абрам Семенович, падевая очки и беря в руки брачное свидетельство. — Так… больше им не наливайте! Фамилия после свадьбы Шелла Парикмахер.
Стол грохнул от хохота, и с легкой руки Абрама Семеновича друзья еще долго величали Шеллу не иначе как Шелла-парикмахер.
— Славочка, как ты прекрасно выглядишь. А Шелла — просто цимес, — подсела Эня к молодой теще. — Я ее не узнаю, как она выросла. Послушай, — продолжала она в избытке чувств, — у нас на одиннадцатой станции дача. Я была бы очень рада, чтобы дети пожили у нас пару недель в любое время…
* * *
Дачный сезон в Одессе.
Центр города постепенно смещается за Пироговскую. Чуть дальше консервный и сельскохозяйственный институты, зелентрест. а затем дачи, дачи, дачи, нескончаемые дачи по обе стороны петляющей над морем болышефонтанской дороги, по которой короткими перебежками продвигается от станции к станции восемнадцатый трамваи.
Для любителей морских ванн, конечно, есть «Ланжерон» — чуть ли не единственный в сердце города пляж, но чтобы занять место на песке, надо быть там в восемь, ну, не позже полдевятого, и затем, как в Мавзолее, — очередь, чтобы войти, несколько памятных минут и очередь выйти.
«Ланжерон» для «бедных». Настоящие пляжи (для избранных), если стоять лицом к Турции, правее… Разные там водные станции, любительские причалы, закрытые пляжи санаториев и домов отдыха, труднодоступный монастырский пляж, где, говорят, загорают обнаженные (есть счастливые очевидцы!) юные монашки…
О, монашки…
— Рафаил Абрамович, не увлекайтесь.
— Кто это?
— Отец твоего отца.
— Все, все, понял… Никаких монашек.
— Прекрати фамильярничать.
— Но нас же никто не слышит.
— Именно поэтому я с тобой и разговариваю. Ты, конечно, не Моисей, и я не могу тебе доверить вывод евреев из России, но я должен тебя предупредить: Тенинбауму не место в твоем рассказе.
— Но почему?
— С Иосифом Баумовым я разберусь сам.
— Ты и это знаешь?
— Иначе я бы не был тем, кто я есть. Я не желаю слышать больше это имя.
— Но позволь мне хотя бы вывезти Шеллу на дачу, а потом вернуть ее на Маразлиевскую.
— Только не увлекайся — тебя часто заносит.
— Слушаюсь, Царь мой…
Итак, вернемся к нашим баранам. В неожиданно сложившейся ситуации я постараюсь быть краток. Насколько позволит живущий своей жизнью язык.
После нескольких настойчивых приглашений молодые Парикмахеры выехали в начале августа на Тенинбаумовскую дачу.
К этому времени, видимо, под воздействием ультрафиолетовых лучей у Шеллы преждевременно начал набухать живот, и по совету мамы: «Нажимай на свежую фрукту — в ней есть кальций», Шелла к радости обеих заинтересованных сторон «сидела» на персиках, абрикосах и черной смородине.
Что бы пи говорили, а Ося ей нравился. Ее веселили его многочисленные анекдоты, розыгрыши и шутки, а историю об уцененных яйцах она слышала раз десять, всякий раз выдавливая сквозь смех: «И он поверил?»
— Ну да, я ему говорю, яйца потому и дешевые, что они уцененные — без желтка. Быстро пойди и обменяй.
— И он начал их поочередно бить? — хохотала она, представляя себе изумление покупателя.
Шелла даже не обиделась неожиданному его предложению: «Может, трахнемся?» — ответив шутя: «Только с позволения Парикмахера», — так как несмотря на то, что и душой и телом она была преданной женой, ей, как и всякой женщине, правился легкий флирт и возбуждаемое ею чувство.
Ее, правда, поразил происшедший в конце августа разговор братьев:
— Этот негодяй, — речь шла о соседе по даче, — не спросив моего согласия, присоединился к нашей трубе. Тогда я взял человека, раскрутил тройник, кинул в его трубу гайку и закрутил обратно. Бараб бегает туда-сюда, ничего не может понять. Трубы целы, прокладки, кран тоже — у меня вода есть, а у него нет. Только сейчас он догадался открутить тройник и нашел гайку. «Как она сюда попала?» — удивленно спрашивает он меня, а я недоуменно: «Видимо, засосало».
— Я не понимаю, чего ты добился, — возразил Изя, — через три месяца, но вода все-таки у него появилась. Не лучше ли было бы сразу по-мужски ему напхать, когда ты увидел, что он к тебе подключился.
— Но это же Бараб-Тарле!
— Ну и что, хоть папа римский.
— Как, ну и что? Он же завотделом! Лауреат Государственной премии!
— Извини меня, но ты поц! Что, легче мелко напакостить и от удовольствия потирать в тиши спальни руки, чем ответить один раз, но по-мужски?!
Братья разругались, и Шелла, выслушав доводы мужа, согласилась: не по-мужски как-то…
Конфликт, наверно, можно было бы уладить, но в ближайший выходной Парикмахеры вернулись на Маразлиевскую, и затем произошло событие, только разогревшее тлеющие угли.
Тенинбаум купил себе новый паспорт, став неожиданно для всех русским по фамилии Баумов.
Отбросив первую часть фамилии и добавив «ов» ко второй, он начал успешно продвигаться по службе, на что Изя, встретив его как-то на улице, зло пошутил:
— Ты себя недостаточно обрезал — надо было стать Умовым.
— А чего бы тебе, братец, не сделать то же самое, — нашелся Ося. — Херов, — похлопал он его по плечу, — по-моему, звучит лучше, чем Парикмахер.
Только, умоляю вас, не надо хвататься за сердце и глотать валидол. Ничего страшного не произошло, если стало на одного русского больше и на одного еврея меньше. Первые ничего не приобрели, а вторые не потеряли. Так из-за чего же весь сыр-бор?
История любви, по-моему, не очень удалась. Прямо как и известных стихах: «Оптимистически начало — пессимистически конец».
Но я ведь не виноват, в руках моих только фотокамера — бац, и как в жизни: из одно глаза слеза, из другого — смех.
Хотите, я могу вам рассказать что-нибудь повеселее. Историю любви проститутки и… ладно, я вижу, от любви вы уже устали.
Тогда футбол. Он никого не оставит равнодушным.
* * *
Я не хожу на футбол. Я уже давно не хожу на футбол, потому что это невыносимо для моего сердца — ходить на этот футбол. На что угодно, только не на «Черноморец».
Но когда я был молод, когда сердце мое еще только вздрагивало от полуторачасового гула, волнами накатывавшегося на Маразлиевскую итаинством своим влекущего к стадиону, когда за пятнадцать минут до конца игры открывали ворота и мы вбегали на стадион, дабы прикоснуться к волшебству, этот гул издававшему, когда перед следующей игрой вереницей выстаивали перед воротами: «Дяденька, возьмите меня с собой», потом, крепко держась за протянутую руку, счастливо шагали до проходной, где сверхбдительные физиономисты-билетерши четко отсекали новоявленных родственников, не оставляя другого выхода: спружиненное выжидание ягуара, и как только расслабится страж порядка — бросок через пиками ощетинившийся забор; вот тогда — футбол!!!
Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.
Открытие сезона. Мы и дебютанты — какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрем с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.
О— о! Они медленно пыот мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрек меня любить эту команду?
Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.
Я иду домой и глотаю слезы.
Жора. У нас есть Жора, который возьмет любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.
Только ради Бога, заклинаю вас, ради Бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч — Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона — с «мобутовцами».
Конечно, все для нас уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.
Конечно, оно так и было б, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака.
Как он поймал этот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно так его опускает на землю, не торопясь делает два шага вдоль линии штрафной и… щечкой — получите!
Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном это была бы такая команда, которая бы всей хваленой Москве сделала вырванные годы.
— Лобан!
— Балерина! Майя Плисецкая!
Может, кого-то эта кличка обижала, мне — нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.
Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» — «Торпедо».
Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно — под перекладину.
А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.
Но между этими двумя перечеркнувшими надежды
«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…
Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.
Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!
Вы помните матч с московским «Динамо»?
При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко — Ракитский…
Получите!!!
Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.
Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.
И в этом мое несчастье.
Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.
Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.
И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…
А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…
Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…
* * *
В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребенка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уже слишком.
Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.
Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» — так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, — представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.
— Ты никуда не пойдешь! — твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.
— Я не могу не идти. У нас концерт! — неожиданно возразила дотоле послушная половина.
— На прошлой неделе уже был концерт — хватит:
— Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем — ты разве этого не знаешь?
— Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!
— Изенька, — ласково пытается утихомирить его супруга, — я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, — миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.
— Ну и что с этого? — слабо возражает экс-вождь механического цеха. — У тебя же ребенок…
Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.
— Вон! — в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. — Я ухожу к маме!
— Изенька, — ласково пыталась успокоить его теща.
— Вон! — топтал он ногами ненавистный букет. — Вон!
— Мне же дали его, как артистке, — плача оправдывалась Шелла.
— Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.
Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное — ребенок не остался без отца.
Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:
— Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал — уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!
Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.
Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться — я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать — и точка».
Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» — было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»
История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.
* * *
Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика сто столь совершенна, что любое невнятно произнесенное на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но когда на подмостки выходит маэстро, голос— которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, — вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр вместе взятые, причем бесплатно.
— Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, — ума не приложу.
Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла — может, получится.
— Этя! Этинька:
Двадцать распахнутых окоп откликнулись на расценку первыми зрителями.
— Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!
— Как же я их кину?
— Заверни в бумажку и кинь!
Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мои подоконник.
Однажды, обнаружив на нем роскошный лифчик на пять пуговиц, — специалисты знают, что это такое! — я с удовольствием прошелся по всем четырем этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»
— Нет, не мой, — с грустью отвечал папа Гронзун.
— Не-а, — с сожалением звучал голос мадам Симэс.
— Щас спрошу, — охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, п после опроса реальных претенденток огорченно возвращали:
— Позвони и пятнадцатую. Может, это их добро.
Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.
Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но когда в первой парадной шел обыск, двор спал.
Зато на другой день доподлинно стало известно — взяли Беллочкиного деда. Беллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение — для непонятливых), а дед ее, впрочем, я его и не запомнил, работал где-то в торговле. Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семенович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил ее по соседям, возмущенно приговаривая:
— Ну как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!
Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:
— Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что он кроме «Черноморца» в этой жизни видел?
— Хорошо, но зачем расстреливать? — недоумевая переспросил ее Председатель Конституционного суда.
— Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!
Беллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.
Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущеву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление, ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Беллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.
* * *
То, что Изя Генлер — еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Манер — немец, это было уже слишком. Все немцы, которых я видел до того, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.
Мишка же ничем особенным не выделялся: гак же, как и все, тайно покуривал и подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.
Но именно от него в день, когда весь советский народ возбужденно славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, — скрытая немка.
Вот это уже был номер!
Однако если вы думаете, что в нашем дворе можно было что-то утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделает Валька Косая Блямба пли Шура Починеная. Так что уже через полгода весь двор знал но большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.
Не знаю, насколько верно эта история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда — немка, было абсолютно точно, ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесенное в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»
Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Надей и она была чистокровной, или я даже сказал бы стопроцентной — если кто-то высчитывал, украинкой из старинного города Гайсина.
В сорок втором ее вывезли на работу в Германию, где она и выучила немецкий язык. Это обстоятельство, а еще — удивительно доброжелательное отношение к ней новых хозяев, в отличие от героев-освободителей, тотчас же потребовавших за подвиги снои по освобождению большой любви на полтора часа, и послужило причиной того, что, возвратясь на Украину и попав по оргнабору па шахты Донбасса, она легко приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата Губерта Келлера.
Никто пленных не охранял, — куда они денутся? И так как барак их до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаемных — и произошло то, что впоследствии названо было Людой.
Однако Губерт так т не узнал о конечных результатах проделанной им на чужбине работы: пока Надя лежала в больнице, пленных куда-то срочно перевезли, а Надя, дабы избежать неприятных объяснений, не очень афишировала свою антисоветскую связь. По когда состоялся XXII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у нее появилась надежда разыскать Губерта через посольство ГДР в Москве.
Все это выведавшая Валька Косая, получившая за подвиги свои кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня, пока вдруг не стала жертвой оголтелого маньяка. Покушение на ее девичью честь совершил не кто иной, как Петя Учитель. Хотя на самом деле, как клялся Петя, «все было совсем не так».
— Я сижу вечером в дворовом туалете, а света как всегда нету. Тут заходит Валька. Ей по-видимому лень было пройти к очку, так она снимаем штаны и садится прямо перед моим носом. Так я осторожно взял ее за ляжки чтобы слегка подвинуть. Л она, дура, выскочила с криком: «Насилуют!»
— Он же нагло врет! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?!
Тут я должен нам сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома, потому что незнакомец, входивший во двор, не спрашивал сперва: «Где живет Учитель?» — твердо, по-видимому, зная, что у него туалета нет, а напротив: «Где в вашем дворе туалет?» — и получив точную паводку, стремглав бежал обозревать достопримечательность.
Со временем я повесил бы там мемориальную доску: «Здесь были…» — потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире — его мы исключаем, продолжаем: рабочий, врач — все были там, оставив свой неизгладимый след.
Возвращаясь к нашему скандалу, констатирую: до Конституционного суда ввиду отсутствия его Председателя дело не дошло, но самое интересное, что через год по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.
Эти слухи были весьма достоверны, потому что крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если ты вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» — достигали любых, даже самых глухих ушей.
Петька пытался, видимо, возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжелая артиллерия: «Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто еще не спал с ней!»
Заняв круговую оборону, Петя стоял на своем, и даже последний аргумент: угроза лишить его наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» — не могли поколебать решимости его овладеть сердцем прекрасной Блямбы.
Но вдруг на пути его бронепоезда появился неотразимый иностранец.
Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может быть, и все сразу окончательно решили Валькину судьбу, а Петя, получив в ответ: «Ну и спи со своей полоумной бабкой!» уехал с горя на комсомольскую стройку.
Если вы меня спросите: «Что такое комсомольская стройка?» — я вам не отвечу. Я этого просто не знаю. Хотите, я вам расскажу про пионерский трамвай? Это почти одно и то же.
* * *
XXII съезд КПСС стал съездом надежды не только для Людиной мамы.
Весь 1961 год, начиная с 12 апреля, двор находился в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за свою принадлежность к Великой стране, умиленно следил за динамичной хроникой героических будней: «Гагарин и Хрущев. Хрущев и Фидель. Фидель и Терешкова. Терешкова и Хрущев — ура!»
Все не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, черт с ним, с туалетом, — утром можно вылить ведро в канализацию — когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему — победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно-дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки: «Куба — любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» — и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «Ура-а!!.»
Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица пли яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…
— Шелла, ты только послушай, — восторженно вопил он:
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
Я всем антисемитам, как еврей.
И потому — я настоящий русский!
— Как он сказал! Как ему позволили? Нет, без ведома Самого опубликовать бы не посмели!
Ну а когда грянул октябрь и Хрущев выступил со своим докладом на съезде — изумление, растерянность, восхищение, все слилось в одном слове «надежда»: «прощайте, годы безвременщины» и «бездны унижений».
А затем еще один доклад — от одного потрясения к другому.
Через 20 лет коммунизм! Господи! Какое великое счастье жить в этой стране. Только бы дожить до восьмидесятого, когда будет полное изобилие, можно будет, бесплатно ездить в трамвае:
— Читай, Шелла, там так написано: иметь квартиру, телефон…
И чудесный лозунг «От каждого по способностям — каждому по потребностям» просто не мог не нравиться. Не имея особых к чему-либо способностей и закрываясь стандартным: «Я больше не могу», отовариваться сполна, по потребностям — какой дурак, если он не чересчур умный, не захочет при коммунизме жить.
Я хочу! Я очень хочу жить при коммунизме. И Изя Гейлер, и Валька Косая, и Петя Учитель, и Мишка Майер, и Изя Парикмахер, и Зозули — все хотят там жить. Только бы прожить еще двадцать лет без войны!
Изя Парикмахер подал заявление о приеме в партию. Его не приняли, и он не обиделся. В душе он считал себя коммунистом.
Шая— патриот его успокаивал: «Не волнуйся, тебя еще примут!»
Он послал уже две поздравительные телеграммы съезду и сейчас помогал Юрию Алексеевичу Дубовцеву писать письмо в ЦК. После нескольких вариантов они выбрали наиболее краткий и убедительный.
«Дорогой Никита Сергеевич! Я, Дубовцев Юрий Алексеевич, был мобилизован а армию 14 июля 1941 года. В составе 25-й Чапаевской дивизии участник героической обороны Одессы и Севастополя. В июле 1942 года после окончании героической обороны Крыма вместе с большой группой бойцов Красной Армии я попал в плен к немцам. В плен я попал раненым, без патронов и ничем себя не посрамил. В феврале сорок пятого я пыл освобожден американцами и несмотря на проверки в „Смерше“ 5 лет провел в заключении. Несмотря на свое боевое прошлое участником войны я не считаюсь. Прошу Вас дорогой Никита Сергеевич, в свете решении исторического съезда рассмотреть мое заявление, и чтобы мне не было стыдно перед моими детьми, а также сослуживцами 9 мая, считать меня участником войны и выдать положенную мне медаль ''За победу над Германией».
Весь шестьдесят второй год «Известия» печатали биографии реабилитированных военных. Какие имена! Но главное, 11 июля — Николаев, 12 июля — Попович, а затем шестьдесят третий год: 14 июля — Быковский, 16 июля — Терешкова!
И в тот же год, не давая никому передохнуть от восторгов, невиданный в истории брачный союз трех любящих сердец.
О любви втроем наш двор кое-что уже знал, и я не буду пересказывать вам хрестоматию, тем более, что Мопассан из меня никудышный, но чтобы так, в открытую, на весь ликующий Союз — о, это было впервые.
В день массовых свадеб, 8 ноября 1963 года, двор умиленно наблюдал за неожиданно ставшими счастливыми Николаевым и Терешковой и, благо тогда еще не было мексиканских телесериалов, гадал, кто из них больше любит сияющего между ними Хрущева.
Трехлетняя Региночка Парикмахер также смотрела телевизор.
— Мама, а наш папа тоже генеальный секеталь? — неожиданно вопрошает она и па недоуменный вопрос мамы: «Почему ты так решила?» — категорически заявляет:
— А он тебя тоже любит.
— Абрам, ты только послушай, какой умный ребенок, — прерывает ее бабушка. — Иди ко мне, ласточка, дай я тебя поцелую, и никому больше это не говори.
«Генеальный секеталь» ничего не слышит. Хотя именно этот вопрос он задаст через двадцать лет начальнику одесского ОВИРа на неожиданное: «Вы-то зачем едете? У вас прекрасная работа, трехкомнатная квартира…»
— Простите, а могу ли я в этой стране стать генеральным секретарем КПСС? — после чего тот молча поставит свою подпись.
Это будет потом, а пока он курит во втором дворе вместе с Борей Вольшанскнм и убеждает того в скорой парламентской победе левых сил во Франции и Италии.
Вдруг — о, это неожиданное вдруг, оно всегда некстати — вдруг прорвало трубы, ударили морозы, пропало масло, судья дал пенал, сионисты подкупили, а ЦРУ взорвало. Вдруг, когда все уже уверовали в правдивость Изиных слов, из соседнего парадного с диким криком и со спущенными штанами выскакивает во двор молодая женщина. Самые отчаянные, а всегда находятся те, кому море по колено, рванули в парадное — к застали там мужчину тоже со спущенными штанами, растерянно глядящего на свое обосранное хозяйство.
— Тише, — умоляюще просит он, — за дверью жена.
А теперь по порядку. В счастливый для семьи Николаевых день за стеной также отмечалась годовщина свадьбы. И в порыве чувств, нахлынувших после принятия спиртного, захотелось вдруг неким М. и Ж., состоявшим до того в особых отношениях, несмотря на присутствие за столом своих половин, выяснить отношения еще раз.
Только они начали их выяснять, как Ж. вдруг говорит М.: «Выключи свет! Неровен час кто-то выйдет».
И тогда М., прижимая правой рукой Ж. и пятясь задом к выключателю, протягивает вверх левую руку (попробуйте, легко ли это сделать) и… хватается за оголенный провод.
Ну а дальше все по законам физики: М. — проводник. Ж. — потребитель.
Это какой, третий закон Ньютона: сила действия равна силе противодействия, но направлена и противоположную сторону? Так что реактивная сила, катапультировавшая Ж. во двор, оказалась равна силе, с какой Ж. отблагодарила проводник М.
Все это М. рассказал приютившему его ни пару минут Боре Вольшанскому.
Если бы Боря был художником, то еще один живописный шедевр «Купание красного коня» украсил бы аукцион в Сотби, по увы…
На телеэкране Никита Сергеевич заканчивает произносить тост и целует невесту.
Праздник продолжается.
Немыслимо представить, что через год Хрущева тихо снимут, и почти все, мой герой — исключение, воспримут это с удовлетворением. Перебои с продуктами, очереди, ежедневное поучительное мелькание его на экране — все это вдруг станет дико раздражать и породит массу анекдотов, один из которых запомнился до сих пор: «Что будет, если дать кулаком по лысине?» — «Все будет».
Кончалась навеянная глотком свободы эпоха романтизма, более точно названная оттепелью, как бы в предчувствии, что возможны впереди еще и заморозки, и гололед.
Наступило время лицемерия, когда один удивляясь, другие восхищаясь бунтом одиночек, третьи упорно не замечая и слепо подчиняясь силе системы — все вместе находили в себе силы мирно с ней сосуществовать, где надо — подыгрывая, где надо — подмахивая: время, правила игры которого удачно подмечены и анекдоте о пяти противоречиях социализма: "Все недовольны, но все ГОЛОСУЮТ «за».
* * *
20 июля 1966 года где-то над Уралом на высоте десять тысяч метров в нарушение всех запретов командир авиарейса Одесса — Новосибирск включил радиотрансляцию матча сборных СССР — Чили, и прорывающееся сквозь треск эфира: «Мяч у Паркуяна…» возвращало меня в одесский аэропорт.
Я знал, что мама глядит мне и спину, запоминаются последние взгляд и жест, и если я обернусь — именно это она и запомнит. Слабость. Я должен идти, не оборачиваясь, чтобы чувствовала она уверенность мою.
Еще через полгода, а потом еще через год, и еще… В ночь на 1 января я буду ждать четырех часов утра по новосибирскому времени, чтобы одновременно с Одессой встретить Новый год.
Во двор я, по сути дела, не вернулся, изредка попадая наездами, а затем и вовсе… Поэтому о дальнейшем! судьбе героев его знаю не много.
Вадик Мулерман из девятнадцатой квартиры уехал с родителями в Харьков и счал впоследствии известным эстрадным певцом.
Председателю Конституционного суда почти девяносто, полуслепой и полуглухой, он живет с дочерью в Израиле. Изя с Шеллой в Америке, а вот Изя Гейлер, Женька Суворов и Мишка Майер как жили, так и живут в третьем дворе…
Валька Косая, извините, мадам Тхань. живет во Вьетнаме, у нее две дочери, больше похожие на отца, чем на мать.
А где Петя Учитель — ума не приложу…
Одесса. Восемь лет спустя
В юношеские годы я любил темноту. Когда смеркалось, я выходил на прогулку, и в зависимости от времени года выбирал один из двух маршрутов. Летом — тропинки парка Шевченко. О том, что в кустах могут твориться всякие безобразия, прятаться грабители, или, не дай Бог, насильники, я и не предполагал.
С годами предпочтения меняются — к темноте я уже не стремлюсь. Даже если встречаюсь с особами противоположного пола. В конце концов, темноту можно организовать у себя дома. А началась боязнь темноты более восьми лет назад. За месяц до эмиграции я начал обход родственников и, выйдя от сестры, желая укоротить путь к трамваю, пошёл между домами. И… шагнул в приямок. Разбитые очки, трещина на переносице и немножечко крови — не самый худший вариант. Невинно пролитая кровь? Пустяки по сравнению с тем, что было пролито в мировой истории.
Усваивать уроки — дело благое. Когда через восемь лет я вновь посетил Одессу, вторично проверять нос на прочность не стал. Лена заказала по телефону такси, которое должно было отвезти меня к Ирочке. О том, что я счастливчик — обладатель четырёх двоюродных сестёр и стольких же племянниц, — отдельный разговор. Как и то, что сёстры и племянницы разделились поровну, по две на каждом полушарии.
В назначенное время раздался телефонный звонок: «Бежевого цвета такси ожидает вас у парадной».
Лена и Сана спустились со мной. Поцелуи, объятия, последние напутствия. Едва мы отъехали, таксист не выдержал:
— Вы приехали из-за рубежа?
— Почему вы так решили? — попытался я выразить удивление, хотя, на самом деле, открытие льстило — чем-то УЖЕ отличаюсь от местных. А ведь ещё в детстве так хотелось хоть понарошку минут пять побыть иностранцем, с которым бы носились почтительно и показывали Потёмкинские деревни — не получилось! «Ага! — догадался я прозорливости таксиста, — футболка с видом Музея Хоккейной Славы в Торонто, шорты, кроссовки „Guess“ — точно, самый, что ни есть, настоящий иностранец».
— Вы так бурно прощались, — разочаровал таксист, — как будто расстаётесь надолго.
— Вы правы. Я из Нью-Йорка, — подтвердил я и не удержался — предъявил водительские права штата Нью-Йорк.
— Это мне знакомо, — водитель бросил небрежный взгляд на главный американский документ. — Я на траке всю Америку исколесил. А вообще-то, я десять лет как оттуда вернулся.
— Вернулись?! Вы были постоянным жителем США и вернулись?!
— Не прижился.
— Как такое может произойти? Вы были нелегалом? — я не мог поверить, что в девяносто четвёртом году можно добровольно бросить вожделенную Америку и вернуться в полунищую страну, только-только, и не известно надолго ли, открывшую свои границы.
— Никак нет. Имел статус. Грин-карту получил.
— Понять сложно… — продолжать разговор не хотелось, пожизненных неудачников насмотрелся немало.
Водитель не замолкал: «Я сидел полгода в тюрьме, — признался он, — а когда вышел, устроиться на работу не мог. Пятно в биографии лет на десять».
С опаской я покосился на таксиста. Я приехал в Нью-Йорк в девяносто шестом. К этому времени Джулиани успел навести порядок, и город установил рекорд снижения преступности: за год выбросил на улицы до тысячи трупов. Естественно, на квадратный километр плотность огня оказалась разной. Гарлем — не Брайтон, а Бронкс — не Манхеттен. Но раньше, как писали газеты, на Брайтоне властвовал Иваньков, и криминальные разборки были не редкостью среди жителей Южного Бруклина.
— За что же вас? — осторожно спросил я «бывшего авторитета».
— За дочь. Она встречалась с восемнадцатилетним юнцом, а я был против. Как ни объяснял, что этот наркоман ей не пара, — не действовало. Вот и избил её ремнем. Не по голому телу, конечно. Через одежду. А дружок её, рад стараться, вызвал полицию. Приехали, сфотографировали следы побоев, и на полгода упекли меня за решётку.
— Разве нельзя было выйти из тюрьмы под залог? Хотя бы до суда. Нанять адвоката.
— А где его взять? На всё нужны деньги. Отсидел полгода за дочь, а потом — никуда. В любой анкете при устройстве на работу есть вопрос: находились ли вы в тюрьме? Как его избежать? Лгать нельзя — у них всё на компьютере. Помыкался-помыкался и говорю жене: «Хватит! Пора возвращаться».
— А дочь?
— С нами, конечно. Куда ей, малолетке, деться? Дурочке восемнадцатилетней. А брат с семьей — все остались там, в штате Мичиган.
Мы подъехали к дому сестры. Счётчик остановился на восьми гривнах. — Полтора доллара, — механически перевёл я по курсу и вытащил портмоне.
— Возьмите, — водитель протянул визитку, — будете куда ехать, или в аэропорт отвезти — звоните. Я мигом. Да и так, видите, улицы пока у нас тёмные. Тротуары разбитые. Только центр хорошо освещён и приведен в порядок.
Получил деньги, поблагодарил.
— Осветить фарами подъезд?
— Спасибо, здесь достаточно освещено.
— Бизнесы своё дело делают! — в его голосе появились нотки гордости. — Как вы Одессу находите? Правда, теперь её не узнать? Столько новых памятников! Вчера, на день рождения города ещё четыре добавилось. Мицкевичу, Маразли, апельсину, и, дай Бог памяти,… грекам… «Фелики Этерия».
Памятник апельсину я увидел в ночь перед его открытием. Вместе с Серёжей Мартыновым, пресс-атташе «Черноморца», я совершал прогулку по заповедной Одессе. На пересечении Пушкинской и Ланжероновской возле вновь сооружаемого памятника — небольшая толпа. Подошли поближе. Брезент, под которым на постаменте пряталось нечто загадочное, снят, и странная композиция — три миниатюрные лошади, а в упряжке нечто огромное, издали похожее на земной шар, предстало перед нами.
— Памятник апельсину. Готовятся к открытию, — прокомментировал Серёжа суету рабочих и с видом знатока добавил: «В повозке — апельсин с вынутой долькой. На её месте должна быть фигура императора Павла I».
В темноте разглядеть императора сложно, но чтобы ни у кого не возникало сомнений, кому установлен памятник, у подножия две разъяснительные плиты. Читаем на первой: «Наш город был в 1800 году на краю гибели. Едва создавшийся, он был внезапно лишён всех предоставленных ему привилегий. На Одессу обрушилась немилость Императора Павла. Все работы по строительству порта были приостановлены; купечество сворачивало дела. Господствовало всеобщее уныние». (А. де Рибас).
Переходим к другой плите: «Тогда одесситы отрядили до Павла I делегацию с 3 тыс. апельсинов из Греции, которые были с благодарностью приняты императором. В Одессу посланец Г. Раксомати вернулся с указом императора на его благословение и 25 тыс. рублей на развитие города. Одесситам вернули будущее! Апельсин спас город».
Полегчало. Так ли это? Моему поколению неведомо. Впервые я попробовал апельсин, пожалуй, после окончания института. Возможно, был у меня случайный опыт и раньше, но он не запомнился. Так что, не получив должного воспитания, и по сей день я отношусь к нему равнодушно. Зато о курице я мог бы говорить часами.
Поэтому, ничего не имея против увековечения памяти апельсина и соблюдая принятую на Западе политкорректность, я отдал бы должное молодому цыплёнку. Где-нибудь на Маразлиевской, желательно, поближе к пятому номеру, установил бы ему памятник с надписью: «Он отдал себя целиком». И подпись: «Одесские вундеркинды». И для того, чтобы окончательно воздать птице должное, на территории Одессы и области объявил бы курицу священным животным, по аналогии с индийской коровой, с запретом на убийство и употребление в пищу. Вот тогда справедливость восторжествовала бы полностью.
Памятник Григорию Маразли, одному из самых почитаемых градоначальников Одессы, 2 сентября открыт был на Греческой площади. Место удачное — центрее не бывает. И памятник впечатляет — солидный, вдумчивый. Одно лишь обидно, не мог бы он хоть раз в году постоять на Маразлиевской? Нам ведь ничего не досталось! Мемориальная доска на Маразлиевской, 2, на доме, где жил Куприн, и всё. Постоялый двор на пересечении Маразлиевской и Базарной, в котором, по преданию, в первую ночь пребывания в Одессе останавливался Пушкин, снесён. Фасад дома на Маразлиевской, 5, на который претендует автор заметок, обезглавлен — за время его отсутствия два бронзовых льва уплыли на металлолом. Сплошные безобразия! Невзрачной Базарной и то повезло больше — Багрицкий и Евгений Катаев (Петров).
Список благодеяний Маразли огромен. Причина, по которой и через сто лет после его смерти он почитаем, кроется в одном слове — «меценат».
Нынешним одесским бизнесменам оно малознакомо. Я был в доме одного из самых богатых людей Одессы, который с гордостью говорил мне: «Этот город принадлежит нам».
— Кому это «нам»?
— Нам, деловым людям. Смотри, — показывал он мне город из окна «Мерседеса». — Это здание целиком принадлежит мне, это — тоже, казино принадлежит Х., моему товарищу. Этот банк выкупил Y. Тоже мой друг. И так — весь центр города.
Я был принят в его доме. Сауна, бильярдная, внутренний дворик с бассейном, домашний кинотеатр, гараж на два автомобиля (один предназначен для того, чтобы возить детей в школу), прислуга на кухне, круглосуточная охрана.
Архитектура фасада выполнена в духе постмодернизма. Не многие преуспевающие американские врачи или адвокаты со скромным годовым доходом в полмиллиона долларов могут позволить себе подобные микродворцы. Например, моя знакомая, вице-президент достаточно известной американской компании, живёт в Манхеттене, на 71-й Вест, в кондоминиуме, за который она ежемесячно выплачивает банку шесть тысяч долларов. Её двуспальная квартира выглядит значительно скромнее виденных мною одесских, перестроенных из бывших коммун. Однако нынешнему поколению одесских бизнесменов слава Третьякова, Саввы Морозова или того же Маразли не грозит. Слово «меценат» не из их словаря. А даже если они и пообещают чего-то, на другой день легко передумывают, прикрываясь фразой капризного ребёнка: «Моё слово. Хочу — даю. Хочу — забираю».
На этом мне и хотелось бы завершить первую часть путевых заметок. Печальной она не выглядит. Маразли не сразу же стал меценатом. Богатство досталось ему от отца, купца первой гильдии, в начале девятнадцатого века, разбогатевшем на торговле пшеницей. Он его только приумножил.
Глядишь, и наши бизнесмены прославятся во втором поколении. И восстановят львов на Маразлиевской, 5, и одесскую киностудию, некогда известную, а ныне заброшенную и никому не нужную. Не я ведь придумал, Екклесиаст: «Всему своё время, время разбрасывать камни, и время собирать».