Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Встречи в зале ожидания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гройсман Яков Иосифович / Встречи в зале ожидания - Чтение (стр. 15)
Автор: Гройсман Яков Иосифович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Горького в 1957 году, о том, как публика не могла понять эти работы и негодовала. «Люди часто не понимают, что художник может ставить перед собой любые задачи». Я поделился с Булатом Шалвовичем мыслями об абсолютной неоднозначности его персонажей в исторических романах и о том, что в характеристиках героев нет никакой плакатности. В этой связи Окуджава вспомнил о критике, которая ругала его за «вставные главы» в «Путешествии дилетантов», связанные с Николаем I. «А он ведь в первую очередь был человек, и показывать его надо таким, каким он скорее всего был: соединял людей, разъединял, казнил, одаривал и т. д.» Естественно, что общаться с Булатом Шалвовичем было великой радостью, более интересного, внимательного и доброжелательного человека представить трудно. Отвечая на мой вопрос о Михаиле Булгакове, он назвал роман «Мастер и Маргарита» и повесть «Собачье сердце», которую определил как очень точную по своей сути.
      В разговоре о поэтических учителях он вспомнил Бориса Пастернака, Николая Заболоцкого, Анну Ахматову. Пушкин для него стоял особняком. Он говорил, что Пушкина стал постигать только после сорока лет. В один из дней нашей работы (а их было в общей сложности девять) я попросил Булата Шалвовича подсказать тему, сюжет картины к выставке «Советская молодежь и ее интернациональные и международные связи». Улыбаясь, он посоветовал нарисовать московского парня в американских джинсах.
      Были необыкновенно интересные разговоры об истории, в основном темы, избираемые им, — война 1812 года и декабристы, о которых Булат Шалвович говорил довольно много и заинтересованно, не характеризуя их сложившимися, общепринятыми мерками. Мы говорили о революционных событиях, о тирании Сталина, а к этой теме Булат Шалвович относился особенно болезненно, поскольку в 1937 году потерял отца и расстался почти на 20 лет с мамой. Он писал:
 
Собрался к маме — умерла,
К отцу хотел — а он расстрелян…
 
      Судьба и мировоззрение Окуджавы были во многом связаны с такими его замечательными современниками, как Юрий Трифонов, Юрий Домбровский, Феликс Светов, которым он посвящал некоторые свои произведения. Как тут не вспомнить песню об арбатских ребятах или стихотворение «Арбатское вдохновение, или Воспоминания о детстве», связавшие нити и судьбы нескольких поколений нашей страны. О многом мне посчастливилось переговорить с Булатом Шалвовичем: и о его первых поездках за рубеж, и о его первом выступлении с гитарой в руках, и об истории, литературе и просто о жизни. Мне трудно писать об этом потому, что он сам полно и бесконечно интересно написал об этом в своих автобиографических повестях и рассказах, высказал во многих интервью.
      Булат Шалвович смотрел на мою работу и говорил: «В этом портрете вам, по-моему, удалось передать самое главное — это мою беспомощность перед обстоятельствами, перед невозможностью что-либо изменить». Я думаю, что ему было приятно, что я очень хорошо изучил практически всё его творчество, что его портрет пишет человек неравнодушный. Как-то он рассказал один исторический анекдот о Льве Толстом и скульпторе Паоло Трубецком. Когда Толстой спросил скульптора, читал ли он «Войну и мир», тот сказал, что нет. А читал ли другие книги? Тот сказал, что ничего не читал. «А почему же вы меня лепите?» — спрашивал Толстой. — «А у вас лицо интересное», — говорил скульптор. Тогда Лев Николаевич подарил ему книгу. Князь Трубецкой ушел. Приходит лакей, докладывает: «Ваше сиятельство, их сиятельство ушли и книгу оставили».
      В какой-то из дней Булат Шалвович включил запись, где его песни пели финские исполнители. Это были песни: «Молитва», «Девочка плачет», «Бумажный солдатик». И тут прорывается запись самого Окуджавы — «Песня о молодом гусаре», которая производит ошеломляющее впечатление. Несколько раз по моей просьбе Булат Шалвович читал стихи: «Музыкант», «Дерзость, или Разговор перед боем», «Песенку о дураках», которые, как известно, любят собираться в стаю. Пока я писал портрет, в течение девяти дней одного лета, к нему приходили корреспонденты, артисты, друзья, и казалось, что его дом распахнут для всех.
 
…не запирайте вашу дверь,
пусть будет дверь открыта…
 
      То, что он говорил журналистам, он говорил всем одинаково непосредственно и в высшем смысле демократично.
      О поэзии Булат Шалвович говорил, что сочинение стихов напоминает взятие горной вершины: чем больше ты работаешь, тем ближе к ее вершине. Но это еще не главное, настоящая поэзия — это прежде всего парение, то есть легкость, раскованность, и в пример привел Моцарта и Сальери: Сальери стоит на вершине горы, а Моцарт парит над вершиной. И это касается не только поэзии, но и живописи, и музыки. Конечно, эти слова относятся к творчеству и самого Окуджавы.
      Общаться с Булатом Шалвовичем было настоящим счастьем. Лето подходило к концу, и на последнем сеансе он приподнял руку так, как на портрете, и сказал, что может так посидеть. А я уже был настолько захвачен его лицом, что недописанный торс и особенно рука показались мне приемлемыми. Полагаю, что Булат Шалвович и Ольга Владимировна тоже так посчитали. Окуджава должен был уезжать, и кстати пришлась старая истина, что в работе главное — вовремя остановиться. И самая большая для меня награда состояла в том, что этот портрет им понравился. Я его подарил, и когда впоследствии приходил в этот необыкновенно милый и уютный дом, то был рад видеть портрет висящим на стене.

Булат Окуджава

 
Задумчив голос над струною медной,
Не давший в одиночестве пропасть.
Вокруг оркестры оглушат победно —
Да ведь души непобедима власть.
Какие бы ни грянули печали,
Но громкий шепот — точно трубный глас.
Оглянемся — светлеют лица в зале,
И тайные надежды греют нас.
 

Дом-музей Булата Окуджавы

 
Льву Шилову
 
 
Вот и сделали музей
В миг от выдоха до вздоха.
Он приятен для друзей.
В нем что ни судьба — эпоха.
Фотографии любя
Прикололи к новым стенам,
Но задумались, скорбя,
Над прологом перемены.
Этот островок любви
В переделкинском раздолье
Наши души окрылит
В торжествующей недоле.
С уходящим веком спор,
Интонация прощанья.
В должниках — сосновый бор,
Первых ласточек старанья.
 
 

Владимир Спиваков
ПУТЕШЕСТВИЕ ДИЛЕТАНТА

 
Булату Окуджаве
 
 
С Моцартом мы уезжаем из Зальцбурга,
Бричка вместительна, лошади в масть.
Сердце мое — недозрелое яблоко —
К Вашему сердцу стремится припасть.
Молодость наша — безумная молния,
Вдруг обнажившая Землю на миг.
Мы приближаемся к царству безмолвия,
Влево и вправо, а там — напрямик.
Вместе мы в бричке, умело запряженной,
Вместе грустим мы под звон бубенца,
Смотрим на мир, так нелепо наряженный,
Праздник, который с тобой до конца.
Медленней пусть еще долгие годы
Бричка нас катит дорогой крутой,
Пусть Вас минуют печаль и невзгоды,
Друг мой далекий и близкий такой!
Музыка в Вашей поэзии бьется,
Слово стремится взлететь в облака,
Пусть оно плачет, но лучше — смеется.
И над строкою не дрогнет рука…
 
По пути из Зальцбурга в Вену.
7 октября 1995

Сати Спивакова
НЕВСТРЕЧА С БУЛАТОМ

      Булат Окуджава написал к пятидесятилетию Спивакова стихи-посвящение. И спустя некоторое время Володя ему ответил. В его день рождения 12 сентября мы были в Париже, ожидая прибавления семейства: Анечка, наша младшая дочь, родилась 1 октября, буквально через две недели после юбилея. Володя не хотел отмечать его в Москве, так как вообще не любит пышных сборищ. Я сделала Володе сюрприз — заказала ужин в ресторане, который для него был символом Франции. Он всегда мечтал, «когда будут деньги», пригласить всех в «Максим»». Приехали наши близкие и преданные друзья из Испании, Америки и Москвы и даже Ростропович, который успел прилететь в последнюю минуту. Накануне нам привезли несколько писем и поздравлений. Среди бумаг находился манускрипт, который написал Окуджава, — замечательные, очень грустные стихи, посвященные Володе. Из всех поздравлений они потрясли меня больше всего. И его тоже. Спустя буквально месяц Володя был в Зальцбурге, позвонил мне и попросил включить факс, по которому и переслал мне свои стихи-ответ: «Путешествие дилетанта из Зальцбурга в Вену». Володя очень редко пишет стихи. Они начинались так же, как у Булата, но каждая строчка как бы перекликалась с теми стихами. Мы нашли способ переслать ответ Окуджаве, и, я знаю, стихи ему очень понравились.
      К сожалению, Булат Окуджава в нашей жизни — это, как писала Ахматова, «невстреча». Или полувстреча. Они с Володей практически были незнакомы, то есть формально, конечно, знакомы были, но возможности общаться, делиться чем-то они не имели. Оглядываясь назад, понимаешь, что самое драгоценное — время, проведенное вместе с очень интересным человеком. Как-то мы встретились с Булатом Окуджавой в Париже в доме Люси Каталя. Она очень известная женщина, работающая в издательстве «Альбан Мишель». В ее дом нас привела Зоя Богуславская. Жена Окуджавы Ольга очень торопилась в тот вечер его увести, общение не складывалось, Володя хотел с ним поговорить, я тоже надеялась услышать что-то необыкновенное. Но не получилось.
      Булат умер в июне, и за полгода до этого в Москве был концерт, на котором «Виртуозы Москвы» впервые исполняли «Раек» Шостаковича. Так сложилось, что в Большом зале сошлось множество официальных лиц — в партере одновременно сидели Наина Иосифовна Ельцина, Чубайс, Лужков со всей своей командой из мэрии. Это было незадолго до выборов 1996 года, уже разразился скандал с Коржаковым, стенка шла на стенку. Спивакова часто обвиняют в том, что на его концертах появляются лица, взаимоисключающие друг друга. Я же не могу закрыть дверь ни перед кем и всегда в меру своих сил достаю билеты всем без исключения. Например, Бари Алибасов со всей «На-На» однажды тоже появился у нас. Накануне мы познакомились на концерте Пендерецкого, выяснилось, что Алибасов его обожает и понимает его музыку как никто. Для него Пендерецкий или Шёнберг — космос, великая музыка. Я не видела ничего криминального в том, что он захотел, чтобы его «мальчики» послушали Моцарта. Правда, потом появились статейки, что «Спиваков и „На-На“ — одной крови».
      Я считаю, что музыка — идеальное средство соединить и примирить всех. Референт Наины Иосифовны передал мне ее пожелание увидеться с Владимиром Теодоровичем после концерта и просьбу организовать чай в правительственной ложе. Я, естественно, позвала туда всех — и Лужкова с его «хлопцами», и Чубайса с его пленительной, тургеневского типа женой Машей. Зная привычку Спивакова «отходить» от концерта очень долго, сначала стоя в мокром фраке и принимая поздравления, потом медленно переодеваться, когда уже остались только свои, на что уходит минут сорок пять, я понадеялась занять и развлечь гостей в правительственной ложе, но это было невозможно — все сидели по углам и молчали. Официанты отчаялись — гости отказывались пить и есть. В воздухе как будто «повис топор». Мне стало ясно — положение может спасти только Спиваков.
      Я рванула в артистическую, крича сразу всей очереди:
      — Ради бога, извините, он сегодня не сможет ни с кем говорить.
      Быстро переодела Володю в свитер на голое тело, и мы побежали. В тот момент, когда я выхватила его из артистической, я увидела, что в середине очереди стоит Булат. Эта встреча в канун Нового года, после концерта в консерватории, как вспышка в памяти, которая никогда не угаснет: он — в толпе, Володя к нему кинулся, они обнялись, крепко, быстро, в последний раз. Если бы знать, что в последний…
      Мы убежали с обещанием позвонить. Даже не сообразили пригласить его с собой. Потом я так ругала себя, думала: а что, собственно говоря, дороже? У меня на сердце это осталось каким-то грузом вины. Остались два стихотворения, свидетельствующие о перекличке между их душами. Они прекрасно почувствовали друг друга. Муж всегда возит эти стихи в футляре скрипки.
      Я безумно жалею, что мне не довелось знать Булата Шалвовича ближе. Ведь вся моя юность связана с его поэзией. Окуджава для меня равноценен Пастернаку или Мандельштаму. С пятнадцати лет у меня была его пластинка в 33 оборота, на конверте — портрет с сигаретой, такой коричневый дагерротип. Как только закрою глаза и вижу эту пластинку, вспоминается очень дорогой мне отрезок жизни — конец школы, начало института, наши поездки в колхоз, в деревню Княжево под Волоколамском, когда мы, студенты ГИТИСа, согревались у костра и пели «Грузинскую песню». Все его песни — «Московский муравей», «Прощание с новогодней елкой», «Опустите, пожалуйста, синие шторы»… — великая поэзия. Он пел ее под музыку, и второго такого трубадура эпохи не было — философа, поэта, музыканта. Наверное, я не одинока в этой любви. И я безмерно горжусь стихотворением Окуджавы «Отъезд», посвященным Спивакову. Володя сам человек щедрый, но в то же время он совсем не избалован вниманием и щедрым отношением к себе. Ему мало посвящено произведений, но то, что ему посвящено, — дорогого стоит. И стихотворение Булата в этом ряду. Для меня эти стихи очень важны.

Александр Половец
ИЗ КНИГИ О БУЛАТЕ
БОЖЕ, БЛАГОСЛОВИ АМЕРИКУ
(Начало культовой американской песни)

      Cейчас, годы спустя, всё случившееся в те дни порою кажется вычитанным, услышанным от кого-то… Но это было — на твоих глазах и с долей твоего участия в череде неожиданных, не всегда последовательных событий мая 1991 года.
 
      Начало, казалось, было совершенно замечательное. Застал я их телефонным звонком, когда Булат, Оля и Булат-младший — Буля, больше известный публике под сценическим именем Антон, оказались в нашем штате: там, в Сан-Франциско, предстояла встреча со съехавшимися со всей Северной Калифорнии бывшими россиянами. Когда-то, порывая, а люди это точно знали, навсегда со страной своего рождения, они везли всё же с собой в необратимое, как путь через Стикс, странствие самый драгоценный свой багаж. Этот багаж не по силам было отнять у них вместе с гражданством чиновникам ОВИРов: с ними оставался язык, на котором они учились говорить.
      И еще — песни…
      Тогда, перед приездом Булата с семьей, в короткой и оставшейся анонимной газетной заметке я, помнится, писал об удивительной смысловой емкости каждой строфы, рождаемой талантом Окуджавы, о совершенно особой афористичности его поэзии. Сейчас я добавил бы: тому, кто может не просто уловить, но принять ее философию, ее глубинный смысл, заключенный в бесконечной любви, даже в обожествлении живого и сущего, — тому доступно понимание счастья — быть.
      Вот вы берете в руки его сборник, ставите на проигрыватель привезенный с собою диск, остаетесь с ним — ну, хотя бы на полчаса… Замечаете? И потом, может быть, спустя недели, вы слышите вдруг собственный голос, повторяющий строки Окуджавы. Как сейчас: я ударяю пальцами по буковкам, наклеенным поверх латиницы моей клавиатуры, наблюдаю на экране рождение этих абзацев — а из памяти не уходит его:
 
…не запирайте вашу дверь,
пусть будет дверь открыта…
 
      Говоря сегодня о творчестве Окуджавы, обращаясь к его человеческой сущности, постоянно чувствуешь опасность соскользнуть в выспреннюю фразу, употребить нечто высокопарное, — а ведь делать этого ни в коем случае нельзя, как бы ни тянуло: сам он не просто избегал, но активно не принимал подобных речевых оборотов, особенно в свой адрес. Дома у меня, вспоминаю я сейчас, если в его присутствии кого-то заносило в эту зону (всегда и вполне искренне), Булат либо сразу переводил разговор на другую тему, либо, быстро найдя себе несрочное на самом деле занятие, покидал место беседы, и минутой спустя мы видели его уже в дальнем углу комнаты — у рояля, например, проигрывающим несложные гаммы, нащупывающим новую мелодию…
 
      Да. В том разговоре я повторил сказанное по телефону неделей раньше, когда они еще были в Вашингтоне и в вечер после выступления гостили у Аксеновых: жду, буду рад, если решат остановиться у меня — хоть сразу по приезде, хоть после выступления. Правильнее было бы сказать — «выступлений», потому что, помимо лос-анджелесской, предстояла отмененная Булатом позже (как принято у наших импресарио объяснять — «по техническим причинам») поездка в Сан-Диего.
      Здесь позволю себе цитату из его письма, пришедшего примерно за год до того: «Дорогой Саша… Приехать, к сожалению, не можем, но, надеюсь, как-нибудь выберемся». (Соблазнительно привести и концовку: «…в Переделкино осень. В России бардак. Но не столько по злому умыслу, сколько по недомыслию. Обнимаю тебя от всех нас. Булат».)
      А в этот раз почти условились! Правда, еще тогда, у Аксеновых, как бы между прочим, Булат посетовал на недомогание: шалит сердце, особо почувствовалось это здесь, в Штатах, в поездках по стране. Мне запомнилась его интонация — как он с досадой произнес: «Стенокардия замучила».
      — Покажемся врачам в Лос-Анджелесе…
      Прозвучало у меня это не очень уверенно: я помнил о некоторой дистанции, которую Булат установил между собой и медучреждениями, и старательно хранил ее…
      Так и в этот раз.
      — Не знаю… В Нью-Йорке сделали кардиограмму, Оля настояла, вроде ничего тревожного. Да и в Бостоне, на обратном пути, хотел посмотреть кардиолог. В общем, ты поговори с Олей, она ведает этими делами…
 
      Словом, мы не в первый раз загадывали: вот завершится гастроль — и они задержатся в Лос-Анджелесе, безо всяких уже дел и обязательных встреч, просто перевести дух. И задержались — почти на полгода…
 
      Поставив автомобиль в дальнем углу двора (мы и там-то с немалым трудом нашли место, хотя по протяженности он занимал солидный голливудский квартал), мы шли следом за группой зрителей к зданию самой школы, где готовилось выступление Окуджавы. На самом подходе к ней нас остановил Квирикадзе — кинорежиссер и сценарист, к тому времени автор нескольких оригинальных лент; последняя из них носила название «Путешествие товарища Сталина в Африку», и это вполне говорило само за себя. Ираклий в Америке оказался именно с этим фильмом, картина имела успех, и настигший его здесь инфаркт никак не был связан с результатами его визита — не вовремя подвело здоровье. Хотя когда это бывает вовремя?.. Ираклию сделали операцию на открытом сердце, и теперь, несколько месяцев спустя, он вдруг запрыгал перед Булатом. Он подпрыгивал и, подобный большой веселой птице, махал руками-крыльями, на лету объясняя, что американская медицина — лучшая в мире и вот он, Ираклий Квирикадзе, после такой операции готов ставить рекорды в любом виде спорта.
 
      Был концерт. Нет, Окуджава не любил это слово — была встреча его с русским Лос-Анджелесом. Бесконечно трогательное свидание, наполненное непрерывным диалогом зала и исполнителя: когда Булат пел или когда он читал стихи, а зал безмолвствовал — всё равно этот диалог не прекращался, и, казалось, насыщенные живым электричеством нити протянулись от сцены к слушателям, они как бы продолжали струны инструмента, который держал в руках Булат. Окуджава ощущал это и, воспринимая реакцию сидящих в зале, произносил слова, которые они помнили и которых ждали от него.
 
      Кардиограмма оказалась скверная — настолько, что Юрий Бузи (фамилия доктора Бузишвили здесь, для американских коллег и пациентов, оказалась бы совершенно непроизносимой), едва взглянув на длинную полосу бумажной ленты, по которой протянулась прыгающая чернильная линия, предложил — да нет, почти потребовал: немедленно сделать катетеризацию сердца. Заглянуть внутрь, установить точный диагноз и решать, что делать дальше.
      — Как? — с грузинским темпераментом восклицал он, опять и опять рассматривая ленту. — Как можно!
      Он искренне не понимал, «как можно» было отпускать Булата из Нью-Йорка, где симптомы болезни обострились и впервые дали о себе знать по-настоящему и где врач, наскоро осмотревший его, похлопал весело поэта по плечу и со словами «Всё в полном порядке!» дал «добро» на его поездку — дальше, по стране. Нет, не просто поездку — на напряженную работу, протянувшуюся на многие тысячи миль, на меняющиеся временные и климатические пояса, на восемь огромных концертных залов, появление на сцене которых требовало не просто особой собранности выступающего, но свойственной выступлениям Булата полной и самоотверженной отдачи.
 
      За три или четыре дня до операции — а о том, что в ней будет необходимость, никто из нас тогда не подозревал, — собрались человек тридцать моих приятелей. Это были те, кто хотел слышать Окуджаву вблизи, не будучи отделенным от него рядами кресел. И еще они надеялись перекинуться с ним хотя бы парой слов, пожать его руку. К этой встрече он, Ольга и младший Булат уже с неделю жили у меня, и я мог наблюдать, как всё чаще и быстрее утомлялся он от самой, казалось бы, нетрудной работы, от незначительных усилий, даже от неспешной ходьбы. А в тот вечер…
      Ольга, почти не мигая, смотрела на Булата, пристроившегося как-то с краю, в привычной ему манере, на высоком деревянном стуле. Булат читал стихи… поднимал на колени гитару и пел — две, три, четыре песенки… нет, баллады, недлинные, спокойно-размеренные и удивительно мелодичные, но порою вдруг взрывающиеся изнутри неожиданным мажорным импульсом.
      Небольшая домашняя видеокамера, установленная на треножник, фиксировала каждое слово и каждое движение Булата, каждый звук, извлекаемый аккомпанирующим ему сыном из старенького рояля. Эта лента теперь хранится у меня отдельно от всего видеоархива, но вместе с другими — где он, Оля, Буля в художественной галерее на бульваре Беверли, на набережной лос-анджелесской Венеции, в Китайском городе…
      Потом, много дней спустя, мы — Ольга, Булат и я, — сгрудившись вокруг портативного кассетника, слушали двухчасовую передачу калифорнийской радиостанции, часть которой была посвящена Булату: записывал я ее просто так, для памяти. Характерное пощелкивание иглы, задевающей царапины на вертящемся в эти минуты в студии диске, безапелляционно свидетельствовало: пластинка (а это была запись, сделанная несколько лет назад в Париже) не лежала в конверте, дожидаясь своего часа: ее слушали — часто и подолгу. И я в какой уж раз пытался разгадать тайну, которую знал, правильнее сказать, которой от рождения был награжден Булат, — обходиться без перевода на английский… или японский… или шведский…
      Не кажется удивительным, что его строфы растаскиваются по заголовкам в русской периодике, отечественной и эмигрантской. «Возьмемся за руки, друзья…» — придумывать не надо, Булат уже всё написал. Или исполненный отчаяния и горечи текст недавнего по тем дням интервью Майи Плисецкой: «Ах, страна, что ты, подлая, сделала». Но вот сейчас: что, что могло побудить хорошо известного в США и не знающего трех слов по-русски искусствоведа подготовить передачу, а одну из самых популярных калифорнийских радиостанций пригласить его специально для этой цели? Ну сколько русских слышали в тот час передачу — тысяча? Слушателей должно быть десятки тысяч: время в эфире дорого, даже очень дорого. Стало быть, продюсер программы должен быть сумасшедшим, чтобы предлагать передачи, которые разорят радиостанцию. Значит, не разоряют…
 
      Вернусь к тому вечеру. Когда все расходились — где-то в первом часу ночи, — Ольга шепнула мне: «Видел? Вот так всегда, когда его слушают… Господи, откуда он силы берет? Ты же помнишь его днем сегодня».
      Помню. Конечно, помню: он ходил мрачный, сутулясь, по двору, руки в карманах, освобождая их время от времени только затем, чтобы потереть грудь. Ольга горестно смотрела на него и ни о чем не спрашивала. Она знала — жмет. Так, что порой трудно дышать. Вот уже почти месяц. И почти каждый день.
      Вечер этот был, кажется, в четверг. А в понедельник следующей недели к 6 утра мы «прописывали» Окуджаву в медицинском центре Святого Винсента: здесь, в госпитале, принадлежащем католической епархии, базируется один из лучших в стране «институтов сердца» — клиника, где умельцы с медицинскими дипломами пытаются помочь Всевышнему исправить Его упущения и недосмотры.
      Собственно проверка — серия медицинских тестов — была назначена на 7.00, именно к этому времени появился Юра Бузи, и Булата, уже переодетого в больничный халат с забавными, затягивающимися на спине тесемками, усадили в кресло, оснащенное по бокам большими велосипедными колесами. Рослый санитар и смешливая круглолицая филиппинка, подталкивая и направляя сзади кресло, покатили Булата по бесконечным коридорам, наказав нам ждать результатов теста в отведенных для отдыха комнатках (они были здесь на каждом этаже) или в местной столовой. Мы выбрали второе: нагрузив поднос картонными стаканчиками с плещущимся в них американским подобием кофе, крупными, не вполне зрелыми персиками и сладковатыми плюшками, провели чуть больше часа здесь же за столиком, время от времени звоня по внутреннему телефону на санитарный пост четвертого этажа, куда вскоре обещали вернуть Булата.
 
      — Операция неизбежна. Желательно как можно скорее… Может быть, даже сегодня. Аорта перекрыта на 90 процентов.
      Бузи выжидательно смотрел на Ольгу. «На 90 процентов…» Это значит: в сердце на столько же меньше поступает крови.
      Мы спустились на первый этаж — здесь, в просторном помещении, смежном с коридором, ведущим в административную часть здания, и разделенном легкими переборками на небольшие клетушки, сидели сотрудники финансовой части и беседовали с выписываемыми или поступающими сюда пациентами. Чаще — с членами их семейств.
      Предъявленные Ольгой бумаги, свидетельствующие о купленном ими по приезде в США страховом полисе, произвели должное впечатление на принимавшую нас чиновницу — молодую восточного вида женщину по имени, кажется, Зизи. Или — Заза, сейчас не вспомнить. Удалившись ненадолго в глубь офиса, она вскоре вернулась, приветливо улыбаясь.
      — У вас всё в порядке, страховка покрывает 10 тысяч.
      — А сколько может стоить операция? — это спросил я: разговор, естественно, велся на английском, причем мне не без оснований казалось, что принимавшая нас сотрудница госпиталя живет в Америке не так уж давно. Однако друг друга мы понимали.
      — Тысяч 25. И поскольку пациент не является жителем США, вам придется оплатить разницу сейчас. Во всяком случае до начала операции.
      — Но позвольте: в кармане никто 15 тысяч на всякий случай не носит. И если операцию назначат на сегодня?..
      Чиновница заученно (не мы же первые оказывались в подобной ситуации), но при этом и смущенно улыбаясь, пожала плечами…
      Так…
      Бузи, переговорив с доктором Йокоямой, блестящим, может быть, даже лучшим в Калифорнии хирургом, работающим на открытом сердце, и заручившись его согласием на немедленную операцию, уехал в свой офис — его ждали больные. А мы — Ольга, Буля и я, — оставив Булата в палате с кучей газет и журналов, советских и местных, спустя полчаса хлебали у меня дома остатки сваренной третьего дня ухи, заслужившей, кстати, высшую оценку моих нынешних гостей. («Дорогой Саша! Если мы приедем, не забудь приготовить уху!» — это приписка в мой адрес из письма, адресованного Лиле Соколовой . Я и приготовил…)
      Что же касается русских газет, их Булат всегда ждал с нетерпением: его волновало всё, что происходило на родине, где бы и как далеко он от ее границ ни оказывался.
      Здесь не могу не вспомнить эпизод — вроде бы мимолетный, вроде бы забавный, но и оказавшийся столь значимым в контексте зашедшей как-то у нас беседы, что я запомнил его почти дословно.
      При одной московской церкви состоял служкой или кем-то в этом роде парень, слагавший стихи. Булат, сопровождавший Ольгу в дни посещений ею церковных служб, что случалось более-менее регулярно — настолько, насколько позволяла жизнь, — внутрь обычно не заходил, но прогуливался неподалеку от святого храма, ожидая жену. Служка, назовем его Коля, прознав, что видит вблизи настоящего поэта, показывал иногда Булату свои стихи — хотя то, что Коля делал, и стихами-то можно было назвать с большой натяжкой. Булат, однако, внимательно его слушал, даже иногда давал советы, но всерьез творчество Коли по понятным причинам не принимал. Заметим в этой связи, что для россиян желание самовыразиться в поэтической форме есть нечто органичное, может быть, как раз и составляющее частицу «загадочной», как ее называют, русской души. Так вот, нечто схожее случалось и в Пушкинском музее, где сторожем служил парень по имени Сергей Волгин — это имя напомнила мне в одном из наших недавних разговоров Ольга. И однажды тот прочел четверостишие, поразившее Булата настолько, что он запомнил и вот теперь по памяти смог его воспроизвести. Я его тоже запомнил:
 
Обладая талантом,
нелюбимым в России,
Надо стать эмигрантом,
чтоб вернуться мессией…
 
      Черт меня дернул тогда влезть со своей шуткой:
      — Неплохо, — прокомментировал я, — хотя редакторский опыт подсказывает: стихи можно урезать вдвое.
      Булат вопросительно посмотрел на меня, и я продолжил:
      — Здесь явно лишние вторая и четвертая строки. Смотри, как хорошо без них: «Обладая талантом… надо стать эмигрантом…» Вот и всё.
      Булат улыбнулся. И почти сразу нахмурился: шутка моя была явно не в жилу — она могла быть понята как намек (хотя, видит Бог, ничего я такого в виду не имел).
      Булат же и в шутку не мог помыслить, что таланту в нынешней России ничто больше не светит… При этом к так называемым «национал-патриотам» Булат относился с большой осторожностью и недоверием. Помню, как-то, отложив просмотренные номера российских газет, в числе которых оказался и прохановский «День», он заметил: «Кошка — тоже патриот. Это же в конце концов биологическая особенность — „русский“… Чем же тут хвастать-то? Что дышу местным воздухом?»
 
      — Ну, что будем делать? — вопрос этот относился исключительно к способу немедленного, в течение ближайших двух-трех часов, получения требуемой суммы. Сама сумма не казалась столь уж невероятной, и располагай мы двумя-тремя днями… Но двух-трех дней не было. Не было и одного — было только сегодня.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19