Они сидели в кабинетах, с телефонами и секретарями, они сменили гимнастерки на пиджаки и галстуки, они ездили в автомобилях, получили вкус к хорошему вину, к Кисловодску, к знаменитым врачам, и все же пора буденовок, кожаных курток, пшена, рваных сапог, планетарных идей и мировой коммуны осталась высшей порой их жизни. Не ради своих дач, легковых автомобилей строили они новое государство. Оно строилось ради революции. И во имя революции, и новой, без помещиков и капиталистов, России приносились жертвы, совершались жестокости и насилия.
Конечно, поколение советских людей, ушедшее в 1936 и 1939 годах, не было монолитно.
Первыми под удар попали фанатики, разрушители старого мира. Их пафос, их фанатизм, их преданность революции были в ненависти к ее врагам.
Они ненавидели буржуазию, дворянство, мещан, обывателей, предателей рабочего класса — меньшевиков и социалистов-революционеров, крепких мужичков, оппортунистов, военспецов, продажное буржуазное искусство, продавшуюся буржуазии профессуру, франтов в галстуках, врачей занимающихся частной практикой, женщин, пудривших носы и щеголявших в шелковых чулках, студентов-белоподкладочников, попов, раввинов, инженеров, носивших фуражку с кокардой, поэтов, подобно Фету, пишущих растленные стишки о красоте природы, они ненавидели Каутского, Макдональда; они не читали Бернштейна, но он им казался ужасен, хотя их судьба вторила его словам: цель — ничто, движение — все.
Они разрушали старый мир и жаждали нового, но сами не строили его. Сердца этих людей, заливших землю большой кровью, так много и страстно ненавидевших, были детски беззлобны. Это были сердца фанатиков, быть может, безумцев. Они ненавидели ради любви.
Они стали динамитом, которым партия разрушала старую Россию, расчищая простор для котлованов новых строек, для гранита великой государственности.
А рядом с динамитчиками встали первые строители. Их пафос был обращен на создание партийного государственного аппарата, на создание фабрик и заводов, прокладывание железных и шоссейных дорог, рытье каналов, механизацию нового сельского хозяйства.
Это были первые красные купцы, зачинщики советского чугуна, ситца, самолетов. Они, не ведая дня и ночи, сибирской стужи и зноя Каракумов, закладывали котлованы и возводили стены небоскреба.
Гвахария, Франкфурт, Завенягин, Гугель…
Считанные из них умерли своей смертью.
Рядом с ними работали партийные лидеры, создатели и управители национальных советских республик, краев, областей — Постышев, Киров, Варейкес, Бетал Калмыков, Файзулла Ходжаев, Мендель Хатаевич, Эйхе…
Ни один из них не умер своей смертью.
Это были яркие люди: ораторы, книжники, знатоки философии, любители поэзии, охотники, бражники.
Их телефоны звенели круглосуточно, их секретари работали в три смены, но в отличие от фанатиков и мечтателей они умели отдыхать — знали толк в просторных, светлых дачах, в охоте на кабанов и горных коз, в веселых многочасовых воскресных обедах, в армянском коньяке и грузинских винах. Они уж не ходили зимой в рваных кожанках, и габардин их солдатских, сталинских гимнастерок стоил дороже английского сукна.
Всех их отличала энергия, воля и полная бесчеловечность. Все они — и поклонники природы, и любители поэзии и музыки, и весельчаки — были бесчеловечны.
Им было ясно, что новый мир строится ради народа. Их не смущало, что среди препятствий, мешавших построению нового мира, наиболее жестокие оказались в самих рабочих, крестьянах, интеллигенции.
Иногда казалось, что именно на то, чтобы заставить человека работать через силу, сверхурочно, без выходных, жить впроголодь, спать в бараках, получать нищенскую плату, оплачивая при этом невиданные в истории косвенные налоги, займы, разверстки, обложения, и уходит могучая энергия, несгибаемая воля и не знающая предела жестокость вожаков нового мира.
Но человек строил то, что не было нужно человеку, — бесполезны были ему Беломорско-Балтийский канал, арктические рудники, заполярные железные дороги, сверхтяжелые, запрятанные в тайге заводы, сверхмощные гидростанции, возникшие в таежном безлюдье. Часто казалось, что и государству, не только людям, бесполезны эти заводы, пустынные моря и каналы. Иногда казалось, что эти могучие стройки нужны лишь для того, чтобы оковать тяжким трудом миллионные массы людей.
Маркс, величайший марксист Ленин, великий продолжатель их дела Сталин первой истиной революционного учения полагали примат экономики над политикой.
И никто из строителей нового мира не задумался над тем, что, строя бесполезные для людей, а часто и для государства огромные тяжелые заводы, они опрокидывают Марксов тезис.
В основе государства, заложенного Лениным и построенного Сталиным, лежала политика, а не экономика.
Политика определяла содержание сталинских пятилеток, план великих работ. Политика безраздельно торжествовала над экономикой во всех действиях Сталина, его Совнаркома, его Госплана, его Наркомтяжпрома, его наркомата сельского хозяйства, комитета заготовок, его Наркомторга.
Строители не считали, как в пору гражданской войны, что свершается Мировая революция, Всемирная Коммуна. Но они верили, что социализм, построенный в одной стране, в молодой, новой России, есть заря всемирного социалистического дня.
Но вот пришел 1937 год, и тюрьмы заполнились сотнями тысяч людей, принадлежащих к поколению революции и гражданской войны. Это они отстояли Советское государство, они были отцами его и в то же время и детьми его. Но тюрьмы, которые они строили для врагов новой России, открылись перед ними, грозная мощь созданного ими строя обрушилась на них самих, карающая сила диктатуры, меч революции, откованный ими, пал на их головы. Многим из них показалось, что пришла пора хаоса безумия.
Зачем вымогали у них признания в не совершенных ими преступлениях, объявили их врагами народа, изолировали их от той самой жизни которую они построили и отстояли в боях?
Им казалось безумием, что их приравнивали к тем, кого они ненавидели и презирали, кого сами с жестоким фанатизмом истребляли, как бешенных собак.
Они попали в камеры и лагерные бараки с не добитыми ими меньшевиками, с бывшими фабрикантами и помещиками.
Некоторым казалось, что совершился государственный переворот, что власть захвачена врагами и враги, пользуясь советским языком и советскими понятиями, расправляются с теми, кто задумал и построил Советское государство.
Случалось, что рядом лежали на тюремных нарах — секретарь райкома, разоблаченный враг народа, и разоблачивший его новый секретарь райкома, вскоре сам оказавшийся врагом народа; а спустя месяц в камеру попадал третий, тот секретарь райкома, что разоблачил второго и сам был разоблачен как враг. Все смешалось — грохот и лязг колес идущих на север эшелонов, лай служебных собак, скрип сапог и легких женских туфелек по хрусткому таежному снегу, скрип следовательских перьев, скрип лопат по смерзшейся земле, копавших ямы для захоронения умерших от цинги, от разрыва сердца, замерзших; покаянные речи тех, кто просил снисхождения на партийных собраниях и белыми, мертвыми губами повторял вслед за следователем: «Признаю, что, сделавшись платным агентом иностранной разведки, я, руководимый звериной ненавистью ко всему советскому, подготовлял террористические акты против деятелей Советского государства, снабжал шпионскими сведениями…»
Приглушенный бутырским и лефортовским камнем доносился беспрерывный треск винтовочных и пистолетных выстрелов, девять граммов свинца в грудь либо в затылок тем тысячам и десяткам тысяч невинных, кого изобличили в особо злостных террористических и шпионских деяниях.
На свободе строители нового мира гадали: «Возьмут, не возьмут?» Все ждали ночного звонка, шороха автомобильных колес, вдруг затихшего у ворот дома.
В хаосе, нелепице, в безумии ложных обвинений уходило поколение гражданской войны, шло новое время, выходили новые люди…
19
Лева Меклер, Лев Наумович… На воле он носил ботинки сорок пятого размера, москвошвеевский костюм пятьдесят восьмого размера. И статья у него была пятьдесят восьмая, пункты: измена родине, террор, диверсия, ну и там еще мелочь.
Его не расстреляли, вероятно, потому, что сел он одним из самых первых, когда еще не было такой свободы в исполнении смертных приговоров.
Он прошел, близоруко и рассеянно щурясь, спотыкаясь, по всем кругам тюремного и лагерного ада, и не погиб потому, что огонь веры, сжигавший с отроческих лет его нутро, охранил его от ночного сорокаградусного мороза и лютого ветра, от дистрофии и цинги; он не погиб, когда затонула на Енисее баржа, набитая заключенными; он не умер от кровавого поноса.
Его не зарезали уголовные, не замучили в карцере, не забил его на допросе оперуполномоченный. Его не расстреляли во время массовой чистки, когда стреляли десятого.
Откуда в нем, сыне печального и лукавого лавочника из местечка Фастов, ученике коммерческого училища, читавшего книги «Золотой библиотеки» и Луи Буссенара, откуда в нем этот могучий пламень фанатизма? Ни он, ни отец его не копили ненависть к капитализму ни в шахтах, ни в дымных и пыльных фабричных цехах.
Кто вложил в него душу борца? Пример Желябова и Каляева, мудрость «Коммунистического Манифеста», страдания жившей рядом с ним бедноты?
Или это тяжкое пламя, эти угли таились в тысячелетней бездне наследственности, готовые вспыхнуть в борьбе с солдатами римского цезаря, с кострами испанской инквизиции, в голодном исступлении талмудторы, в местечковой самообороне во время погрома?
Может быть, вековая цепь унижений, тоска вавилонского пленения, унижение гетто и нищета черты еврейской оседлости породили и выковали исступленную жажду, раскалившую душу большевика Льва Меклера?
Его неприспособленность к земной жизни вызывала насмешку и преклонение. Некоторым он казался святым — комсомольский вожак в рваных сандалиях, в ситцевой рубашке с открытым воротом, без шапки, заросший курчавым волосом; комиссар боевого полка, в рваной кожанке, в буденовке с выцветшей, бледной, точно от потери крови, красной звездой. И такой же оборванный, небритый, зимой в плаще с оборванными пуговицами, он, ведающий украинской юстицией, выходил из автомобиля, шел в свой наркомовский кабинет.
Он казался беспомощным, не от мира сего, но люди помнили, как его молитвенно слушали на буйных фронтовых митингах, как шли за ним под огнем врангелевских пулеметов.
Он был проповедником, апостолом и бойцом всемирной социалистической революции. Ради революции он, не колеблясь, был готов отдать свою жизнь, любовь женщины, всех близких своих. Одного лишь он не мог бы отдать — счастья, пожертвовав ради революции всем, чем дорожит человек на земле, взойдя ради нее на костер, он был бы счастлив.
Грядущее мировое царство казалось ему бесконечно прекрасным, и ради него Меклер готов был на самое беспощадное насилие.
Сам он по природе своей был человеком добрым, комара, сосавшего его кровь, он не хлопал ладонью, а деликатным щелчком сгонял с руки. Клопа, пойманного на месте преступления, он заворачивал в бумажку и выносил на улицу.
Его служба добру и революции была отмечена кровью и беспощадностью к страданию.
Он, в своей революционной принципиальности, засадил в тюрьму отца, дал против него показания на коллегии губчека. Он жестоко и хмуро отвернулся от сестры, просившей защиты для своего мужа-саботажника.
Он в кротости своей был беспощаден к инакомыслящим. Революция казалась ему беспомощной, детски доверчивой, окруженной вероломством, жестокостью злодеев, грязью растлителей.
И он был беспощаден к врагам революции.
На его революционной совести было одно лишь пятно — тайно от партии он помогал старухе матери, вдове расстрелянного карательными органами человека, и, когда она умерла, дал денег на ее похороны по религиозному обряду — такова была ее последняя жалкая воля.
Его словарь, мышление, поступки имели своим истоком книги, написанные во имя революции, революционное право, революционную мораль, поэзию революции и ее стратегию, поступь ее солдат, ее прозрения, ее песни.
Ее глазами смотрел он на звездное небо и на апрельскую листву берез, из сладчайшей чаши ее пил он прелесть первой любви, в ее мудрости познавал он борьбу патрициев и рабов, феодалов и крепостных, классовые битвы заводчиков и пролетариев. Она была матерью, нежной возлюбленной его, его солнцем, его судьбой.
И вот революция посадила его в камеру внутренней тюрьмы, выбила ему восемь зубов, стуча на него офицерскими сапогами, матерясь, обзывая его пархатым, требовала, чтобы он, сын, возлюбленный и апостол ее, признал себя ее тайным отравителем, ее смертным ненавистником.
Конечно, он не отрекся от нее, не дрогнула даже на миг его вера на сточасовых допросах, не дрогнула, и когда, лежа на полу, он видел начищенный, блестящий носок хромового сапога у своего окровавленного рта.
Груба, тупа, жестока была на этих многосуточных, пыточных допросах революция, неистовство вызывали в ней верность и кроткое терпение большевика Льва Меклера.
Вот так приходит в бешенство хозяин, желающий отогнать неотступно следующую за ним дворнягу. Он сперва ускоряет шаги, потом кричит на нее и топает ногами, потом замахивается на нее, швыряет в нее камнями. Она отбегает, останавливается, а когда хозяин, пройдя сотню шагов, оглядывается, он видит, как неотступно и неизменно, торопливо прихрамывая, ковыляет за ним искалеченная собака.
И самым отвратительным и ненавистным для хозяина в ней были ее собачьи глаза: кроткие, грустные, любящие, фанатически преданные.
Эта любовь вызывала ярость хозяина, собака видела эту ярость и не могла понять, почему она. Она не могла понять, что, совершая в отношении ее невиданную миром несправедливость, хозяин хотел хоть немного успокоить свою совесть. Ее кротость, ее преданность доводили его до умопомрачения, он ненавидел ее за эту любовь больше, чем волков, от которых собака обороняла дом его молодости. Грубостью он хотел заглушить ее любовь.
Она шла за хозяином, потрясенная его внезапной, необъяснимой жестокостью.
За что? За что?
И она не могла понять, что в этой внезапной ненависти, обращенной к ней, нет бессмысленности, а все действительно и разумно.
В ненависти проявлялась закономерность, ясная, математическая логика. А собаке казалось, что это наваждение, нелепая бессмыслица, ей даже страшно делалось за хозяина, и она хотела избавить его от помрачения не ради себя, а ради него. Она не могла уйти от него, ведь она его любила.
А он уже понимал, что она не отстанет, он уже знал, что остается лишь одно: придушить ее, пристрелить.
И чтобы казнь обожавшей его, молившейся на него собаки не давила на его совесть и не вызывала осуждения соседей, хозяин решил искусственно превратить ее в своего врага — пусть собака перед смертью признается, что хотела загрызть его — хозяина.
Убить врага легче, чем убить друга.
Ведь в том, первом его доме, что он построил среди угрюмых и пустынных развалин, в доме, где был он молод, в доме его чистых молитв, она была его другом, стражем, неотступным спутником.
Так пусть же признается собака, что она снюхалась с волками.
И при последних смертных хрипах своих, удавленная веревкой, она смотрела на хозяина с кротостью и любовью, с верой, равной той, что вела на смерть первых мучеников — христиан.
И она так и не поняла простой вещи — хозяин покинул свой молодой дом хмеля и молитвы, переехал в дом гранита и стекла, и сельская дворняга стала ему нелепа, стала обузой, да не только обузой, стала вредна ему. И он убил ее.
20
Прошли годы, улеглись туман и пыль, мешавшие разглядеть то, что совершалось. То, что представлялось хаосом, безумием, самоистреблением, стечением нелепых случайностей, то, что своей таинственной, трагической бессмысленностью сводило людей с ума, постепенно стало обозначаться, как четкие, ясные и выпуклые черты новой жизни, новой деятельности.
Судьба поколения революции начала раскрываться по-новому, логически, а не мистически. Только теперь Иван Григорьевич стал охватывать умом новую судьбу страны, рожденную на костях погибшего поколения.
Это большевистское поколение сформировалось в дни революции, в пору гегемонии идей мировой коммуны, голодных вдохновенных субботников. Оно приняло на себя наследство мировой и гражданской войны — разруху, голод, сыпной тиф, анархию, бандитизм; оно устами Ленина заявило, что есть партия, способная вывести Россию на новый путь. Оно приняло, не поколебавшись, на себя наследство сотен лет русского произвола, при котором десятки поколений рождались и уходили, зная лишь одно право — крепостное.
Большевистское поколение времен гражданской войны участвовало под водительством Ленина в разгроме Учредительного собрания и в уничтожении революционно-демократических партий, боровшихся против русского абсолютизма.
Большевистское поколение гражданской войны не верило в ценность свободы личности, свободы слова и печати в рамках буржуазной России.
Оно, как и Ленин, считало куцыми, ничтожными те свободы, о которых мечтали многие революционные рабочие и интеллигенция.
Молодое государство сокрушило демократические партии, расчищая дорогу для советского строительства. В конце двадцатых годов эти партии были полностью ликвидированы, люди, сидевшие при царе в тюрьмах, вновь ушли в тюрьмы, пошли на каторгу.
В тридцатом году поднялся топор всеобщей коллективизации.
Но вскоре топор поднялся вновь. На этот раз удар пришелся по поколению гражданской войны. Малая часть этого поколения сохранилась, но душа его, его вера в мировую коммуну, его революционная романтическая сила ушли с теми, кто был уничтожен в 1937 году. Те, что остались и продолжали жить и работать, пристраивались к новому времени, к новым людям.
Новые люди не верили в революцию, они не были детьми революции, они были детьми созданного ею государства.
Новому государству не нужны стали святые апостолы, исступленные, одержимые строители, верующие последователи. Новому государству даже не слуги стали нужны, а всего лишь служащие. И тревога государства состояла в том, что его служащие иногда оказывались очень уж мелким, к тому же жуликоватым народцем.
Террор и диктатура поглотили своих создателей. И государство, казавшееся средством, оказалось целью! Люди, создавшие это государство, думали, что оно средство осуществления их идеала. А оказалось, что их мечты, идеалы были средством великого и грозного государства. Государство из слуги превратилось в угрюмого самодержца. Не народу нужен был террор в девятнадцатом году, не народ уничтожил свободу печати и слова, не народу понадобилась гибель миллионов крестьян, крестьяне и есть большая часть народа, не народ набил тюрьмы и лагеря в 1937 году, не народу понадобились истребительные высылки в тайгу крымских татар, калмыков, балкарцев, обрусевших болгар и греков, чеченцев и немцев Поволжья, не народ уничтожил свободу сеять, право на рабочую стачку, не народ совершил чудовищные накидки на себестоимость товаров.
Государство сделалось хозяином, национальное из формы перешло в содержание и стало сутью, изгнало социалистическое в оболочку, в фразеологию, в шелуху, во внешнюю форму. С трагической очевидностью определился святой закон жизни: свобода человека превыше всего; в мире нет цели, ради которой можно принести в жертву свободу человека.
21
И странно было. Думая о тридцать седьмом годе, думая о женщинах, посланных в каторгу за мужей, вспоминая сплошную коллективизацию и голод в деревне, думая о законах, карающих рабочих тюрьмой за двадцатиминутное опоздание, карающих крестьян восьмилетним лагерем за сокрытие нескольких колосков, Иван Григорьевич не вспоминал усатого человека в сапогах и гимнастерке.
Ленин! Словно бы жизнь его не оборвалась 21 января 1924 года.
Мысли свои о Ленине, о Сталине Иван Григорьевич иногда записывал в оставленной Алешей ученической тетрадке.
Все победы партии и государства связаны с именем Ленина. Но и все жестокое, что совершалось в стране, трагическим образом принимал на свои плечи Владимир Ильич.
Его революционной страстью, его речами, статьями, его призывами подтверждались и события в деревне, и 1937 год, и новое чиновничество, и новое мещанство, и труд заключенных.
И постепенно, с годами, словно исподволь менялись черты ленинского лица, менялся облик студента Володи Ульянова, молодого марксиста Тулина, сибирского ссыльного, революционера-эмигранта, публициста, мыслителя Владимира Ильича Ленина, облик человека, провозгласившего эру мировой социалистической революции, создателя революционной диктатуры в России, ликвидировавшего все революционные партии, кроме одной, казавшейся ему самой революционной, ликвидировавшего Учредительное собрание, представительствовавшее от всех классов и партий послереволюционной России, и создавшего Советы, где, по его мысли, представительствовали одни лишь революционные рабочие и крестьяне. Менялись ленинские черты, знакомые по портретам, менялся облик первого председателя Советского правительства Владимира Ильича Ульянова — Ленина.
Ленинское дело продолжалось, и облик умершего Ленина невольно обогащался теми чертами, которыми обогащалось начатое им дело.
Он был интеллигентом, он вышел из трудовой интеллигентной семьи, его сестры, его братья, были трудовыми революционными интеллигентами, его старший брат, Александр, народоволец, стал героем и святым мучеником революции.
Авторы воспоминаний говорят о том, что, уже будучи вождем революции, создателем партии, главой Советского правительства, он был неизменно прост. Он не курил и не пил, наверное, ни разу в жизни не обругал он человека нецензурным матерным словом. Его досуг, отдых были по-студенчески чисты — музыка, театр, книга, прогулка. Его одежда была неизменно демократична, почти бедна.
Неужели вот он, что в мятом галстуке и в стареньком пиджаке ходил в театр на галерку, слушал «Аппассионату», читал и перечитывал «Войну и мир», он, милый сердцу матери, любимый сестрами, Володя, стал основоположником государства, украсившим высшим орденом своим — орденом Ленина — грудь Ягоды, Ежова, Берии, Меркулова, Абакумова.
Награждение Лидии Тимашук орденом Ленина состоялось в годовщину смерти Владимира Ильича — свидетельствовало ли оно, что ленинское дело иссякло или, наоборот, что дело его торжествует?
Шли годы пятилеток, шли десятилетия, огромные события, полные раскаленной современности, дымясь, застывали глыбами, схваченные цементом времени, обращались в историю Советского государвства.
…Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет:
Понимал ли поэт трагический смысл того, что написал о Ленине? Отмеченные биографами и воспоминателями черты его характера, казавшиеся основными, чаровавшие миллионы сердец и умов, оказались случайными для хода истории; история государства российского не отобрала эти человечные и человеческие черты характера Ленина, а отбросила их как ненужный хлам. Истории государства не понадобились ни ленинское слушание «Аппассионаты» с ладонью, приложенной к глазам, ни преклонение перед «Войной и миром», ни скромный ленинский демократизм, ни его сердечность и внимательность к малым сим, секретарям, шоферам, ни его разговоры с крестьянскими детьми, ни его милое отношение к домашним животным, ни его сердечная боль, когда Мартов из друга превратился во врага.
А все, вынесенное за скобки, как временное, случайное, возникшее в силу особых обстоятельств подполья и ожесточения борьбы первых советских лет, оказалось непреходящим, определяющим.
Вот та самая черта ленинского характера, не отмеченная воспоминателями, которая определила указание произвести обыск у умирающего Плеханова, те черты, которые определили полную нетерпимость к политической демократии, они-то и развились.
Заводчик, купец, вышедший из мужиков, живя в своем особняке, путешествуя на собственной яхте, сохраняет черты своего крестьянского характера — любовь к кислым щам, к квасу, к грубому меткому народному слову. Маршал, в расшитом золотом мундире, хранит любовь к махорочной самокрутке, помнит простой юмор солдатских изречений.
Но значат ли эти черты и память в судьбах заводов, в жизни миллионов людей, связанных трудом и судьбой с заводами, движением акций и движением войск?
Не любовью к щам и махорочной самокрутке завоевывается капитал и слава генералов.
Одна из воспоминательниц описывает, как в Швейцарии отправилась в горы на воскресную прогулку с Владимиром Ильичом. Задыхаясь от крутого подъема, поднялись они на вершину, уселись на камне. Казалось, взгляд Владимира Ильича впитывал каждую черточку горной альпийской красоты. Молодая женщина с волнением представляла себе, как поэзия наполняет душу Владимира Ильича. Вдруг он вздохнул и произнес: «Ох, и гадят нам мешьшевики».
Это милый эпизод сказал кое-что о натуре Ленина: вот на одной чаше весов божий мир, вот на второй чаше партийное дело.
Октябрь отобрал те черты Владимира Ильича, которые понадобились ему, Октябрю, отбросил ненужные.
На протяжении истории русского революционного движения черты народолюбия, присущие многим русским революционным интеллигентам, чья кротость и готовность на муку не имели, кажется, себе равных со времен древнего христианства, смешались с чертами прямо противоположными, но также присущими многим русским революционным преобразователям — презрением и неумолимостью к человеческому страданию, преклонением перед абстрактным принципом, решимостью истреблять не только врагов, но и своих товарищей по делу, едва они хоть в чем-нибудь отойдут от понимая этих абстрактных принципов. Сектантская целеустремленность, готовность подавлять живую, сегодняшнюю свободу ради свободы измышленной, нарушать житейские принципы морали ради принципа грядущего давали о себе знать в характере Пестеля, и в характере Бакунина, и Нечаева, и в некоторых высказываниях и поступках народовольцев.
Нет, не только любовь, не одно лишь сострадание вели подобных людей путем революции. Истоки этих характеров лежат далеко, далеко в тысячелетних недрах России.
Подобные характеры существовали и в прежние века, но двадцатый век вывел их из-за кулис на главную сцену жизни.
Этот характер ведет себя среди человечества, как хирург в палатах клиники, — его интерес к больным, их отцам, женам, матерям, его шутки, его споры, его борьба с детской беспризорностью и забота о рабочих, достигших пенсионного возраста, — все это пустяковина, мура, шелуха. Душа хирурга в его ноже.
Суть подобных людей — в фанатической вере в всесилие хирургического ножа. Хирургический нож — великий теоретик, философский лидер двадцатого века.
На протяжении своей пятидесятичетырехлетней жизни Ленин не только слушал «Аппассионату», перечитывал «Войну и мир», вел задушевные беседы с крестьянами-ходоками, тревожился, есть ли у секретаря зимнее пальто, любовался русской природой. Да, да, конечно, помимо образа есть и лицо.
И можно себе представить множество черт и особенностей Ленина, проявлявшихся в обыденной жизни, той, что неминуема для всех людей, — вожди они народов, врачи-стоматологи, закройщики в мастерских дамского платья.
Эти черты проявляются в разное время суток, когда человек моет утром лицо, ест кашу, смотрит в окно на хорошенькую женщину, которой ветер задрал юбку, ковыряет в зубах спичкой, ревнует жену и вызывает ревность жены, рассматривает в бане свои голые ноги и чешет подмышки, читает в уборной обрывки газет, стараясь составить порванные куски, издает неприличный звук и в целях маскировки кашляет и напевает.
Подобные либо сходные вещи существуют в жизни великих и малых людей, очевидно, существовали и в жизни Ленина.
Может быть, брюшко у Ленина возникло оттого, что он объедался макаронами с маслом, предпочитал их овощной пище.
Может быть, у него были неизвестные миру столкновения с Надеждой Константиновной по поводу мытья ног, чистки зубов и нежелания менять ношеную сорочку с засаленным воротничком.
И вот можно, прорвавшись сквозь редуты, создающие якобы человеческий, а в действительности совершенно условный, возвышенный образ вождя, перебежками, по-пластунски ползком добраться до простого, истинного естества Ленина, того, которое никем из воспоминателей никогда не упоминается.
Но что даст познание истинных, житейских, тайных, скрытых от истории черт и особенностей поведения Ленина в ванной комнате, спальне, столовой? Поможет ли это глубже понять лидера новой России, основоположника нового мирового порядка? Свяжет ли это истинной связью характер Ленина с характером основанного им государства? Для этого необходимо сделать допущение, что черты Ленина — политического лидера эквиваленты житейским чертам Ленина. Но подобное допущение будет совершенно произвольным, и делать его нельзя. Ведь подобная связь бывает то с прямым знаком, то с обратным.
Вот, скажем, в личных, частных отношениях: ночуя у друзей, на совместных прогулках, оказывая помощь товарищам, Ленин неизменно проявлял деликатность, мягкость, вежливость. И одновременно и постоянно Ленина отличала безжалостность, резкость, грубость по отношению к политическим противникам. Он никогда не допускал возможности хотя бы частичной правоты своих противников, хотя бы частичной своей неправоты.
«Продажный… лакей… холуй… наймит… агент… Иуда, купленный за тридцать сребреников…» — такими словами Ленин часто говорил о своих оппонентах.
Ленин в споре не стремился убедить противника. Ленин в споре вообще не обращался к своему оппоненту, он обращался к свидетелям спора. Его целью было перед лицом свидетелей спора высмеять, скомпрометировать своего противника. Такими свидетелями спора могли быть и несколько близких друзей, и тысячная масса делегатов съезда, и миллионная масса читателей газет.
Ленин в споре не искал истины, он искал победы. Ему во что бы то ни стало надо было победить, а для победы хороши были многие средства. Здесь хороши были и внезапная подножка, и символическая пощечина, и символический, условный, ошеломляющий удар кулаком по кумполу.
И оказалось, что житейские, бытовые, семейные черты Ленина никак не были связаны с чертами лидера нового мирового порядка.