Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы войны

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гроссман Василий Семёнович / Годы войны - Чтение (стр. 12)
Автор: Гроссман Василий Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Он учился на вечерних курсах для взрослых, хотя еще не вышел из школьного возраста; работа в мастерских помешала учиться в школе. Мечтой Касимова было поступить в педагогический институт и стать преподавателем истории. Его призвали в армию, и он отслужил три года на Дальнем Востоке, затем он снова вернулся в ту же мастерскую, возобновил свои занятия. Два года готовился он к приемным испытаниям. Это было нелегко - после долгого, трудного рабочего дня садиться за учебник. Товарищи его по работе до того уставали, что по вечерам не ходили в кино и клуб, сразу же заваливались спать. А Касимов просиживал за книгами до двух часов ночи и, не выспавшись, с гудящей тяжелой головой в половине шестого утра вставал на работу.
      Он не считал свою жизнь тяжелой, потому что с самых ранних лет видел вокруг себя каждодневный труд, - так работал его отец, так работала его мать, так работали все знакомые и близкие.
      Выдержав экзамен в институт, Касимов медленно осмысливал свое детское желание стать учителем истории.
      - Мне хотелось самому понять и другим объяснить,- нахмурившись, сказал он, - вот это самое, что с детства в меня вошло: как народ стал хозяином, как ему трудно далось это, как веками шла борьба за землю и за свободу народа.
      По окончании института его взяли на трехнедельные сборы командного состава, потом он поехал в деревню. Ему казалось, что это лето будет первым легким летом в его жизни. С осени ему предстояло работать в институте. Ему обещали при институте комнату, и он мечтал поселиться в ней со своей будущей женой Анной Ивановной Щегловой, студенткой фельдшерской школы. Чего только не собирался он проделать за это лето! - ходить на охоту, помочь отцу построить новую хату, ловить рыбу. Хотелось на пароходе, в каюте второго класса, повезти мать в Горький и познакомить ее со своей невестой.
      Ему даже подумалось, что он заслужил это первое легкое лето в своей жизни.
      Ведь все давалось ему трудом, упорным и суровым.
      Он приехал домой 20 июня и сразу же поехал с отцом возить лес для новой избы. Мать поставила тесто, чтобы испечь пироги на воскресенье. Эти пироги, еще горячие, только что вынутые из печи, она положила в чемодан сыну. Касимов сказал, что, отойдя несколько десятков метров от дома, он оглянулся, увидел мать в темном платке и белое пятно у забора, свежий лес, привезенный им накануне.
      А он думал, что лето 1941 года будет первым легким летом в его жизни.
      IV
      Касимов начал войну командиром роты. Война оказалась непохожей на то, что читал он о ней, ни на то, что рассказывали ему старые солдаты, ни на срочную службу, ни на учебные сборы командиров запаса.
      Но одно лишь в войне не было неожиданным для пехотного командира Дмитрия Ивановича Касимова - тяжесть ее. Эту тяжесть он охотно и просто принял на свои плечи, она была естественна и законна. Он ждал ее. Его не смутили долгие сорокакилометровые переходы, палящий зной, удушающая пыль, ночи, проведенные под проливным дождем, бессонница и тяжкие каждочасные опасности и труды.
      Самым сложным для него оказалось принять команду над людьми, такими же, как он, - быть властным над их жизнью и смертью.
      Он не мог внутренне, душевно осознать свое право посылать людей на смерть.
      И как-то, во время разговора, он мне сказал:
      - Я все недоумевал: ведь люди все одинаковы. И потом я понял, что это право командир получает из двух своих обязательств перед бойцами. Первое это моральное, что ли: дели с ними всю тяжесть похода и всю опасность боев. Вот, представляете, застаю батальон на марше. Жара такая, что дышать нечем. Люди сели на припеке отдохнуть, пыль кругом, пот с людей льется. "А где же командир батальона?" Оказывается, он не идет вместе с людьми, а на трофейной машине, легковой, вперед поехал, купаться в речке. Подумать только! Крестьянский сын ведь! Ну, уж я его искупал. Он у меня после этого понял, что комбату надо маршировать с людьми, а не в речке купаться. И детям своим закажет кататься. А второе обязательство: воюй так, чтобы ни один человек не мог сказать: "Касимов неправильно скомандовал". Воюй так, чтобы из двадцати возможных ты находил наилучшее, единственное решение. Вот тогда у тебя право командовать и у людей вера в тебя. Это разные вещи: дисциплина и душевное убеждение. Вот и добейся, чтобы эти разные вещи в одну сошлись, чтобы в основе дисциплины лежало доверие к командиру, а не так, чтобы дисциплина сковывала недоверие.
      Вначале, еще до войны, мне казалось: просто все. Потом, только война началась, подумал: "Мать родная, да я не справлюсь!" Какие только вопросы не выплыли! И тактика противника, и сотни его приемов, и сила его оружия, и как оно действует, и каков немец ночью, и каков днем, и чего он не любит, и чего он боится, и как он себя ведет на открытой местности, а как в лесу. Сила нашего бойца, сила нашего командира; силу нашего оружия определить; во что я верю, а в чем сомневаюсь, да мало ли что...
      Не даром, не дешево далась Касимову наука войны. Однажды летом 1941 года он потерпел неудачу: отступил со своей ротой перед горстью немцев, обманувших его. Немцы открыли пулеметный огонь по высоте, на которой сидели люди Касимова, имитировали атаку. Когда завязался бой, вдруг послышались автоматные очереди, взрывы гранат в тылу у касимовской роты. Касимов решил, что его окружили большие силы немцев, он приказал своим людям отойти, оставить важную для обороны высоту. Через несколько часов высоту пришлось брать с огромными усилиями. Пленный немецкий ефрейтор, усмехаясь, рассказал, что накануне он по приказанию своего офицера в сопровождении четырех солдат пробрался в рощицу восточней злополучной высоты, там они и подняли страшный шум: бросали ручные гранаты, пускали в воздух одну за другой автоматные очереди; русские отступили. Касимов понял, что немец его обдурил.
      Сперва он хотел утешить себя мыслью, что немец обманул его случайно. До утра размышлял он над этим происшествием, уличая самого себя в оплошностях и неумении.
      Армии наши отступали в то время, но Касимов не падал духом. Сражаясь со своим батальоном в окружении, пробираясь раненым к деревне Жуковке, он не чувствовал себя потерянным и слабым,
      - Сам не знаю, - говорил он, - откуда это бралось, но в то самое тяжелое для меня время, когда я одинокий лежал раненным в лесу, я думал, что нас победить нельзя.
      Каждый день в тяжелых оборонительных боях Касимов постигал нечто новое для себя. Он говорил, что бой, который не обогатил хоть чем-нибудь его опыт, лично для него был проигранным, потерянным.
      - Вот, к примеру, вопрос о ружейно-автоматном огне, - рассказывал он. - В первые дни войны мы смеялись над немцами, ведущими неприцельный огонь; нам казалось бессмысленным и глупым подымать дикую пальбу, не видя цели. Но вскоре я понял, что этот способ не так уж глуп. Моральное воздействие такого плотного, оглушающего огня большое, вполне окупает его неприцельность, неточность. Поди разберись во время боя, когда пули воют и свистят вокруг, целится по тебе противник или нет. Все равно кланяешься, жмешься к земле. А тут я выяснил, что мои бойцы в бою стреляют совсем лениво, несколько раз проверил после боя винтовки, оказалось - некоторые ни одного выстрела не делают. "Почему не вел огня?" Ответ у все один: "Противника не видел, не хотел зря стрелять". Ответ этот не точен. Люди боялись вести огонь, чтобы не навлечь на себя огонь противника. Ну, тут я сделал вывод - выработать вот такой автоматизм: находишься в бою - веди огонь, плотный, напряженный, подавляй им противника, жми его к земле. Я обрадовался: вот оно и есть решение вопроса, увлекся я. Но провел я еще несколько боев и понял: нет, это только часть вопроса. Такой вот огонь надо сочетать с точным, прицельным, снайперским огнем, снайперы в бою должны себе подготовлять цели так же, как артиллеристы, заранее намечать, засекать их. Организация этого дела - штука сложная, кропотливая. А затем стало мне ясно, что в бою очень важно бывает и молчать, что особенно тонкий момент и важный момент - это определить время, когда вести огонь. Умением молчать мы дезориентируем противника, и скажу вам, наоборот, без нужды, подчас бесцельно открытый огонь помогает противнику раскрыть наше построение и наши силы и причиняет врагу больше пользы, чем вреда. Бой вроде дипломатии: бывает полезно сказать слово, бывает полезно и помолчать. - Он рассмеялся и добавил: - Вся эта сложная штука, в общем, укладывается в пословицу: "Век живи, век учись".
      V
      В Сталинград Касимов попал после второго ранения. Выписался он из госпиталя в конце июля, получил десятидневный отпуск. Ему повезло: знакомый ему летчик гнал с фронтового аэродрома самолет в Горький, и он совершил весь путь от Балашова до своего родного дома в один день. Невеселые новости ожидали его.
      Мать, увидев его, заплакала.
      - Поседел мой Митенька, - сказала она.
      - И вы совсем седая стали, - тихо сказал он.
      Она протянула ему помятую бумажку, извещение, - младший брат его, Сергей, был убит на фронте. Отец сильно постарел, стал религиозен, ходил в церковь, читал библию, уже не интересовался, как раньше, "светскими" книгами.
      - Как воевал? - спросил отец.
      - Всяко, - отвечал он, - разные случаи были. - И он рассказал отцу, как перехитрил его немец в июле 1941 года.
      Касимов пробыл дома четыре дня и уехал в Горький. Он хотел поехать пароходом вниз по Волге, а в Горький заехал для того, чтобы повидать свою невесту Анну Ивановну Щеглову. Больше двух месяцев он не имел от нее писем. Но в Горьком он не застал ее. Узнал от соседей, что Щеглова поехала на фронт с санитарной летучкой.
      Его душевное состояние сосредоточенной, угрюмой силы, думается мне, было общее для очень многих и многих и как бы совпадало с духом сталинградской борьбы. Ночью он сидел на палубе парохода, великое звездное небо стояло над великой рекой, прекрасны были пышные закаты, нежны восходы солнца в легком тумане. Касимову вспомнилось детство и путешествие на плотах. Все было таким же торжественным, вечным, прекрасным, лишь песен не было слышно, темные берега Волги молчали.
      Когда в конце сталинградской обороны я говорил с Касимовым в его душном блиндажике, он сказал мне:
      - Вот почему-то некоторые считают сталинградскую оборону чудом. Какое это чудо? Мы к этому пришли без чудес своим горбом. Я по себе знаю, что дал мне этот год войны - и для души, и для воинского умения. Каждый красноармеец пришел в Сталинград созревшим.
      В начавшемся после Сталинградской битвы наступлении Касимов принимал участие во многих операциях: на Дону, на Донце, под Курском. На Днепре он командовал стрелковым полком.
      Он видел, что вечно меняющееся, стремительное движение войны вошло в новое русло.
      Стократно отплатил он за время нашего наступления тому немецкому офицеру, что обманул его, переиграл в начале войны. Касимов умел создавать внезапности и неожиданности, научился инсценировать в дыму и грохоте ложные фланговые удары силой нескольких саперов и автоматчиков и действительные, смертельные удары всей огневой силой полка, рождавшиеся во мраке и тишине. Сам Касимов в период нашего наступления словно раскрылся внутренне, расцвел.
      Для Касимова было неожиданностью, что жизнь на войне таит в себе не только тяжкие труды, но и часы отдыха, дружеских досугов, веселья. "Воевать стало легче, воевать стало веселее", - сказал он, улыбнувшись, при нашей последней встрече. Он очень гордился своими полковыми знаменитостями: певцами, танцорами, художником, поэтом.
      Он любил в свободный час сходить на охоту, часто приходил он на привале к красноармейцам, рассказывал, шутил, слушал песни, а однажды на полковом празднике сам показывал, как пляшут в их деревне. Находясь в Москве, я получал от него изредка письма; в последнем он писал:
      "Часто у нас пишут и говорят о том, что наша армия армия-освободительница. Но мне все кажется, что люди не понимают этих слов. Это меня сердит, мне кажется - я один понимаю. Я уже десятки раз врывался в освобожденные села и города и каждый раз точно переживаю это впервые. И каждого бойца нашего, в копоти, в глине, в мятой шинели, обнять хочется, входит он в город, а сколько в нем простоты, скромности, дружелюбия, в этом бойце, который крушит эсэсовские танковые дивизии и штурмовые полки. И сколько в нем ума, правильной мысли. А сегодня мой полк шагает по Польше, полки идут по Чехословакии, Югославии, И всюду нам идут навстречу крестьяне, горожане: "Освободители пришли!" Тут уж как ни скромничай, есть чем гордиться, как уж ни будь от природы скромен, можно не на шутку возгордиться. Великая ведь вещь! Вот мне и кажется, что не все это понимают".
      VI
      Утром Касимов постучал в дверь комнаты, отведенной мне под ночлег. Оделись?
      - Оделся, - ответил я.
      - В таком случае я к вам знакомиться одну даму веду, опоздавшую на вчерашний праздник.
      Он вошел с молодой, худенькой женщиной в форме лейтенанта медицинской службы.
      - Знакомьтесь, - сказал он, - извольте видеть, пир целый был устроен, а она пренебрегла личным счастьем - некому было сменить.
      - Щеглова, - сказала женщина, протягивая руку.
      - Да что вы? Невеста ваша? - удивился я.
      - Какая невеста, - рассмеялся Касимов, - теперь жена, была когда-то невестой. Теперь мы с ней расписались - и знаете, как? В освобожденном городе, первая запись во вновь открытом загсе наша, - открыли, можно сказать, кампанию.
      - Ну вот, - сказала Щеглова, - Дмитрий Иванович эту историю буквально всем рассказывает, а интересна она только мне да ему. Пойдемте завтракать.
      - И то дело, - сказал Касимов.
      Но совместный завтрак не состоялся. Вбежал телефонист и торопливо проговорил:
      - Товарищ полковник, вас хозяин к телефону требует.
      Касимов, уходя, сказал:
      - По-видимому, начинаем, я думал - часом позже.
      В полдень, мы, остановив "виллис" у разрушенной кладбищенской стены, пришли на наблюдательный пункт командира полка.
      Два пустых снарядных ящика служили столом, на котором лежал лист карты. Под нехитрым прикрытием из сосновых бревнышек сидели радист и телефонисты со своей аппаратурой, связные осторожно покуривали в рукав, поглядывая на начальство. Телефон звонил не переставая, радист методично, бесцветным голосом повторял слова приказаний. Касимов, раскрасневшийся от волнения, с возбужденными глазами, то смотрел в бинокль, то отмечал изменения обстановки па карте, то говорил по телефону с командиром дивизии и командиром артиллерийского полка, то подзывал связных, то приказывал радисту вызвать командиров батальонов. Воздух был полон гудения и грохота, за лесом подымались густые столбы дыма бомбовых разрывов - это наши пикировщики обрабатывали немецкие огневые позиции. Со свистом и подвыванием летели в сторону немцев наши снаряды.
      Касимов легко разбирался в сложном хаосе звуков.
      - Так, так, - говорил он, - хорошо, правильно, еще, вот-вот.
      Обернувшись к нам, он объяснил:
      - Это Иван Илларионович, слышите? А вот это мои полковые, Петенька мой старается.
      Иван Илларионович был командиром тяжелого артиллерийского полка, с которым меня познакомил Касимов на вчерашнем пиру. Вдруг наступила тишина. То не была естественная тишина отдыхавшей природы, то была тишина, выражавшая высшее боевое напряжение, высшую точку боя.
      - Слышите, - сказал Касимов, - слышите? Пошли! Во, во, идут.
      Гудели моторы десятков самоходных пушек, широким веером шедших по полю. Они ползли старательно, упрямо, неловкие и сильные, трудолюбивые, медлительные, основательные, некоторые ползли, не раздумывая, через канавы, другие обходили препятствия и, казалось, сердито, недоверчиво фыркали.
      И поле, до того казавшееся пустынным, вдруг ожило, зашевелилось, десятки маленьких серых фигурок пошли, побежали следом за самоходками.
      - Вот она, пехота, красавица, вот она, умница, - сказал Касимов и обернул к нам свое счастливое лицо.
      Испуганно, словно спохватившись, заскрежетали немецкие пулеметы, но звук их гас в грохоте самоходных орудий.
      Телефонист протянул Касимову трубку.
      - Балашов, слушаю, слушаю. Я, я. Так. Молодец, Балашов, иди, не оглядывайся, Ефимов идет следом.
      Он подошел к снарядному ящику, служившему ему столом, и сделал пометку на карте. Потом, опершись руками на лист карты, наполовину высунувшись из окопа, он глядел вперед. Я посмотрел на его смуглые, порозовевшие от волнения щеки, на его блестящие глаза, потом на большие, загорелые крестьянские руки, лежавшие на светлом листе карты, и мне вдруг вспомнился рассказ Касимова о его детстве. Рассказ о том, как мальчишкой его повезли на праздник в город, как мать его, положив загорелые руки на белую скатерть, пела молодым, сильным голосом и как, охваченный душевным волнением, заплакал старик, отбывший за народ двенадцать лет царской каторги, - старик, которому сам Владимир Ильич написал письмо.
      1945
      ДОРОГА НА БЕРЛИН
      (Путевые письма)
      МОСКВА - ВАРШАВА
      I
      Велик путь, двенадцать сотен километров, отделяющий Москву от Варшавы. Гигантская асфальтовая лента Варшавского шоссе, то припорошенная снегом, то отлакированная гололедицей, то каменно-серая, легла среди окованных морозом полей, пустошей, болот и лесов. Холодный дым поземки стелется над землей и оледеневшими водами, обожженными январской стужей. Поземка дует то вдоль шоссе, то поперек его, и каменный путь наш становится невидим в струящемся сером и быстром дыму. Леса то расступаются широко, то смыкаются плотно, и кажется, наш крошечный, крытый фанерой "виллис" не продерется сквозь узкую прямую щель, прорубленную к горизонту среди нахмуренных сосен, надевших белые снежные кожухи на широкие зеленые плечи. Дубы, осины и липы похожи на черные безобразные скелеты, а березы и придорожные ивы так прекрасны, что даже напряженно следящий за коварной зимней дорогой шофер восхищенно смотрит на бледно-серое нежное кружево тонких ветвей.
      Чтобы зарядиться бензином, мы сворачиваем с шоссе на Калугу, оттуда, через Тихонову Пустынь, Полотняный Завод, вновь выезжаем у Медыни на "Варшавку". Мы едем через развалины Медыни, Юхнова, Рославля. Кто посмеет назвать безобразными эти развалины? Они - наша память о суровом мужестве бойцов 1941 года. Калужский старичок, рассудительный и склонный к философствованию, как все сторожа, закрывая ворота заправочного пункта за нашей машиной, сказал на прощание:
      - Вот едете к Варшаве, там война теперь, а было такое зимнее время - я выпускал из бочек бензин в канавы перед приходом немцев в Калугу. Пройдет лет десять, мальчишки будут в школе учиться и меня спрашивать: "Дедка, а это верно, что немец в Калуге был?"
      Но следы великой битвы 1941 года, сожженные немцами мирные дома и сожженные красноармейцами немецкие танки видны не только в Калуге, - они и на Полотняном Заводе, и в Малоярославце, и даже недалеко от Подольска. Эти следы всюду - в пепелищах деревень, в истерзанных снарядами стволах вековых деревьев, в засыпанных снегом старых окопах, землянках, в прищуренных щелях полуразрушенных дзотов. Сквозь эти щели смотрели стальные дула станковых пулеметов и живые глаза бойцов сурового 1941 года. След великой битвы за Москву в сердце народа. Эти названия - Малоярославец, Калуга, Полотняный Завод, Юхнов и Медынь, - связанные с жестокими, кровавыми боями, с борьбой за свободу и жизнь России и Москвы, навечно будут сохранены в истории страны и в памяти народа.
      Кто посмеет назвать безобразными эти развалины? Они величественный фундамент нашей сегодняшней победы. Здесь любимцы славы, Жуков и Рокоссовский, ныне ведущие свои армии в пределы Германии, обороняли Москву. Путь до Вислы, двенадцать сотен километров, кажется не только пространственно большим,- это путь огромного труда, терпения, великого народного подвига, путь, обагренный кровью и потом, путь, проложенный миллионами рабочих рук, создававших для армии танки и пушки, минометы и снаряды в бессонном труде голодного и холодного сорок первого года. Каждый шаг этого пути завоеван, достался не даром, каждый метр его измерен трудом и подвигом. Миллион двести тысяч таких метров, полтора миллиона таких шагов - вот огромность необъятного шоссе, идущего от Москвы до Варшавы!
      А машина мчится все дальше и дальше, мелькают километровые столбы, бьет ветер, стараясь сорвать фанерные стены и брезентовый верх, защищающие нас от стужи. В машине стоит легкая снеговая пыль, ее вдувает через щели, и холодные пылинки тают на щеках и на лбу. Уж надвигаются легкие сумерки; нарядная, по-зимнему одетая лисица перебегает дорогу, бежит среди кочек, метет богатым хвостом. Пока наш водитель, старшина Иван Пенин, который некогда, в сентябре 1942 года, привезший меня к Сталинграду, успевает затормозить, лисица отбежала метров на сто. Мы стреляем по ней из пистолетов, она даже не поглядела в нашу сторону, не ускорила своего хитрого и неверного мелкого шага. Мы садимся, довольные, в машину: поохотились на лису! И охота заняла немного времени: не больше минуты. А когда сумерки сгустились, и в желтом свете фар обледеневшая дорога кажется медной, золотистой, заяц, выскочивший на шоссе, потрясенный и ослепленный мчащимся к нему светящимся чудом, запетлял, замер белым комочком.
      Утром мы уже в Белоруссии, проезжаем Кричев, Пропойск и Довск, въезжаем на густо, обсаженный высокими деревьями участок шоссе, ведущий к Рогачеву, Здесь полгода тому назад через смертную, широкую пойму молодого Днепра пошли в наступление наши полки освобождать Белоруссию. Здесь 19 июня 1944 года, в 4 часа, в рассветные сумерки, облачное небо осветилось быстрым огнем тысяч орудий, земля задрожала от залпов артиллерийских полков и дивизий, прогнулась от тяжести двинувшихся в атаку танков. Все дальше мчится машина, все ближе Бобруйск. По обе стороны шоссе ржавеют остатки тысяч немецких машин, танков, растерянно глядят на все четыре стороны пятнистые дула немецких тяжелых орудий, зенитных и противотанковых пушек. Тут кипел котел окружения, в который попала вторично созданная 9-я немецкая армия фельдмаршала фон Бока, та 9-я армия, которую, уничтожая, гнали войска Рокоссовского от Курской дуги до границ Белоруссии, та в третий раз созданная 9-я армия, которую ныне вновь сокрушили, пронзили, рассекли на Висле войска маршала Жукова и истребляют в своем стремительном движении к восточной границе Германии. Поистине, Красная Армия заставит по-новому рассказывать древний миф о птице феникс, возникающей из пепла: феникс германской армии не возникает из пепла, а обращается в пепел!
      Мы проносимся через вытянутый вдоль шоссе Слуцк, полуразрушенную Картуз-Березу - места, где стремительно наступали наши войска прошлой осенью. Здесь видим мы на обочинах дорог зеленые тела наших танкеток. Это следы вероломного ночного удара, нанесенного 22 июня 1941 года по Советской стране немцами со стороны Бреста... Тяжко, полной мерой заплатят нам в этом году немцы за тот разбойничий подлый удар! Проклянут они тот день и тот час, когда перешли без объявления войны советскую границу. Пусть гибнет от меча возмездия тот, кто первым обнаружил меч неправедной, разбойничьей войны.
      Перед вечером небо на западе вдруг очистилось от туч, и удивительной красоты красно-золотистое сияние осветило землю. Мы въехали в лес, и светящиеся полосы заката, мелькавшие меж ветвей, казались огромными крыльями самолетов, плавно и мощно стремящихся на запад.
      Сердце забилось радостно, точно это яркое сияние среди темных зимних туч вещало победу.
      Ночью в Кобрине мы узнали о том, что взята Варшава. Еще до света выехали мы вновь. Весть о взятии Варшавы уже распространилась по польским городам Бяла-Подляска, Мендзыжец. В Седлеце толпы людей шли на митинг, поблескивали трубы музыкантов, шагали солдаты польской армии. Мы выехали на последний участок нашей дороги, ведущей от Седлеца к Варшаве. Это была обычная своим напряженным оживлением фронтовая дорога, и в то же время в ней было нечто особое, радостное, - мы слышали в гудках машин, в реве моторов, лязге гусениц, видели в лицах и глазах едущих и идущих к Варшаве особое, торжественное, счастливое возбуждение.
      Замедлив ход, мы проехали по многолюдным улицам маленького городка Минска-Мазовецкого.
      Вот и Прага, варшавское Замоскворечье.
      Здесь увидели мы подлинное народное торжество - бело-красные знамена красиво колыхались в воздухе, балконы зданий были украшены коврами, знамена украшали не только жилые дома, но и мертвые развалины, оповещая, что люди, некогда жившие здесь, тоже участвуют в общем торжестве. Жители Праги праздновали освобождение Варшавы вдвойне, - они разделяли радость всей Польши, они радовались тому, что смерть, подстерегавшая их в течение многих месяцев во время обстрелов немецкими пушками и минометами, побеждена. Тысячные толпы стояли вдоль набережных, жадно смотрели на освобожденный город.
      Наш крытый фанерой маленький "виллис" подъехал к взорванному мосту, пофыркал и остановился. Надо думать, что впервые за очень и очень долгие годы это была первая машина, приехавшая по старинному шоссе из Москвы в Варшаву. Мы сошли на лед. Вдоль смятого, перекрученного взрывом стального кружева подорванного моста подошли мы к высокому каменному быку на западном берегу Вислы, взобрались по колеблющейся многометровой пожарной лестнице и сошли на набережную. Часовой, пожилой красноармеец, стоя у маленького костра, разложенного на набережной, добродушно сказал стоявшему рядом автоматчику: "Вот, брат, какой сухарик у меня хороший в кармане нашелся, сейчас мы с тобой пожуем его". Это были первые слова, услышанные мной в Варшаве. И я подумал, что человек в серой помятой шинели, с суровым добрым лицом, закаленным морозом и ветрами, был одним из тех, кто, отстояв в страшный год Москву, прошли двенадцать сотен верст в великой страде освободительной войны. И весь пеший боевой путь его, сквозь огонь, смерть, вьюги, морозы, ливни, вновь на миг встал перед моими глазами.
      II
      Величественно, печально, можно сказать трагично, выглядела освобожденная Варшава в тот час, когда мы пришли в нее. Германский демон бессмысленного разрушения и зла вволю проявил себя за пять с лишним лет владычества над столицей Польши. Кажется, огромное, сорвавшееся с цепи чудовище колотило чугунными кулаками по многоэтажным домам, валило стены, выбивало двери и окна, рушило памятники, скручивало в петли стальные балки и рельсы, жгло все, что поддается огню, терзало железными когтями асфальт мостовых, камни тротуаров. Груды кирпича заполняют улицы огромного города. Сеть прихотливо петляющих тропинок, какие прокладывают охотники в дремучих лесах и в горах, легла через широкие площади и прямые улицы центральных районов. Люди, возвращающиеся в Варшаву, карабкаются через груды кирпича; лишь на некоторых улицах, Маршалковской, Краковском предместье и других, могут двигаться машины и подводы. Сравнительно благополучней глядит юго-восточная часть города, район Бельведерского дворца и парка. Тут уцелели некоторые здания, их сравнительно легко восстановить, вернуть к жизни.
      Всегда, когда входишь в разрушенный город, в глаза бросаются лишь зримые следы немецкой палаческой работы захватчиков. Так и в мертвой, разрушенной, сожженной Варшаве прежде всего мысль обращается к тому, что видят сегодня, сейчас человеческие глаза: к тысячам, десяткам тысяч разрушенных зданий, к высоким стенам, черным от дыма пожаров, поваленным колоннам, разрушенным костелам, театрам, заводам, дворцам, к зияющим провалам крыш, к обрушенным лестничным клеткам, к пустым глазницам окон, к страшной, зримой глазом пустыне, где иногда на много кварталов не встретишь человека. Быть может, ночью здесь, на варшавских улицах, бродят в поисках пищи волки и лисы, прокладывает петлистый след заяц, те звери, которых мы встречали в белорусских лесах? Но ведь не только на зримую нами погибшую красоту Варшавы поднял руку германский палач! Ведь не только камень, изваянный человеком, подвергся разрушению!
      Тут происходила трагедия во сто крат, в тысячу крат страшней той, следы которой зримы нами. Здесь подверглась казни и уничтожению ценность, большая, чем самые прекрасные дворцы и храмы мира, высшая ценность на этой земле - жизнь человека!
      Ведь из каждого, ныне мертвого, окна этих десятков тысяч убитых домов глядели живые глаза детей, живые глаза девушек, их матерей, дедов, бабок. Ныне мертвы эти глаза. Ведь по мертвым ныне улицам шли десятки и сотни тысяч людей - профессоров, учителей, слесарей, артистов, механиков, бухгалтеров, врачей, часовщиков, архитекторов, оптиков, врачей, инженеров, ткачей, пекарей, каменщиков. Многие из них никогда уже не вернутся в свободную Варшаву - они убиты немцами. Десятки тысяч талантливых, честных, смелых, работящих людей, созидателей жизни, борцов за свободу погибли, казнены смертью. Еще и сейчас в подвалах разрушенных домов лежат закоченевшие от мороза трупы убитых немцами участников трагического, заранее обреченного восстания. После этого восстания немцы изгнали из города всех жителей, они разорвали в клочья колоссальную в своей сложности и многообразии ткань жизни, сотканную полуторамиллионным населением Варшавы. Люди сотен и тысяч сложнейших и драгоценнейших профессий были рассеяны по местечкам, деревням, лесным хуторам. Сердце Польши остановилось! Но сила жизни сильней смерти. Медленно, несмело вливается жизнь в Варшаву.
      Я гляжу на эти первые сотни людей - разведчиков жизни и труда, - на странные фигуры, повязанные шалями и платками, и стараюсь угадать их профессии. Вот этот, в барской шубе, с холеной золотистой бородой, в очках с телескопическими стеклами, сидящий на груде чемоданов в крестьянской телеге, быть может, известный врач, а быть может, профессор университета. Этот пешеход, легко несущий на широких плечах огромный узел, - каменщик. Этот, в берете, с изможденным лицом, едущий по узенькой тропинке на велосипеде, с подвязанным к багажнику тючком, - быть может, часовой мастер. Вот идет вереница пожилых и молодых людей в шляпах, беретах, в шубах, плащах, осенних пальто и толкают перед собой кремового и голубого цвета детские колясочки на толстых шинах, груженные узлами саквояжами, чемоданчиками, портпледами. Вот, дуя на замерзшие пальцы, глядя печальными глазами на развалины, идут девушки, молодые женщины. Их тонкие фигурки, стройные ножки обезображены толстыми платками, большими мужскими ботами, толстыми гетрами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29