Осборн резко остановился перед Соловьевым. Лицо его подергивалось, он нервно теребил отворот пиджака.
- Вот в этом-то и беда, - сказал он сдавленным голосом, что вы тоже скептик! Вы ни во что не верите. И я больше не могу так, поймите!
Сказав это, он бросился в кресло и закрыл лицо руками. Осборн в науке, по крайней мере, по отношению к марсианам фанатик. И научная теория для него - религия, которой он служит страстно и самозабвенно. Скептики ему кажутся святотатцами. Это мы все уже знали.
Но с Соловьевым обстояло иначе: Соловьев был на его стороне, а вместе с тем разрешал себе сомневаться и бесконечно проверять доказательства. Соловьев не раз уже потихоньку говорил мне: "Опять я Осборна рассердил! И жаль его - уж очень он волнуется, когда с ним споришь! - и молчать нельзя!" Сейчас это долго скрываемое раздражение вылилось в открытую вспышку.
Соловьев вынул папиросу и начал закуривать. Он, видимо, подыскивал слова для ответа. Мы все искренне любили Осборна и обижать его никому не хотелось. К тому жена что бы это было похоже, если б накануне победы перессорились руководители экспедиции!
- Дорогой сэр Осборн, - сказал наконец Соловьев. - Этот наш разговор нельзя считать неожиданным. Но что же делать? Ведь с самого начала было ясно, что наш с вами подход к вопросу несколько разнится. Правда, я считал и считаю сейчас, что разница эта касается не существа вопроса, а, так сказать, методики его разрешения. Вы, на мой взгляд, слишком легко принимаете на веру факты, подлежащие предварительному исследованию. Ну, что ж! Это ваше дело; но позвольте я мне относиться к фактам так, как я считаю это нужным. Молчать и не спорить, когда мы с вами делаем общее дело и всеми силами добиваемся успеха, просто невозможно. Ведь истина рождается в спорах, не так ли? Возможно, я был нетактичен, и это вызвало ваше сегодняшнее заявление. Но если это так, от всей души прошу прощения: я глубоко уважаю вас и проявить неучтивость по отношению к вам мог только по крайней рассеянности.
- Я не это имел в виду! - поспешно ответил Осборн, явно страдая. - Вы настоящий джентльмен и никакой невежливости в личных отношениях никогда не допустите!
- Ах, значит, речь идет только о научных спорах! - с облегчением сказал Соловьев. - Но, дорогой коллега, ведь тут мы с вами единомышленники по существу! Вы называете меня скептиком, а вот наш молодой друг (он указал на меня) может подтвердить, что многие наши астрономы - да и не только наши! - называют меня безудержным фантазером, прожектером, романтиком - словом, всеми бранными словами, которые может себе позволить ученый в дискуссии. О, в эту минуту я готов пожалеть, что не взял с собой ни одного из этих скептиков! Но я тогда думал, что экспедиция наша и без того трудна и сложна, и незачем увеличивать эти трудности бесполезными спорами с человеком, который дальше своего носа решительно отказывается смотреть.
Осборн при этих словах поспешно и одобрительно закивал головой.
- Вы видите, - продолжал Соловьев, - что я тоже умею злиться на "неверующих". Но ведь речь шла о людях, которые держатся определенного предвзятого мнения и не хотят даже дать себе труда подумать - а верно ли это мнение? Эти люди заранее отвергают всякие аргументы и, не дослушав до конца, в качестве ultima ratio заявляют: "Вы сами знаете, что все это чепуха". Или говорят еще: "Вот, я помню, вы шесть лет тому назад неверно оценили такое-то наблюдение. И я совершенно уверен, что вы и сейчас ошибаетесь!" Но ведь я-то не таков, дорогой коллега! Я не отвергаю никаких фактов, а только проверяю их. Ведь это - обязанность ученого... Неужели на это можно сердиться?
- Но вы меня, право же, не так поняли! - Осборн явно сдавал позиции. - Я несколько нервно настроен и, может быть, излишне категорично выразился. И потом - если б вы в самом деле были скептиком, дорогой коллега, я бы не стал вас переубеждать. Но ваш скептицизм, по-моему, носит характер, я бы сказал, принудительный... вы меня простите... официальный... Вы на самом деле не такой, каким хотите казаться!
Я не выдержал и улыбнулся. Я видел, что Соловьев сам еле сдерживает улыбку. Но у него-то выдержки хватало.
- Что вы хотите этим сказать? - спросил он. - Что коммунисты не умеют мечтать?
- Ну, не совсем так! - с беспокойством ответил Осборн. Но все же рационализм и практицизм, присущий современным русским...
- В самом деле? - Соловьев уже открыто улыбнулся. - Подумать только, что в первые годы существования советской власти ваш соотечественник считал руководителя нашего государства беспочвенным мечтателем! Как изменились времена!
- Но я ведь не говорю о такого рода мечтаниях, как электрификация страны! Ведь электричество изобрел не Ленин!
- Верно: однако и марсиан не мы с вами изобрели! - отпарировал Соловьев. - И позвольте вам заметить, что для тогдашней России в целом электричество, радио и прочие блага культуры, которые уже существовали на Земле, по сути дела были не менее смелой фантастикой, чем наши с вами поиски марсианского корабля!
- Да-да, разумеется, - слабо пробормотал Осборн; он, очевидно уже жалел, что начал этот разговор. - Я не подумал...
- И потом, чтоб договорить уж до конца и больше к этому не возвращаться: по отношению к нашей-то экспедиции уж никак нельзя обвинять СССР в "официальном скепсисе", как вы считаете! Несмотря на то, что мнения советских астрономов по этому вопросу сильно расходятся, и количественный перевес остается на стороне ненавистных вам скептиков, наше правительство все же очень активно пошло нам навстречу и ассигновало на подготовку экспедиции уж во всяком случае не меньшие средства, чем ваша родина, которую вы, как видно, считаете более романтичной и мечтательной.
Советский Союз дал больше денег, больше людей, да и вся сложная и спешная подготовка к поездке шла у нас. Осборн это прекрасно знал, и ему стало неловко. Он даже покраснел.
- О, я так жалею, что начал этот спор! - совершенно искренне сказал он.
- Нет, это хорошо, что мы объяснились, - сказал Соловьев. - Я надеюсь, что больше у нас не будет никаких недоразумений.
Осборн горячо (и, по-моему, вполне искренне) заявил, что он совершенно в этом уверен. Мак-Кинли, все время хранивший молчание, кивнул головой, как бы подтверждая его слова. .Мне кажется, что суровому и язвительному шотландцу в сущности больше импояировала трезвая логика Соловьева, чем фанатическая и слепая вера Осборна; но он любил Осборна и не стал бы его раздражать возражениями. Мак-Кинли потом сказал Соловьеву, что ему тяжело было слушать этот разговор, так как он знал, что Лесли Осборн - человек болезненно возбудимый и что спор может кончиться одним из тех нервных припадков, которые бывают иногда у Осборна и надолго выводят его из строя.
- Однако, попробуй я вмешаться, было бы еще хуже: сэр Лесли не любит, когда ему напоминают о его неуравновешенности. И я вам очень благодарен, что вы, не зная об этом, говорили спокойно и тактично. Теперь, я думаю, все будет в порядке!
Мак-Кинли сказал все с необычайной для него взволнованностью, и мы были тронуты его любовью к Осборну. Вот уж, действительно, - противоположности сходятся! А сказал он все это, по-моему, не без задней мысли: вдруг все же опять начнется спор, и тогда Соловьев уступит, зная о болезни Осборна. Конечно, Соловьев и без этого все сделал бы, чтоб избежать новых столкновений. Так или иначе, но, по крайней мере, пока я был там, никаких споров больше не возникало.
Да и поводов особенных не было, как вы увидите. Мы еще в этот день очень мирно побеседовали о находках, сделанных здесь, в Андах. Пластинка, колесико и прибор, похожий на раковинку, были уже отосланы на исследование в Москву; но увеличенные фотоснимки пластинки и прибора мы подолгу рассматривали, стараясь разгадать их секрет.
Насчет раковинки наиболее удачное предположение высказал Мак-Кинли. Он сказал, что это напоминает те миниатюрные радиопередатчики, которые применялись еще до второй мировой войны (вследствие своей дороговизны - преимущественно в работе разведки), а за последние годы начинают применяться в более широких масштабах.
Я об этом и раньше слыхал, но, что называется, краем уха. Речь шла о чудодейственном по быстроте я легкости способе усвоения различных знаний. Человек спит, а крохотный радиопередатчик, помещенный у него в ухе, шепчет так тихо, что сознание этого не улавливает и человек не просыпается - этот шепот остается на пороге сознания. Но сведения, полученные таким образом, усваиваются прочно и быстро. Во время войны таким быстрым и верным способом обучали шпионов языку той страны, где им предстояло работать. Но таким же путем можно усваивать бездну сведений в любой области знания, бегом пробегая через многие ступени длинной лестницы обучения.
Осборн и Соловьев согласились, что это очень похоже на истину. Возможно, у марсиан этот аппарат был широко распространен и имел какие-нибудь особенности.
К сожалению, я пока не знаю, подтвердилась ли эта гипотеза Мак-Кинли. Но, наверное, об этом скоро все узнают.
Что касается знаков на пластинке, то большинство склонялось в пользу того, что это не слова, а формулы. Предположение это основывалось, впрочем, больше на логических суждениях, чем на конкретном анализе текста. Для такого анализа, как вы понимаете, нужна кропотливая и длительная работа специалистов (и они, сколько мне известно, ни в одной стране пока не добились успеха). А мы просто думали, что вряд ли был смысл марсианам брать с собой пластинки с каким-то словесным текстом.
- Но, может быть, это стихи или молитвы? - предположил Осборн.
- Что ж, может быть, и молитвы, - усмехнувшись, сказал Соловьев. - Но отправляться в космический рейс с молитвами, я бы сказал, как-то странно. Не предполагали же они, что бог обрадуется вторжению созданных им существ в его единоличные владения? Я бы взял лучше формулы!
Осборн одобрительно улыбнулся: в вопросах религии он был как раз скептиком и вольнодумцем.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Опять записи из дневника.
"23 января. Мы снова в горах. Но теперь мы идем другим путем. Хоть я считается, что новая карта только уточняет предыдущую, но в действительности уточнение получается весьма основательное. Представьте, что вы поехали в Алма-Ата, а потом вам объяснили: вы несколько ошиблись, вам нужно куда-то к озеру Байкал. Аналогия эта, конечно, верна лишь отчасти: проехать, хотя бы и к Байкалу, не так уж трудно, даже с заездом в Алма-Ата.
А вот тут, когда идешь пешком по этим горам, сплошь заваленным камнями, да лазишь по крутым склонам под ледяным ветром и задыхаешься от горной болезни, - тут ошибка ох, как дорого обходится! Но что поделаешь! Теперь-то, надеюсь, мы идем по верному следу.
Сегодня утром мы перешли через высокий скалистый гребень и весь день двигались по длинной и широкой межгорной равнине. Впрочем, равнина здесь - понятие довольно условное. Представьте себе пустынную с чахлой растительностью местность, изрезанную глубочайшими узкими ущельями, по дну которых текут маленькие, но быстрые реки, грозно грохочущие камнями. Представьте к тому же, что эта равнина больше похожа на булыжную мостовую, которую какой-то гигант начал строить, а потом почему-то бросил. Она вся покрыта толстым слоем разнообразных камней, из-под которых изредка просвечивает темно-красное порфировое или гранитное дно. Кордильеры крошатся, как сухарь. Идти по этой щебенке, наспех насыпанной нерадивым гигантом, очень неудобно. Даже налегке, когда мулы тащат всю поклажу. Ко всему прибавьте еще, что там и сям торчат какие-то каменные пики или холмы... Географы называют все это равниной; бог им судья! А, по-моему, здесь больше подходит местное название "cajones", что означает - ящики. Это название, кажется, не применяется к таким большим пространствам - ну, да все равно, оно подходит!
Единственное утешение - каменные склоны, отвесно поднимающиеся по обе стороны этой милой равнины. Они раскрашены во все цвета радуги. Я сижу возле палатки у подножья одной ив этих каменных стен, так что пишу прямо с натуры. Настоящий слоеный пирог, только снизу его кто-то здорово помял, и там слои налезают друг на друга. Наш геолог, Генри Эдварде (я о нем, кажется, еще не упоминал - это симпатичный долговязый парена с пышной рыжей шевелюрой), объясняет мне, что зеленые, белые, красные и пурпурные слои вверху - это осадочные породы, указывающие на то, что Кордильеры когда-то побывали под водой. Черные лавовые полосы, прорезающие их, говорят об активной деятельности вулканов. А снизу беспорядочно теснится, врезаясь в осадочные слои, древний кварцевый порфир. Это меня особенно удивляет. Я думал, что порфир всегда темно-красный, а тут есть и ярколиловый, и багряный, и алый, и темно-коричневый, и еще масса всяких оттенков. Зрелище феерическое. Я уже сделал на память несколько снимков".
В дополнение к дневнику сообщаю, что все мои катушки с пленкой погибли при катастрофе. А снимки там были уникальные! Добавлю еще, что при помощи Эдвардса я постепенно научился различать горные породы. Я уже встречал, как старых анакомых, граниты, порфиры, диориты и диабазы, относившиеся, как пояснял Эдварде, к юрскому и меловому периоду; с интересом рассматривал отложенные морем песчаники, известняки, глины и сланцы; подбирал рассыпанные пo долине обломки яшмы и халцедона и вспоминал рассказ Библии о роскошной жизни царя Соломона (а, может, и не библию, а только "Суламифь" Куприна) с некоторым опасением, но почтительно поглядывал на черные лавы и беловатьге туфы и прочие вулканические породы - пемзу, обсидиан, перлит, базальт. И, конечно, декламировал по этому случаю стихи Брюсова:
Верные челны причальте
К этим унылым теминам!
Здесь, на холодном базальте,
Черную ночь провести нам!
Знал бы Брюсов, как все это подходило к нашему пути! Только вместо челнов у нас были палатки и мулы.
Еще запись:
"25 января. Лето в разгаре, и мы находимся под тропиками. А здесь - черт знает что! Днем под солнечными лучами действительно довольно жарко, мы ходим голые по пояс (исключая, конечно, девушек) и загораем до черноты. Но по ночам - собачий холод, да и днем на солнце чувствуешь себя вроде как у костра - с одной стороны припекает, с другой - мерзнешь. В тени температура очень низкая, немногим выше нуля.
Идем пока не на большой высоте - 2500-3000 метров. Мы уже полностью акклиматизировались, и на горную болезнь никто не жалуется. Но невыносимо зудит кожа, воспалились и потрескались губы, начали ломаться ногти. Костя Лисовский велел всем намазаться борным вазелином. Вид у нас теперь такой, будто мы выскочили прямиком из бани - лица блестят и лосняться, как распаренные, а руки невольно растопыриваешь - они противно липнут ко всему. Но что поделаешь! Через час-полтора все впитывается, высыхает, и приходится снова повторять процедуру. Погонщики смазали жиром ноздри и уши мулов и даже их копыта. Да что: пришлось усиленно смазывать обувь и кожаную сбрую - все это трескается и портится! Продукты, не завернутые в полиэтиленовую пленку, высохли абсолютно, их не угрызешь.
Через сутки у нас кончатся запасы воды.
Пришлось урезать рацион, хотя пить хочется невыносимо словно все внутри высыхает. Но достать воды пока что негде. Реки текут в таких невероятно глубоких и отвесных ущельях, что спуститься туда нет никакой возможности. Мы все время присматриваемся - и никаких уступов, никаких понижений нет в этих каменных стенах, словно вырубленных гигантским топором. Умереть от жажды возле реки - это было бы в высшей степени оригинально! Пишу - и глотаю слюну, чтоб хоть немного освежить горящую глотку. Но и слюны мало. Осборну и женщинам дают двойной рацион воды, но и они выглядят плохо. Это настоящая долина смерти. Кое-где валяются кости мулов и лошадей как они сюда попали, интересно?
Кругом все мертво.
Мендоса говорит, что реки эти, наверное, раньше были очень большими (вероятно, раз они прорыли такие ущелья!), а теперь высохли и скоро совсем исчезнут.
- В Кордильерах все сохнет. Даже священное озеро инков Титикака уменьшается На глазах.
Я спрашивал его, куда это мы забрели, но он не знает. Говорит, что слыхал об этой долине (и счастье еще, что слыхал - он посоветовал взять с собой побольше воды и жиру!), но никогда здесь не был и не знает, как далеко она простирается и что будет за ней.
Вечером, в тот же день. Это настоящая ловушка! Впереди, на северо-востоке поднимается высокий зубчатый кряж, закрывая выход из долины. Пока не видно, есть ли там перевал и пройдут ли мулы. А если не пройдут? И что там, за кряжем? Может быть, такая же пустыня? На рассвете пойдем на штурм. Воды осталось меньше, чем на сутки. Но уже темнеет, и ночевать придется здесь.
Недавно наткнулись на следы трагедии, когда-то разыгравшейся в этом мрачном месте. Сначала - скелеты лошадей и мулов, поодиночке, на большом расстоянии друг от друга. Сохранились гривы, хвосты и серебряный набор сбруи. Мясо, должно быть, расклевали случайно залетевшие сюда коршуны. Потом человеческий скелет. Это был мужчина высокого роста. Рядом с ним лежал старинный меч в растрескавшихся кожаных ножнах, горсть золотых монет - испанских дублонов, кинжал с крестообразной рукояткой (вроде тех мизерикордий, которыми рыцари добивали побежденных противников на турнирах) и откатившийся в сторону стальной шлем конквистадоров. Лохмотья богатой испанской одежды, чудом сохранившейся в этой гигантской сушилке, лежали на костях. Он прошел всю долину и умер от жажды. Еще через несколько шагов, мы увидели два трупа, лежащих рядом, - тоже испанская одежда и вооружение XVI века. Потом еще один. Этот попытался пройти дальше. И все равно погиб.
- Это что же, и в Гималаях вот так? Пустыня и ветер? спрашивает Петя Веневцев.
- Ну, что ты! - говорю я и вспоминаю Гималаи.
Гималаи, по-моему, гораздо красивей. Они и величественней и как-то, я бы сказал, человечней.
Впрочем, я говорю о тех местах, где я побывал (конечно, за исключением ледопада Кхумбу и проклятого ущелья). Высокогорье там тоже ледяное и безжизненное. Но ведь до самой границы снегов в Гималаях кипит жизнь. А в Кордильерах на небольшой высоте чаще всего - голые камни и ветер. Правда, тибетская сторона Гималаев более пустынна, скудна и холодна. А ведь Анды так же двойственны, как Гималаи. Только они отгораживают не юг от севера, а восток от запада. Но картина получается сходная - одна сторона богата влагой и растительностью, а другая - суха и бесплодна. Мы все время бродим по сухим и холодным западным склонам великой цепи. Прохлада на западном склоне поддерживается холодным Перуанским течением, идущим вдоль берегов Чили и Перу, - оно сильно понижает температуру океана. Этот краткий комментарий я даю для того, чтобы мои читатели, в случае, если у них такое же поверхностное знание географии, какое было у меня еще около года назад, не обращались к справочной литературе, чтоб выяснить, - почему же под тропиками так холодно?
"26 января. Ура! Пустыня кончается! Мы спускаемся с перевала и с каждым часом приближаемся к жизни. Все чаще пробиваются между камнями пучки травы и низенькие кустарники. Попадались уже довольно большие лужайки с настоящей желто-зеленой травой и цветами. Маша собирает красные, сикие и желтые генцианы, пламенеющие сассифраги. Эти я помню еще по Гималаям. А вот как называются большие желтые цветы без стебля, похожие на маленькие солнца, упавшие на землю? Я бы назвал их "цветами инков", но Маша произносит какое-то непонятное и длинное латинское .название. Кустарники вокруг - это вечнозеленая смолистая тола.
Мулы ступают по каким-то коврам - таким плотным, что на них не остается следов от копыт. Эдварде бьет по этой странной зелени геологическим молотком и, смеясь, утверждает, что она не уступает по твердости некоторым горным породам. Мендоса называет этот низенький стелющийся кустарник - льярета; Маша говорит, что это - Azorella compacta. "Азорелла" - звучит красиво. А насчет компактности очень верно подмечено. Мендоса говорят, что эта самая льярета или азорелла хорошо горит и индейцы собирают ее на топливо.
Над нами с высокой горы спускается глетчер. От него бежит поток, извиваясь между камней. Вода! Вода!
Местность оживляется все больше. Вдалеке промелькнули викуньи. Мак-Кинли видел пуму. Он хочет достать из багажа винтовки и поохотиться. Его горячо поддерживают Костя Лисовский и Этель Престон. (Она, оказывается, страстно любит охоту). Вот как все сразу оживились! Зверья тут немало. Шныряют между скал уже знакомые нам серые пушистые зверьки - шиншиллы, из-за обломка порфировой глыбы на мгновенье показалась острая мордочка лисицы. На фоне неба красуется на высокой скале громадный кондор с пушистым белым воротником вокруг голой шеи. Самое удивительное то, что здесь водятся колибри. А я думал, что они обитают только в тропических лесах! Когда я впервые их увидел, то принял за каких-то больших жуков или бабочек, но Мендоса сказал мне, что это такое. На горизонте видны громадные кактусы.
Вечером того же дня. Мы расположились возле маленькой индейской деревушки на высоте 3100 метров. Лачужки в деревне жалкие. Леса тут нет, дома кое-как слеплены из кактусов. Одежда обитателей этой деревушки до крайности проста и бедна: она состоит из пончо - большого куска грубой ткани из шерсти альпаки (это здешнее животное, близкая родственница знаменитой ламы, изображенной на гербе Южной Америки); в середине этого куска проделано круглое отверстие, в которое просовывается голова - вот и все. Широкополые шляпы из крученой шерсти с конусообразной тульей и дешевые украшения (обычно бусы) дополняют наряд туземцев.
Мендоса говорит, что язык их близок к наречию аймара, но сами они - не аймара. Они производят приятное впечатление особенно мужчины (у женщин слишком замученный и неопрятный вид). Они невысокие, но крепкие и стройные. Черты лица у них не монгольского типа, как у наших носильщиков; они скорее похожи на индейцев Северной Америки: орлиные носы, резко обозначенные скулы, худые продолговатые лица. Но в них нет суровости и воинственности героев Фенимора Купера - они на вид скорее кроткие, спокойные и немного печальные существа. Кожа у них красивого темно-бронзового цвета. Они сеют ячмень, просо, выращивают картофель, капусту, чеснок; на пастбищах близ деревни пасутся ламы и альпаки.
На нас они смотрят с удивлением и некоторым испугом. Говорят, что люди к ним заходят очень редко, а белые были всего один раз - с тех пор уже десять раз наступала весна. Мендоса прочел им пропуск президента, но они не знают, что это такое - президент.
Мы пригласили их поужинать вместе; они ели с жадностью, но, вероятно, не столько от голода, сколько из любопытства. Потом стали их расспрашивать. Тут сразу выяснились некоторые факты, на основании которых можно судить, что мы пока не сбились с верного следа. Когда мы объяснили, в каком направлении собираемся двигаться, индейцы пошептались и потом сказали, что туда идти нельзя, там очень плохие места. Больше они ничего не хотели объяснить, отговаривались незнанием. Придется как-нибудь хитрее подойти к ним.
27 января. По совету Мендосы и Карлоса мы позвали к себе старика, который тут считается чем-то вроде старосты. Наличие старосты - единственный признак организации у этих полудиких существ: они не знают, в какой стране живут, и вообще не представляют себе мира за пределами окрестных высоких гор. Мы для них - как пришельцы с другой планеты. Если б сюда явились марсиане, то эти люди, наверное, не очень удивились бы. Во всяком случае, не больше, чем они удивляются, глядя на Машу и Этель (они впервые видят здесь женщин чужого племени).
Пришел староста - маленький, седой и важный. Мендоса объяснил, что гости хотят поговорить с самым большим человеком этого селения. Староста выслушал это с непроницаемым лицом, но, кажется, лесть подействовала. Перед ним выставили самые эффектные наши банки с консервами и коньяк. О консервах он спросил - растет ли это на деревьях или выкапывается из земли? Слегка жмурится от удовольствия, поглощая необычную пищу. Особенно восхитили его сардины: он доедает банку. Выпил коньяку, закашлялся, испугался. Но испуг быстро прошел; староста заметно охмелел. Ему подливают еще. Что поделаешь! Ну да в этой пустыне привычка к спиртному развиваться не может - за неимением материала.
Немного позже. О, какие потрясающие открытия! Расскажу главное. Староста говорит, что там, куда мы хотим идти, есть проклятое ущелье. В тех местах нет человеческого жилья, и человек туда забредает очень редко. Те белые, что были здесь десять весен тому назад, пошли в ту сторону. Он им говорил, что нельзя туда идти. Вернулось оттуда только двое - один белый и один индеец, - а было их больше десяти. И вернулись они больные, и вскоре умерли, тут же в деревне. И еще - один охотник из этой деревни погнался за пумой и попал в те места. Вернулся он тоже больной и умер. Теперь его матери помогает все селение.
Мы спросили, где похоронили этих умерших. Но тут нам не повезло - это племя, как и шерпы, сжигает своих мертвецов. Белого человека и чужого индейца они жечь не стали, но вынесли за деревню, и там их тела склевали коршуны (эти коршуны вообще во многих местностях Анд выполняют обязанности могильщиков и очищают улицы селений от трупов издохших животных - их поэтому не стреляют). Еще мы спрашивали, что же это была за болезнь, но староста сказал только: "Очень плохая болезнь, очень плохая! У нас такой нет, она есть только возле проклятого ущелья". Дело ясное! Но, значит, закрытого склада там нет, и заражена вся местность. Трудненько придется нам!
Но это еще не все. Мы поднесли старосте подарки - большой нож в кожаных узорчатых ножнах (пришлось показать, как он здорово режет - у них тут железа нет, а есть грубые медные изделия) и целую вязку разноцветных ожерелий. Он расчувствовался и сказал, что отдаст нам взамен очень-очень важную вещь.
Ох, как хорошо, что мы догадались подарить ему эту штуку!
Оказывается, много-много лет назад, когда еще не было ни наших отцов, ни дедов, ни даже прадедов, в этой деревне жил один белый человек. Тогда еще много чего случалось, но староста всего не знает. А насчет белого человека он знает, потому что этот человек, когда умирал, отдал тогдашнему старосте свой заветный ящик, и староста ему поклялся Светлой Луной, что будет хранить этот ящик, как свою жизнь, и передаст его белым людям, которые придут сюда из-за гор. Но отдать нужно только хорошим людям, а если они будут плохие, то не отдавать, а хранить у себя и перед смертью передать тому, кто станет старостой после него. И пусть этот новый староста поклянется Луной и делает все так же, как было сказано. При нем белые люди приходили всего два раза, и они были плохие. Один раз - это было очень давно, еще при том старосте, который был до него, а он сам тогда был юношей. И те люди убили двух индейцев. А те, что приходили десять весен назад, не убивали людей, но были очень злые, никого не угощали, как делаем вот мы (тут он погладил себя по животу), а наоборот, без спросу зарезали ламу, которая принадлежала его сестре. И он решил, что это тоже плохие белые люди и что если он им отдаст ящик, то нарушит старинную клятву. Нам же он сначала решил не отдавать ящик, потому что знал, что мы все равно умрем и тайна погибнет вместе с нами. А тот человек хотел, чтоб этот ящик унесли за горы. Но теперь он знает, что мы хорошие люди. Только он просит, чтоб мы не ходили к проклятому ущелью.
Потом он принес ящик. Это был окованный серебром деревянный резной ларец, очень массивный. Сбоку, на тонкой серебряной цепочке висел ключ. Наш археолог Томлинсон определил, что это ларец испанской работы, примерно, начала XVI века.
Замок поддавался туго, но в конце концов со скрипом раскрылся. Внутри мы увидели рукописное евангелие в кожаном переплете, стилет с рукояткой из слоновой кости и золотой медальон тонкой работы; внутри него оказался миниатюрный портрет немолодой, но очень красивой и величественной дамы с пышным стоячим воротником вокруг шеи. Все вещи прекрасно сохранились.
На дне лежало что-то, обернутое куском потертого малинового бархата. Мы развернули бархат и увидели листки плотной желтоватой бумаги, покрытые сверху донизу записями на испанском языке. Записи были сделаны черной густой жидкостью, кое-где расплылись и выцвели.
Сейчас этого документа в моем распоряжении нет (его взяли историки для реставрации и исследования). Но в дневнике сохранились два отрывка из него, которые я там же в деревне записал по устному переводу Мендосы.
Вот начало этого документа. Оно звучит в двойном переводе (с испанского на английский, а затем на русский) так: "Я, Диего де Фарнесио, идальго из Кастилии, пишу эти слова. Произволением Божиим попал я ныне к неведомым людям, в места; откуда мне больше нет возврата, а те, кто были со мной... *, вместе с нашими оруженосцами погибли злой смертью среди безводный камней, ибо так было угодно Всевышнему. Я же, в великой муке и тоске, из последних сил взобрался на высокую гору и дополз до того места, где меня встретили индейцы-охотники, и дали мне пить и есть, и очень дивились на мое лицо и одежду. И тогда я хотел вознаградить их за доброту, и достал золотой дукат, ибо золота у меня было великое множество, пищи же и воды я не имел, пока мне ее не дали эти люди. И я узнал, что они не ведают, что есть золото и что есть деньги, и не ведают ничего о короле Испании, и ничего о великом Государстве Солнца, а живут сами по себе, как первые люди на Земле. И поклоняются они Луне, так что есть они темные язычники. Но простые эти люди отличаются добротой нрава и кротостью, и я рядом с ними - великий грешник, ибо осквернял свою душу злобой и гордыней, и корыстью, и развратом, и буйством, и уста мои
* Их имен я не успел записать. (А. Л.)
изрыгали хулу на Господа, и глаза мои жадно смотрели на женскую плоть и на блеск золота".
На этом записанный мной отрывок кончается. Дальше я попробую восстановить содержание записок по памяти. Помню я этот удивительный документ довольно хорошо уже хотя бы потому, что мы много говорили о нем и в деревне, и в пути. Да и притом написано все это человеком незаурядным, а события, о которых он рассказывает, глубоко нас интересовали.
Из записок можно было установить некоторые черты биографии и личности кастильского идальго Диего де Фарнесио, хотя сообщались эти сведения отрывочно и попутно.