— Видно, мне не следовало приходить, отец мой.
— Я не хочу отказывать вам в отпущении грехов, но, может быть, если вы уйдете и немножко подумаете, вы вернетесь сюда в более подходящем состоянии духа.
— Да, отец мой.
— Я буду молиться за вас.
Когда Скоби вышел, ему показалось, что он впервые в жизни забрел так далеко, что потерял из виду надежду. Теперь, куда ни глянь, надежды нет нище — только мертвый бог на кресте, гипсовая богоматерь да аляповатые изображения страстей господних — преданий незапамятных времен. Теперь перед ним раскинулась страна, где правят отчаяние и безысходность.
Он поехал в полицейское управление, взял папку с бумагами я вернулся домой.
— Как ты долго, — сказала Луиза.
Он не знал, что ей солгать, но слова родились сами собой.
— У меня опять заболело сердце, и я решил подождать, пока боль пройдет.
— Да, пока не скажут, что нельзя.
— Непременно.
В эту ночь ему снилось, что он в лодке и его несет по такой же подземной реке, по какой ехал герой его детства Алан Куотермейн к потерянному городу Милозису. Но у Куотермейна были спутники, а он один — нельзя считать спутником мертвое тело на носилках рядом с собой. Он знал, что ему надо торопиться; трупы в этом климате сохраняются очень недолго, и ноздри его уж вдыхали запах тления. Но сидя в лодке и направляя ее к середине протока, он вдруг понял, что смердит не труп, а его собственное живое тело. В жилах у него застыла кровь, он попытался поднять руку, но она повисла как плеть. Он проснулся и увидел, что его руку взяла Луиза.
— Милый, нам пора идти.
— Идти? — спросил, он.
— Мы идем с тобой в церковь, — сказала она, и он снова заметил, как внимательно она к нему приглядывается. Какой толк снова лгать, чтобы снова добиться отсрочки? Интересно, что ей сказал Уилсон? И что можно выдумывать неделя за неделей, отговариваясь работой, нездоровьем, забывчивостью, чтобы избежать развязки возле алтаря? Он думал с отчаянием: все равно я уже проклят, что мне терять?
— Хорошо, — сказал он, — сейчас пойдем. Я встаю. — Он был поражен, когда она сама подсказала отговорку, дала ему повод еще раз увильнуть.
— Милый, если ты плохо себя чувствуешь, полежи. Я ее хочу тащить тебя насильно.
Но отговорка, казалось ему, была и ловушкой. Он видел, что тут западня, чуть-чуть присыпанная землей. Воспользоваться поводом, который она предлагает, — все равно, что ковыряться в своей вине. Раз и навсегда, чего бы ему это ни стоило, он очистит себя в ее глазах, даст ей уверенность, которой ей не хватает.
— Нет-нет, я пойду с тобой.
Он вошел с нею в церковь будто впервые — таким он был здесь чужим. Беспредельное пространство уже отделяло его от всех этих людей, которые молились, преклонив колена, и скоро с миром в душе причастятся тела Христова. Он тоже опустился на колени и сделал вид, будто молится.
Слова обедни звучали как обвинительный приговор. «Я приступлю к алтарю божию — к богу, дарующему радость юности моей». Но радости не было ни в чем. Он взглянул сквозь раздвинутые пальцы, гипсовые статуи девы Марии и святых, казалось, протягивали руки всем, кроме него. Он был незнакомый гость на балу, с которым никто не здоровался. Ласковые, накрашенные улыбки были обращены, увы! не к нему. Когда хор запел «Kyrie eleison», он снова попробовал молиться. «Боже, помилуй… Господи, помилуй…» — но страх и стыд перед тем, что он намерен был совершить, сковали его мозг. Те растленные священнослужители, которые правили черную обедню, освящая хлеб над нагим женским телом в обряде нелепого и чудовищного причастия, обрекали себя на вечные муки, но они хотя бы испытывали чувство более сильное, нежели человеческая любовь: ими владела ненависть к богу или какая-то извращенная преданность врагу божию. А у него-то нет ни любви к греху, ни ненависти к богу; как может он ненавидеть бога, который добровольно предает себя в его руки? Он был готов совершить кощунство из-за любви к женщине, да и любовь ли это или просто чувство сострадания и ответственности? Он снова попытался оправдаться: «Ты сам можешь о себе позаботиться. Ты каждый день переживаешь свою Голгофу. Ты можешь только страдать. Погибнуть навеки ты не можешь. Признай, что я должен раньше думать о них, а потом о тебе». А я, размышлял он, глядя на то, как священник наливает вино и воду в чашу, готовя ему на алтаре трапезу вечного проклятия, я на последнем месте. Я ведь помощник начальника полиции, в моем распоряжении сотня людей, я лицо ответственное. Мое дело заботиться о других. Я создан для того, чтобы служить.
Sanctus. Sanctus. Sanctus. Начался канон. Бормотание отца Ранка у алтаря беспощадно приближало роковую мину ту. «В мире твоем устроить все дни жизни нашей… дабы спастись нам от вечного проклятия». Pax, pacis, pacem — все падежи слова «мир» барабанным боем отзывались у него в ушах во время службы. Он думал: я оставил навеки даже надежду на мир и покой. Я несу ответственность. Скоро я так глубоко погрязну во лжи, что мне не будет возврата. Noc est enim corpus. Прозвенел колокольчик, и отец Ранк поднял святые дары, тело господне, настолько же легкое теперь, настолько тяжело ляжет на сердце Скоби облатка, которую он должен проглотить. His est enim calix sanguinis, и колокольчик прозвенел во второй раз.
Луиза дотронулась до его руки.
Он подумал: вот уже второй раз предлагают мне выход. Опять заболело сердце. Можно уйти. И у кого же в самом деле болит сердце, если не у меня? Но он знал, что если сейчас выйдет из церкви, ему останется одно: последовать совету отца Ранка, все уладить, бросить Элен на произвол судьбы и через несколько дней принять причастие с чистой совестью, зная, что он толкнул невинность туда, где ей и надлежало быть, — на дно океана. Невинность должна умирать молодой, не то она начинает губить души людские.
«Мир оставляю вам, мир мой даю вам».
— Нет, ничего, — сказал он Луизе, и глаза у него защипало, как встарь; глядя прямо на крест на алтаре, он с ненавистью подумал: «Ты меня сделал таким, какой я есть. Получай свой удар копьем!» Ему не надо было открывать требник, он и так знал, как кончается молитва: «Господи Иисусе Христе, вкушение тела твоего, коего я, недостойный, ныне причащаюсь, да не обратится для меня осуждением и гибелью». Он закрыл глаза и погрузился в темноту. Обедня стремительно шла к концу. «Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus…» У подножия эшафота он открыл глаза: старые негритянки, шаркая, подходили к алтарной ограде, несколько солдат, авиационный механик, один из его собственных полицейских и банковский конторщик — все они чинно приближались к тому, что сулило им душевный покой, и Скоби позавидовал их наивности, их чистоте. Да, сейчас, в этот миг, они были чисты.
— Что же ты не идешь, милый? — спросила Луиза, и рука ее снова дотронулась до него — ласковая, твердая рука сыщика. Он последовал за Луизой и встал возле нее на колени, как соглядатай на чужой земле, которого научили туземным обычаям и языку. Теперь только чудо может меня спасти, сказал себе Скоби, глядя, как отец Ранк открывает дарохранительницу, но бог не сотворит чуда ради собственного спасения. Я — крест его, думал Скоби, а он не вымолвит ни слова, чтобы спасти себя от креста, но если бы дерево могло ничего не ощущать, если бы гвозди были так бесчувственны, как думают люди!
Отец Ранк спустился по ступенькам алтаря с дарами в руках. У Скоби перехватило во рту. Казалось, у него высохла кровь в жилах. Он не смел поднять глаз, он видел только складки облачения, которые наступали на него, как панцирь средневекового боевого коня. Мягкое шарканье подошв. Ах, если бы лучники пустили свои стрелы из засады; на миг ему почудилось, что священник остановился; а вдруг что-нибудь все-таки случится прежде, чем он до меня дойдет, вдруг между нами встанет какое-нибудь немыслимое препятствие… Открыв рот (ибо время настало), он в последний раз попробовал помолиться («О господи, в жертву тебе приношу мои руки. Возьми их. Обрати их во благо им обеим») и ощутил пресный, вкус вечного проклятия у себя на языке.
3
Управляющий банком отхлебнул ледяной воды и воскликнул сердечней, чем требовала деловая вежливость:
— Как вы, наверно, рады, что миссис Скоби вернулась! Да еще к рождеству.
— До рождества далеко, — сказал Скоби.
— Когда дожди кончаются, время летит незаметно, — произнес управляющий с необычным для него благодушием, Скоби никогда не замечал в его тоне такого оптимизма. Он вспомнил, как вышагивала по комнате эта худенькая журавлиная фигура, то и дело хватаясь за медицинский справочник.
— Я пришел к вам… — начал Скоби.
— Насчет страховки? Или перебрали деньги со своего текущего счета?
— На этот раз ни то, ни другое.
— Вы же знаете, Скоби, я всегда буду рад вам помочь.
Как спокойно Робинсон сидит у себя за столом! Скоби спросил с удивлением:
— Вы что, отказались от своего ежедневного моциона?
— Ах, все это была такая чушь! — сказал управляющий. — Я просто начитался всяких книг.
— А я как раз хотел заглянуть в вашу медицинскую энциклопедию.
— Ступайте лучше к доктору, — неожиданно посоветовал ему Робинсон. — Меня вылечил доктор, а не книги. Подумать, сколько я мучился, зря… Имейте в виду, Скоби, новый молодой человек, которого заполучила Арджилская больница, — лучший врач в колонии с самого ее основания.
— И он вас вылечил?
— Сходите к нему. Его фамилия Тревис. Скажите, что я вас послал.
— И все же, если позволите, я хотел бы взглянуть…
— Возьмите на полке. Я их там держу за импозантный вид. Управляющий банком должен быть человеком интеллигентным. Клиентам нравится, когда у него стоят серьезные книги.
— Я рад, что у вас больше не болит желудок.
Управляющий снова отхлебнул воды.
— Я просто о нем больше не думаю. Говоря по правде, Скоби, я…
Скоби поднял глаза от энциклопедии.
— Что?
— Нет, это я просто так.
Скоби открыл энциклопедию на слове «Грудная жаба» и прочел:
«Болевые ощущения. Их обычно описывают как сжатие: „грудь точно зажата в тиски“. Боль ощущается в центре грудной клетки и под грудиной. Она может распространяться в любую из рук, чаще в левую, вверх в шею или вниз в брюшную полость. Длится обычно несколько секунд, но, во всяком случае, не более минуты. Поведение больного. Весьма характерно: больной замирает в полнейшей неподвижности, в каких бы условиях он в это время ни находился»…
Скоби быстро пробежал глазами подзаголовки: «Причина боли». «Лечение». «Прекращение болезни» — и поставил книгу обратно на полку.
— Ну что ж, — сказал он. — Пожалуй, я и в самом деле загляну к вашему доктору Тревису. Мне кажется, лучше обратиться к нему, чем к доктору Сайкс. Надеюсь, он подбодрит меня так же, как вас.
— Мой случай ведь не совсем обычный, — уклончиво сказал управляющий.
— Со мной, видимо, все ясно.
— Выглядите вы довольно хорошо.
— Да я в общем здоров, только вот сердце иногда немножко побаливает и сплю неважно.
— Работа ответственная, в этом все дело.
— Возможно.
Скоби казалось, что он бросил в землю достаточно зерен — но для какой жатвы? Этого он и сам не мог бы сказать. Попрощавшись, он вышел на улицу, где ослепительно сияло солнце. Шлем он держал в руке, и раскаленные лучи били прямо по его редким седеющим волосам. Он призывал на себя кару всю дорогу до полицейского управления, но ему было в ней отказано. Последние три недели ему казалось, что люди, проклятые богом, находятся на особом положении; как молодежь, которую торговая фирма посылает служить в какое-нибудь гиблое место, — их выделяют из числа более удачливых коллег, облегчают им повседневный труд и всячески берегут, чтобы, не дай бог, их не миновало то, что им уготовано. Вот и у него теперь все идет как по маслу. Солнечный удар его не берет, начальник административного департамента приглашает обедать… Злая судьба от него, видно, отступилась.
Начальник полиции сказал:
— Входите, Скоби. У меня для вас хорошие вести.
И Скоби приготовился к тому, что от него отступятся снова.
— Бейкер сюда не едет. Он нужен в Палестине. Они все же решили назначить на мое место самого подходящего человека.
Скоби сидел на подоконнике, опустив на колено руку, и смотрел, как она дрожит. Он думал: ну вот, всего этого могло и не быть. Если бы Луиза не уехала, я никогда не полюбил бы Элен, меня не шантажировал бы Юсеф, я никогда не совершил бы с отчаяния этого поступка. Я бы остался собой, тем, кто пятнадцать лет живет в моих дневниках, а не разбитым слепком с человека. Но ведь только потому, что я все это сделал, ко мне пришел успех. Я, выходит, один из слуг дьявола. Он-то, уж заботится о своих. И теперь, думал он с отвращением, меня ждет удача за удачей.
— Я подозреваю, что вопрос решил отзыв полковника Райта. Вы на него произвели прекрасное впечатление.
— Слишком поздно, сэр.
— Почему?
— Я стар для этой работы. Сюда надо человека помоложе.
— Чепуха. Вам только пятьдесят.
— Здоровье у меня сдает.
— Первый раз слышу.
— Я сегодня как раз жаловался Робинсону в банке. У меня какие-то боли и бессонница. — Он говорил быстро, барабаня пальцами по колену. — Робинсон просто молится на Тревиса. Говорит, что тот сотворил с ним чудо.
— Бедняга этот Робинсон!
— Почему?
— Ему осталось жить не больше двух лет. Это, конечно, строго между нами, Скоби.
Люди не перестают друг друга удивлять: значит, этот смертный приговор вылечил Робинсона от воображаемых болезней, от чтения медицинских книг, от ходьбы из угла по своему кабинету! Так вот как бывает, когда узнаешь самое худшее. Остаешься с ним один на один и обретаешь нечто вроде покоя.
— Дай бог, чтобы всем нам удалось умереть так спокойно. Он собирается ехать домой?
— Не думаю. Скорее, ему придется лечь в больницу.
Скоби думал: эх, а я не понял тогда того, что вижу. Робинсон показывал мне самое заветное свое достояние: легкую смерть. Этот гад даст большую смертность, хотя, пожалуй, и не такую большую, если вспомнить, что делается в Европе. Сначала Пембертон, потом ребенок в Пенде, а теперь Робинсон… Нет, это немного, но ведь я не считаю смертей от черной лихорадки в военном госпитале.
— Вот так-то обстоят дела, — сказал начальник полиции. — В будущем году займете мое место. Ваша жена будет рада.
Я должен буду терпеливо вынести ее радость, думал Скоби без всякой злобы. Я виноват, и не мне ее осуждать или показывать свое раздражение.
— Я пойду домой, — сказал он.
Али стоял возле машины, разговаривая с каким-то парнем, который, увидев Скоби, скрылся.
— Кто это такой, Али?
— Мой младший брат, хозяин.
— Как же я его не знаю? Одна мать?
— Нет, хозяин, один отец.
— А что он делает?
Али молча вертел рукоятку стартера, с лица его лил пот.
— У кого он работает, Али?
— Что, хозяин?
— Я спрашиваю, у кого он работает?
— У мистера Уилсона, хозяин.
Мотор завелся, и Али сел на заднее сиденье.
— Он тебе что-нибудь предлагал, Али? Просил, чтобы ты доносил на меня — за деньги?
Ему было видно в зеркале лицо Али — хмурое, упрямое, скрытное, каменное, как вход в пещеру.
— Нет, хозяин.
— Мною интересуются и платят за доносы хорошие деньги. Меня считают плохим человеком, Али.
— Я ваш слуга, — сказал Али, глядя ему прямо в глаза.
Одно из свойств обмана, думал Скоби, — это потеря доверия к другим. Если я могу лгать и предавать, значит, на это способны и другие. Разве мало людей поручилось бы за мою честность и потеряло бы на этом свои деньги? Зачем же я буду зря ручаться за Али? Меня не поймали за руку, его не поймали за руку, вот и все. Тупое отчаяние сдавило ему затылок. Он думал, уронив голову на руль: я знаю, что Али честный слуга; я знаю его пятнадцать лет; мне просто хочется найти себе пару в этом мире обмана. Ну, а какова следующая стадия падения? Подкупать других?
Когда они приехали, Луизы не было дома; кто-нибудь, по-видимому, за ней заехал и увез на пляж. Она ведь не ждала, что он вернется до темноты. Он написал ей записку: «Повез кое-какую мебель Элен. Вернусь рано. У меня для тебе хорошие новости», — и поехал один к домику на холме по пустой, унылой полуденной дороге. Кругом были только грифы — они собрались вокруг дохлой курицы на обочине и пригнули к падали стариковские шеи; их крылья торчали в разные стороны, как спицы сломанного зонта.
— Я привез тебе еще стол и пару стульев. Твой слуга здесь?
— Нет, пошел на базар.
Они теперь целовались при встрече привычно, как брат и сестра. Когда грань перейдена, любовная связь становится такой же прозаической, как дружба. Пламя обожгло их и перекинулось через просеку на другую часть леса; оно оставило за собой лишь чувство ответственности и одиночества. Вот если только ступишь босой ногой, почувствуешь в траве жар.
— Я помешал тебе обедать, — сказал Скоби.
— Да нет, я уже кончаю. Хочешь фруктового салата?
— Тебе давно пора поставить другой стол. Смотри, какой этот неустойчивый. — Он помолчал. — Меня все-таки назначают начальником полиции.
— Твоя жена обрадуется.
— А мне это безразлично.
— Ну нет, извини, — сказала она энергично. Элен была твердо убеждена, что страдает она одна. Он будет долго удерживаться, как Кориолан, от того, чтобы выставлять _свои_ раны напоказ, но в конце концов не выдержит; будет преувеличивать свои горести в таких выражениях, что они ему самому начнут казаться мнимыми. Что ж, подумает он тогда, может, она и права. Может, я и в самом деле не страдаю. — Ну да, начальник полиции должен быть выше всяких подозрений, — продолжала она. — Как Цезарь. — (Ее цитаты, как и правописание, не отличались особенной точностью.) — Видно, нам приходит конец.
— Ты же знаешь, что у нас с тобой не может быть конца!
— Ах, нельзя же начальнику полиции тайком держать любовницу в какой-то железной лачуге!
Шпилька была в словах «тайком держать», но разве он мог позволить себе хоть малейшее раздражение, помня ее письмо, где она предлагала себя в жертву: пусть он делает с ней, что хочет, даже выгонит! Люди не бывают героями беспрерывно; те, кто отдает все богу или любви, должны иметь право иногда, хотя бы в мыслях, взять обратно то, что они отдали. Какое множество людей вообще не совершает героических поступков, даже сгоряча. Важен поступок сам по себе.
— Если начальник полиции не может быть с тобой, значит, я не буду начальником полиции.
— Это глупо. В конце концов, какая нам от всего этого радость? — спросила она с притворной рассудительностью, и он понял, что сегодня она не в духе.
— Для меня большая, — сказал он и тут же спросил себя: что это — опять утешительная ложь? Последнее время он лгал столько, что маленькая и второстепенная ложь была не в счет.
— На часок-другой, да и то не каждый день, а когда тебе удастся улизнуть. И ты уж никогда не сможешь остаться на ночь.
Он сказал без всякой надежды:
— Ну, у меня есть всякие планы.
— Какие планы?
— Пока еще очень неопределенные.
Она сказала со всей холодностью, какую смогла на себя напустить:
— Что ж, надеюсь, ты мне сообщишь о них заранее, чтобы я подготовилась.
— Дорогая, я ведь пришел не для того, чтобы ссориться.
— Меня иногда удивляет, зачем ты вообще сюда ходишь.
— Вот сегодня я привез тебе мебель.
— Ах да, мебель.
— У меня здесь машина. Давай я свезу тебя на пляж.
— Нам нельзя показываться вместе на пляже!
— Чепуха. Луиза сейчас, по-моему, там.
— Ради Христа, избавь меня от этой самодовольной дамы! — воскликнула Элен.
— Ну хорошо. Я тебя просто покатаю на машине.
— Это безопаснее, правда?
Скоби схватил ее за плечи и сказал:
— Я не всегда думаю только о безопасности.
— А мне казалось, что всегда.
И вдруг он почувствовал, что выдержка его кончилась, — он закричал:
— Не думай, что ты одна приносишь жертвы!
С отчаянием он видел, что между ними вот-вот разразится сцена: словно смерч перед ливнем, черный, крутящийся столб скоро закроет все небо.
— Конечно, твоя работа страдает, — сказала она с ребячливым сарказмом. — То и дело урываешь для меня полчасика!
— Я потерял надежду.
— То есть как?
— Я пожертвовал будущем. Я обрек себя на вечные муки.
— Не разыгрывай, пожалуйста, мелодраму! Я не понимаю, о чем ты говоришь. Ты только что сказал мне, что будущее твое обеспечено — ты будешь начальником полиции.
— Я говорю о настоящем будущем — о вечности.
— Вот что я в тебе ненавижу — это твою религию! Ты, наверно, заразился у набожной жены. Все это такая комедия! Если бы ты в самом деле верил, тебя бы здесь не было.
— Но я верю, и все же я здесь, — сказал он с удивлением. — Ничего не могу объяснить, но это так. И я не обманываю себя, я знаю, что делаю. Когда отец Ранк приблизился к нам со святыми дарами…
Элен презрительно прервала его:
— Ты мне все это уже говорил. Брось кокетничать! Ты веришь в ад не больше, чем я!
Он схватил ее за руки и яростно их сжал.
— Нет, тебе это так легко не пройдет! Говорю тебе — я верю! Я верю, говорю тебе! Верю, что если не случится чуда, я проклят на веки вечные. Я полицейский. Я знаю, что говорю. То, что я сделал, хуже всякого убийства, убить — это ударить, зарезать, застрелить, сделано — и конец, а я несу смертельную заразу повсюду. Я никогда не смогу от нее избавиться. — Он отшвырнул ее руки, словно бросал зерна на каменный пол. — Не смей делать вид, будто я не доказал тебе свою любовь.
— Ты хочешь сказать — любовь к твоей жене. Ты боялся, что она узнает.
Злость покинула его. Он сказал:
— Любовь к вам обоим. Если бы дело было только в ней, выход был бы очень простой и ясный. — Он закрыл руками глаза, чувствуя, как в нем снова просыпается бешенство. — Я не могу видеть страданий и причиняю их беспрерывно. Я хочу уйти от всего этого, уйти совсем.
— Куда?
Бешенство и откровенность прошли; через порог снова прокралась, как шелудивый пес, хитрость.
— Да просто мне нужен отпуск. — Он добавил: — Плохо стал спать. И у меня бывает какая-то странная боль.
— Дорогой, может, ты нездоров? — Смерч, крутясь, промчался мимо; буря теперь бушевала где-то вдали, их она миновала. — Я ужасная стерва. Мне иногда становится невтерпеж, и я устала, но ведь все это чепуха. Ты был у доктора?
— На днях заеду в больницу к Тревису.
— Все говорят, что доктор Сайкс лучше.
— Нет, к Сайкс я не пойду.
Теперь истерика и злость оставили его, и он видел ее точно такой, какой она была в тот первый вечер, когда выли сирены. Он думал: господи, я не могу ее бросить. И Луизу тоже. Ты во мне не так нуждаешься, как они. У тебя есть твои праведники, твои святые, весь сонм блаженных. Ты можешь обойтись без меня.
— Давай я тебя прокачу на машине, — сказал он Элен. — Нам обоим надо подышать воздухом.
В полутьме гаража он снова взял ее за руки и поцеловал.
— Тут нет чужих глаз… Уилсон нас видеть не может. Гаррис за нами не следит. Слуги Юсефа…
— Мой дорогой, я бы завтра же с тобой рассталась, если бы знала, что это поможет.
— Это не поможет. Помнишь, я написал тебе письмо и оно потерялось? Я старался сказать там все напрямик. Так, чтобы потом нечего было остерегаться. Я писал, что люблю тебя больше, чем жену… — Он замялся. — Больше, чем бога… — Говоря это, он почувствовал за своей спиной, возле машины, чье-то дыхание. Он резко окликнул: — Кто там?
— Где, дорогой?
— Тут кто-то есть. — Он обошел машину и громко спросил: — Кто здесь! Выходи.
— Это Али, — сказала Элен.
— Что ты здесь делаешь, Али?
— Меня послала хозяйка, — отвечал Али. — Я жду здесь хозяина: сказать, что хозяйка вернулась.
Его едва было видно в темноте.
— А почему ты ждал здесь?
— Голова дурит, — сказал Али. — Я сплю, совсем немножко поспал.
— Не пугай его, — взмолилась Элен. — Он говорит правду.
— Ступай домой, Али, — приказал ему Скоби, — и скажи хозяйке, что я сейчас приду. — Он смотрел, как Али, шлепая подошвами, мелькает на залитой солнцем дороге между железными домиками. Он ни разу не обернулся.
— Не волнуйся, — сказала Элен. — Он ничего не понял.
— Али у меня пятнадцать лет, — заметил Скоби. И за все эти годы ему первый раз-было стыдно перед Али. Он вспомнил ночь после смерти Пембертона, как Али с чашкой чая в руках поддерживал его за плечи в тряском грузовике; но потом вспомнил и другое: как воровато ускользнул слуга Уилсона возле полицейского управления.
— Ему ты можешь доверять.
— Не знаю, — сказал Скоби. — Я потерял способность доверять.
***
Наверху спала Луиза, а Скоби сидел перед раскрытым дневником. Он записал против даты 31 октября: Начальник полиции сегодня утром сказал, что меня назначают на его место. Отвез немножко мебели Э.Р. Сообщил Луизе новости, она обрадовалась". Другая его жизнь — открытая, незамутненная, реальная — лежала у него под рукой, прочная, как римская постройка. Это была та жизнь, которую, по общему мнению, он вел: никто, читая эти записки, не мог бы себе представить ни постыдной сцены в полутемном гараже, ни встречи с португальским капитаном; ни Луизу, слепо бросающую ему в лицо горькую правду, ни Элен, обвиняющую его в лицемерии. И немудрено, думал он: я слишком стар для всех этих переживаний. Я слишком стар для жульничества. Пусть лгут молодые. У них вся жизнь впереди, чтобы вернуться к правде. Он поглядел на часы: 11:45. И записал: «Температура в 2:00 +33o». Ящерица прыгнула вверх по стене, крохотные челюсти защелкнулись, схватив мошку. Что-то царапается за дверью — бродячая собака? Он снова положил перо, в лицо ему через стол глядело одиночество. Разве можно быть одиноким, когда наверху жена, а на холме, в пятистах шагах отсюда, любовница? Однако с ним за столом, как молчаливый собеседник, сидело одиночество. Скоби казалось, что он никогда еще не был так одинок.
Теперь уж некому сказать правду. Кое-чего не должен был знать начальник полиции, кое-чего — Луиза; даже Элен и той он не мог сказать всего: ведь он принес такую жертву, чтобы не причинять ей боли, зачем же сейчас ему зря ее огорчать? Ну а что касается бога, он мог с ним разговаривать только как с врагом — такая у них была друг на друга обида. Он пошевелил на столе рукой, и казалось, будто зашевелилось и одиночество, оно коснулось кончиков его пальцев. «Ты да я, — сказало одиночество, — да мы с тобой». Если бы посторонние все о нем знали, подумал он, пожалуй, ему бы даже позавидовали: Багстер позавидовал бы, что у него есть Элен, Уилсон — что у него Луиза. «В тихом омуте…» — воскликнул бы Фрезер, плотоядно облизываясь. Им еще, пожалуй, кажется, что мне от всего этого есть какая-то корысть, мысленно удивился он, хотя вряд ли кому-нибудь на свете дано меньше, чем мне. И я не могу даже себя пожалеть: ведь я точно знаю, как я виноват. Видно, он так далеко загнал себя в пустыню, что даже кожа его приняла окраску песка.
Дверь за его спиной осторожно скрипнула. Скоби не шевельнулся. Сюда крадутся соглядатаи, думал он. Кто это — Уилсон, Гаррис, слуга Пембертона, Али?…
— Хозяин, — прошептал чей-то голос, и босая нога шлепнула по цементному полу.
— Кто это?… — спросил Скоби, не оборачиваясь. Из розовой ладони на стол упал комочек бумаги, и рука исчезла. Голос произнес:
— Юсеф сказал приходить тихо, пусть никто не видит.
— А чего Юсефу опять надо?
— Он посылает подарок, очень маленький подарок.
Дверь снова закрылась, и в комнату вернулась тишина. Одиночество сказало: «Давай прочтем вместе — ты да я».
Скоби взял комочек, он был легкий, но в середине лежало что-то твердое. Сначала Скоби не сообразил, что это такое, — наверно, камушек, положенный в записку, чтобы ее не сдуло ветром, и стал искать, где же самое письмо, которого, конечно, не оказалось — разве Юсеф кому-нибудь доверит написать такое письмо? Тогда он понял, что в бумаге бриллиант. Он ничего не понимал в драгоценных камнях, но по виду этот стоил не меньше, чем весь его долг Юсефу. Видимо, тот получил сообщение, что алмазы, посланные им на «Эсперансе», благополучно прибыли. Это не взятка, а знак благодарности, объяснил бы ему Юсеф, прижав толстую руку к своему открытому, ветреному сердцу.
Дверь распахнулась, и появился Али. Он держал за руку хныкающего парня. Али сказал:
— Этот вонючка шатался по всему дому. Пробовал двери.
— Кто ты такой? — спросил Скоби.
Парень залепетал, заикаясь от злости и страха:
— Я слуга Юсефа. Я принес хозяину письмо. — Он показал пальцем на стол, где в скомканной бумажке лежал камешек. Али перевел взгляд туда. Скоби сказал своему одиночеству: «Нам с тобой надо побыстрей шевелить мозгами!» Он спросил парня:
— Почему ты не пришел, как все люди, и не постучал в дверь? Почему ты прокрался, как вор?
Парень был худой, с грустными, добрыми глазами, как у всех племен менде. Он заявил:
— Я не вор. — Ударение на первом слове было таким незаметным, что, может быть, он и не собирался сказать дерзость. — Хозяин приказал идти очень тихо.
— Отнеси это обратно Юсефу и скажи ему, что я хотел бы знать, откуда он берет такие камни. Я думаю, что он ворует камни, и скоро все разузнаю. Ступай. На, возьми. Ну-ка, Али, выбрось его отсюда.
Али вытолкал парня в дверь, и Скоби услышал шарканье их подошв по дорожке. Что они делают, шепчутся? Он подошел к двери и крикнул им вслед:
— Скажи Юсефу, что я как-нибудь ночью к нему заеду и мы уж с ним поговорим по душам!
Он захлопнул дверь, подумав: как много знает Али. Недоверие к слуге снова забродило у него в крови, словно лихорадка. Али может меня погубить, подумал он, и не только меня, но даже их.
Он налил себе виски и взял со льда бутылку содовой. Сверху крикнула Луиза: