— К худшему. Бодрствуйте и молитесь, — несколько неопределенно продолжал он. — Бодрствуйте и молитесь. Сатана, яко лев рыкающий…» «Дети Девы Марии» в темных праздничных блузах с голубыми лентами через плечо уставились на него, слегка приоткрыв рты. Он говорил долго, наслаждаясь звуком своего голоса; Монтеса пришлось несколько обескуражить по поводу «Общества св.Винсента де Поля», потому что мирян всегда надо сдерживать, и еще он рассказал прелестную историю о смертном часе одной девочки — она умирала от туберкулеза в возрасте одиннадцати лет, не поколебавшись в своей вере. Девочка спросила, кто стоит в ногах ее кровати, и ей сказали: «Это отец такой-то», а она говорит: «Нет, нет. Отца такого-то я знаю. А вон тот, в золотом венце?» Одна женщина из «Общества святого причастия» расплакалась. Все остались очень довольны его рассказом. История эта к тому же была не вымышленная, хотя он не мог вспомнить, от кого ее слышал. Может, прочитал где-нибудь. Кто-то наполнил его бокал. Он перевел дыхание и продолжал: «Дети мои…»
…И когда метис засопел и завозился у двери, он открыл глаза, и прежняя жизнь отвалилась от него, как ярлычок. В рваных крестьянских штанах он лежит в темной, душной хижине, а за его голову назначено вознаграждение. Весь мир изменился — Церкви нет нигде; ни одного собрата-священника, кроме всеми отверженного падре Хосе в столице. Он лежал, прислушиваясь к тяжелому дыханию метиса, и думал: почему я не пошел путем падре Хосе, почему не подчинился закону? Всему виной мое честолюбие, думал он, вот в чем все дело. Падре Хосе, наверно, лучше его — он такой смиренный, что готов стерпеть любую насмешку; он и в те, в добрые времена всегда считал себя недостойным своего сана. Однажды в столицу съехались на совет приходские священники — это было еще при старом губернаторе, — и, насколько он помнил, падре Хосе только в конце каждого заседания, крадучись, входил в зал, забивался в последний ряд, чтобы никому не попадаться на глаза, и сидел, словно воды в рот набрав. И дело тут было не в какой-то сознательной скромности, как у других, более образованных священников, — нет, он и в самом деле ощущал присутствие Бога. Когда падре Хосе возносил святые дары, у него дрожали руки. Да, он не апостол Фома, которому понадобилось вложить персты в раны Христовы, чтобы поверить [Фомы не было с учениками, когда к ним приходил воскресший Иисус Христос, и он отказался поверить в воскресение, пока сам не увидит ран от гвоздей на теле своего учителя и не вложит в них свои пальцы; при следующей встрече с учениками Христос предложил Фоме удостовериться в его ранах и воскресении, укоряя его за неверие; имя «неверующего» Фомы стало нарицательным]. Для падре Хосе из них каждый раз лилась кровь над алтарем. Как-то в минуту откровенности он признался: «Каждый раз… мне так страшно». Его отец был крестьянин.
А вот я — я честолюбец. И образования у меня не больше, чем у падре Хосе, но мой отец держал лавку, и я знал цену активному балансу в двадцать два песо, знал, как выдают ссуды под закладные. И я вовсе не собирался оставаться всю жизнь священником в небольшом приходе… Его честолюбивые замыслы показались ему сейчас чуть-чуть комичными, и он удивленно хмыкнул. Метис открыл глаза и спросил:
— Так и не уснули?
— Спи сам, — сказал он, вытирая рукавом капельки пота с лица.
— Меня знобит.
— Это лихорадка. Хочешь, я дам тебе свою рубашку? Она рваная, но все-таки в ней будет теплее.
— Нет, нет. Мне ничего вашего не надо. Вы мне не доверяете.
Да, если б он был таким же смиренным, как падре Хосе, то жил бы сейчас с Марией в столице, получал бы пенсию, а валяется здесь и предлагает свою рубашку человеку, который хочет предать его, — это гордыня, сатанинская гордыня. Даже в попытках побега ему не хватало решительности, а все его гордыня — грех, из-за которого пали ангелы. Когда он остался единственным священником в штате, как взыграла его гордыня! Какой он был храбрец, служащий Господу своему с риском для жизни! Когда-нибудь ему воздадут по заслугам… Он стал молиться в полутьме хижины:
— Господи, прости мне мою гордыню, похоть, алчность. Я слишком любил власть. Люди, защищающие меня ценой жизни, — вот кто мученики. И служить им должен мученик, а не безумец, который любит не то, что должно любить. Может, мне лучше бежать… если я поведаю людям, как здесь тяжко, может, сюда пришлют хорошего священника с пламенем любви в сердце?.. — И как всегда, его покаяние закончилось практическим вопросом: что же теперь делать?
У двери беспокойным сном спал метис.
Как скудно питалась его гордыня — за весь год он отслужил только четыре мессы и принял не больше ста исповедей. То же самое мог бы сделать любой семинарский тупица, и сделал бы лучше. Он осторожно встал с лежанки и, ступая на цыпочках, пошел к двери. Надо бы добраться до Кармен и сразу же уйти оттуда, пока этот человек… Открытый рот обнажал бледные беззубые десны; он стонал и ворочался во сне, потом сполз на пол и затих.
В нем чувствовалась полная отрешенность, будто он отказался от борьбы и лежал на земляном полу, сраженный какой-то неведомой силой. Надо было лишь перешагнуть через его ноги и толкнуть дверь — она открывалась наружу.
Он занес ногу над телом метиса, как вдруг рука схватила его за щиколотку.
— Куда вы?
— Мне надо оправиться, — сказал священник.
Рука все еще держала его.
— Здесь и оправляйтесь, — простонал метис. — Почему не здесь, отец? Ведь вы отец?
— У меня есть дочь, — сказал священник. — Если ты об этом.
— Вы знаете, о чем я говорю. Ведь вам все известно про Бога. — Горячая рука по-прежнему цеплялась за его щиколотку. — Может, он у вас тут — в кармане. Ведь вы с собой его носите, а вдруг попадется больной… Так вот, я заболел. Сподобьте меня. Или вы думаете, я недостоин… если Богу все известно?
— Ты бредишь.
Но метис не умолкал. Священнику вспомнилось, как разведчики обнаружили нефть неподалеку от Консепсьона. Скважина оказалась, видимо, недостаточно рентабельной для дальнейшего бурения, но черный нефтяной фонтан двое суток впустую бил в небо из заболоченной, бедной почвы по пятьдесят галлонов в час… Как вспышка религиозного чувства, вдруг взметнувшаяся в человеке черным столбом газов и грязи и пропавшая впустую.
— Признаться вам в моих грехах? Вы должны выслушать. Я брал деньги у женщин, сами знаете за что, и я платил мальчикам…
— Я не хочу тебя слушать.
— Это ваш долг.
— Ты ошибаешься.
— Э-э, нет, не ошибаюсь. Меня не проведешь. Слушайте: я давал деньги мальчикам — понимаете за что? И ел мясное по пятницам. — Отвратительная смесь грубого, пошлого, чудовищного била из этой пасти с двумя желтыми клыками, а рука, державшая его за щиколотку, все тряслась и тряслась в лихорадочном ознобе. — Я лгал, я не помню, сколько лет не соблюдаю великого поста. Раз я спал с двумя женщинами. Я все про себя расскажу… — Самомнение так и лезло из него; он не представлял себе, что является всего лишь частицей мира предательств, насилия, похоти — мира, в котором весь его срам ничего не значил. Сколько раз приходилось священнику выслушивать такие признания! Человек так ограничен: он даже не способен изобрести новый грех — все это есть и у животных. И за этот мир умер Христос! Чем больше видишь вокруг себя зла, чем больше слышишь о нем, тем большей славой сияет эта смерть. Легко отдать жизнь за доброе, за прекрасное — за родной дом, за детей, за цивилизацию, но нужно быть Богом, чтобы умереть за равнодушных, за безнравственных. Он сказал:
— Зачем ты говоришь мне все это?
Метис лежал обессиленный и молчал: он начал потеть, его рука ослабила свою хватку. Священник толкнул дверь и вышел из хижины — вокруг была полная темнота. Как найти мула? Он стоял, прислушиваясь; где-то неподалеку раздался вой. Ему стало страшно. В хижине горела свеча; оттуда неслись странные, булькающие звуки — метис плакал. И священнику снова вспомнился нефтяной фонтан, вспомнились маленькие черные лужицы и как на них с медленным бульканьем появлялись и лопались и снова возникали пузырьки.
Он зажег спичку, пошел напрямик — шаг, другой, третий — и наткнулся на дерево. В этой кромешной тьме толку от спички было не больше, чем от светлячка. Он шепнул: «Mula, mula», боясь, что метис услышит, если говорить громко, да и вряд ли глупое животное отзовется. Он ненавидел его — ненавидел эту качающуюся, как у китайского болванчика, башку, этот жадно жующий рот, запах крови и помета. Он зажег вторую спичку и снова пошел и через несколько шагов снова наткнулся на дерево. В хижине все еще слышался булькающий плач. Ему надо попасть в Кармен и уйти оттуда, пока этот человек не свяжется с полицией. Он снова стал мерить шагами полянку — раз, два, три, четыре — и опять дерево. Под ногой у него что-то шевельнулось — не скорпион ли? Шаг, второй, третий — и вдруг где-то в темноте раздался рев мула; должно быть, проголодался или учуял какого-нибудь зверя.
Мул стоял на привязи в нескольких ярдах от хижины — огонек свечи теперь скрылся из глаз. Спички были на исходе, но после двух очередных попыток он все-таки нашел мула. Метис снял с него всю сбрую, а седло спрятал. Тратить время на поиски было нельзя. Он взобрался на мула и только тут понял, что эту скотину никакой силой не сдвинешь с места, когда и веревки вокруг шеи на нем нет. Он стал выкручивать ему уши, но они были не более чувствительны, чем дверные ручки. Мул стоял как вкопанный, наподобие конной статуи. Он зажег спичку и ткнул ею мула в бок. Мул вдруг ударил задом, и он выронил спичку; мул снова замер, хмуро опустив голову; его огромные допотопные ноги словно окаменели. Священник услышал укоризненный голос:
— Вы бросаете меня здесь — на верную смерть?
— Вздор, — сказал он. — Я тороплюсь. К утру тебе полегчает, а мне ждать больше нельзя.
В темноте послышался шорох, и рука схватила его за босую ногу.
— Не бросайте меня, — заныл голос. — Молю вас… как христианин.
— Ничего с тобой не случится.
— Откуда вы знаете? А гринго — он ведь шатается в этих местах.
— Про гринго я ничего не слышал. И тех, кто его видел, тоже не встречал. И вообще, он же только человек — такой же, как мы все.
— Не оставляйте меня одного. Я боюсь…
— Хорошо, — устало проговорил священник. — Найди седло.
Оседлав мула, они снова двинулись в путь; метис шел, держась за стремя. Оба молчали — метис то и дело спотыкался; близился серый рассвет. Где-то в душе у священника тлел уголек жестокого удовлетворения: вот он, Иуда, больной, еле идет и боится темноты. Пусть остается один в лесу, надо только подстегнуть мула, и все. Он ткнул его в бок острием палки, и мул затрусил усталой рысцой, а рука метиса задергала за стремя — дерг-дерг, — стараясь остановить его. Послышался глухой стон, что-то вроде «Матерь божия», и священник придержал мула.
— Господи, прости меня, — молился он. Ведь Христос умер и за этого человека. Вправе ли он, со своей гордыней, похотью и трусостью, считать себя более достойным этой смерти, чем вот такой метис? Метис собирается предать его ради обещанных денег, деньги нужны ему, а сам он предал Господа ради похоти и то не такой уж сильной. Он спросил: — Тебе плохо? — но не услышал ответа. Он слез и сказал: — Садись. А я пойду пешком.
— Мне хорошо, — с ненавистью сказал метис.
— Садись, садись.
— Думаете, вы такой уж благодетель? — сказал метис. — Помогаете своим врагам? Как истинный христианин?
— Разве ты враг мне?
— Это вы так считаете. Думаете, я гонюсь за наградой? Обещано семьсот песо. По-вашему, такой бедняк, как я, не устоит — донесет полиции?
— Ты бредишь.
Метис сказал угодливым голосом предателя:
— Ну ясно, вы правы.
— Садись, садись. — Метис чуть не упал. Священнику пришлось подсадить его на мула. Он стал бессильно заваливаться на бок, так что рот его пришелся вровень со ртом священника, и ему дохнуло в лицо мерзостью. Метис сказал:
— Бедняку выбирать не приходится, отец. Будь у меня деньги… и не такие уж большие, я бы стал добрым.
Священнику вдруг вспомнилось — неизвестно почему, — как «Дети Девы Марии» уписывали пирожные. Он усмехнулся:
— Вряд ли. Если доброта зависит только от…
— Что вы сказали? Вы не доверяете мне, отец, — бессвязно твердил метис, покачиваясь в седле. — Не доверяете, потому что я бедный, потому что не доверяете… — И повалился на седельную луку, тяжело дыша и дрожа всем телом. Священник поддерживал его одной рукой, и они медленно шли по пути к Кармен. Дело плохо: теперь ему нельзя побыть там, даже показаться в селении невозможно, потому что если об этом узнают, то возьмут заложника, и человек погибнет. Где-то далеко запел петух; туман, поднимавшийся с болотистой земли, теперь был ему по колено. В котором часу петухи начинают петь? Вот что еще странно в нынешней жизни: в домах не стало часов — за целый год не услышишь их боя. Часы исчезли вместе с церквами, и время теперь отсчитывается медленными серыми рассветами и торопливыми ночами.
Фигура метиса, склонившегося на луку, постепенно вырисовывалась в сумерках; стали видны его желтые клыки, торчащие из разинутого рта. Право, этот человек заслужил награду, подумал священник. Семьсот песо не такая уж большая сумма, но ему, пожалуй, хватит, проживет на нее целый год в той пыльной, заброшенной деревушке. Он снова тихо рассмеялся: ему всегда было трудно принимать всерьез превратности судьбы. И ведь, может быть, год спокойной жизни спасет душу этого человека. Любое жизненное положение надо только вывернуть наизнанку, и оттуда посыплется вся мелочь нелепых, противоречивых обстоятельств. Вот он поддался отчаянию, а из его отчаяния родилась человеческая душа и любовь — не лучшая, что и говорить, но все же любовь. Метис вдруг сказал:
— Это судьба. Мне гадалка как-то нагадала… награду.
Священник крепко держал метиса в седле и шагал рядом; ноги у него кровоточили, но скоро они задубеют. Странная тишина спустилась на лес и вместе с туманом поднялась от земли. Ночью было столько всяких звуков, а сейчас все затихло. Точно во время перемирия, когда пушки враждующих сторон умолкают и будто вся земля прислушивается к тому, чего раньше никто не слышал, — к миру.
Метис сказал:
— Ведь вы священник?
— Да. — Они словно вылезли каждый из своего окопа и сошлись брататься между колючей проволокой на ничьей земле. Он вспомнил рассказы о европейской войне — как на исходе ее солдаты, поддавшись порыву, бежали друг другу навстречу. «Неужто ты немец?» — спрашивали они, с изумлением глядя в такое же человеческое лицо. Или: «А ты англичанин?»
— Да, — повторил священник, а мул все так же медленно тащился по тропе. В прежние времена, когда он обучал детей, какой-нибудь смуглый мальчик-индеец с длинным разрезом глаз, бывало, спрашивал его: «А какой он, Бог?» — и он отвечал — бездумно, сравнивая Бога с отцом и матерью, а иной раз, расширяя свой ответ, включал туда же братьев и сестер, чтобы вопрошающий представил себе все роды любви, все человеческие отношения, сомкнувшиеся в огромном, хоть и глубоко личном чувстве. Но в самой сердцевине его собственной веры было убеждение в тайне — в том, что все мы созданы по образу и подобию Божьему:
Бог — это и отец, но он же и полицейский, и преступник, и священник, и безумец, и судья. Нечто, подобное Богу, покачивалось на виселице, и корчилось под выстрелами на тюремном дворе, и горбилось, как верблюд, в любовных объятиях. Он сидел в исповедальне и выслушивал отчет о замысловатых, грязных ухищрениях, которые изобрело подобие Божье. И вот сейчас этот образ Божий трясся на спине мула, прикусив желтыми зубами нижнюю губу, и образ Божий совершил свое отчаянное деяние с Марией в хижине, где было полно крыс. Солдат на войне, наверно, утешает себя тем, что враждующая сторона творит не меньше зверств: человек не одинок в своем грехе. Он сказал:
— Ну, как тебе — лучше? Не знобит, а? В жар не бросает? — и заставил себя почти с нежностью погладить плечо подобию Божьему.
Метис молчал, покачиваясь с боку на бок на хребтине мула.
— Осталось каких-нибудь две лиги, — подбадривая его, сказал священник. Надо бы решать, что ему делать. Он помнил Кармен лучше любого другого селения, лучше любого города в штате: пологий, заросший травой косогор ведет от реки к маленькому кладбищу на холме — там похоронены его родители. Кладбищенская стена завалилась; два-три креста поломаны ревнителями новой политики; каменный ангел стоит без одного крыла, а надгробия, оставшиеся нетронутыми, покосились под острым углом в высокую болотную траву. У изображения матери Божией над могилой какого-то богатого, всеми забытого лесопромышленника нет ни ушей, ни рук, точно у языческой Венеры. Непонятно! И откуда в человеке эта страсть к разрушению — ведь до конца всего никогда не разрушишь. Если бы Господь был похож на жабу, можно бы перевести всех жаб на земле, но когда он подобен тебе, мало уничтожить каменные статуи — надо убить самого себя среди вот этих могил.
Он сказал:
— Ну как ты, окреп? Удержишься в седле? — и отнял руку. Тропинка раздвоилась; в одну сторону она вела в Кармен, в другую — на запад. Он ударил мула по заду, направляя его в сторону Кармен, сказал: — Через два часа будешь там, — и остановился, глядя, как мул идет на его родину, неся на себе доносчика, припавшего к луке. Метис попытался выпрямиться.
— Куда вы?
— Будь свидетелем, — сказал священник. — Я не заходил в Кармен. Но если ты помянешь там про меня, тебе дадут поесть.
— Да как же?.. Подождите! — Метис стал заворачивать голову мула, но сил на это у него не хватало. Мул шел и шел вперед. Священник крикнул:
— Помни. Я не заходил в Кармен. — Но куда ему теперь идти? И он понял, что во всем штате есть только одно место, где не возьмут заложником ни в чем не повинного человека. Но в такой одежде там нельзя показываться. Метис цеплялся за седельную луку, умоляюще вращая малярийными глазами:
— Не бросайте меня! — Но не только метиса бросал он здесь, на лесной тропе: мул стоял на ней поперек и мотал своей глупой башкой, отгораживая его, точно барьером, от родных мест. Он был как человек без паспорта, которого гонят из всех гаваней.
Метис кричал ему вслед:
— А еще христианин! — Он все-таки ухитрился выпрямиться в седле и сыпал бранью — бессмысленным набором грязных слов, которые замирали в лесу, точно слабые удары молотка. Он прохрипел: — Если мы когда-нибудь встретимся, пеняй на себя… — У этого человека, конечно, были все основания прийти в ярость: он лишился семисот песо. Метис крикнул отчаянным голосом: — У меня память на лица!
2
В жаркий, насыщенный электричеством вечер по площади кружили молодые мужчины и девушки; мужчины — в одну сторону, девушки — в другую. Они не заговаривали друг с другом. В северной части неба сверкала молния. Это гулянье чем-то напоминало религиозный обряд, который давно потерял всякий смысл, но тем но менее ради него все наряжались. Иногда к молодежи примыкали женщины постарше, внося в это шествие чуть больше оживления и смеха, точно у них еще сохранилось воспоминание о прежней жизни, о которой теперь и в книгах не прочтешь. Со ступеней казначейства за гуляющими наблюдал полицейский с кобурой на бедре, а у дверей тюрьмы, держа винтовку между колен, сидел маленький, щуплый солдат, и тени пальм тянулись к нему, точно заграждение из сабель. В окне у зубного врача горело электричество, освещая зубоврачебное кресло, ярко-красные плюшевые подушки, стакан для полоскания на низеньком столике и детский шкафчик, набитый инструментами. В жилых домах, за проволочной решеткой окон, среди семейных фотографий, взад и вперед покачивались в качалках старухи. Делать им было нечего, говорить не о чем — сидели и покрывались потом под ворохом своих одеяний. Так шла жизнь в главном городе штата.
Человек в поношенной бумажной одежде сидел на скамейке и смотрел на все это. К казармам прошел вооруженный отряд полиции; полицейские шагали не в ногу, держа винтовки кое-как. Площадь освещалась электрическими лампочками — по три на каждом углу; их соединяли между собой безобразно обвисшие провода. От скамьи к скамье ходил нищий, безуспешно клянча милостыню.
Нищий сел рядом с человеком в поношенной одежде и повел какое-то длинное объяснение. Тон у него был вкрадчивый, и в то же время в нем слышалась угроза. Улицы спускались с площади к реке, к порту, к заболоченной равнине. Нищий говорил, что у него жена и куча детей и что последние недели они голодают. Он замолчал и потрогал своего соседа за рукав.
— Сколько же, — спросил он, — такой материал стоит?
— Не поверишь, как дешево, просто гроши.
Часы пробили половину десятого, и лампочки сразу погасли. Нищий сказал:
— Так совсем ум за разум зайдет. — Он повертел головой, провожая взглядом гуляющих, которые уходили вниз по склону. Человек в поношенной одежде поднялся со скамьи, нищий тоже встал и поплелся следом за ним в дальний конец площади. Его босые ноги шлепали по асфальту. Он сказал: — Несколько песо… Что тебе стоит, не разоришься.
— Еще как разорюсь!
Нищий озлился. Он сказал:
— Иной раз готов на что угодно пойти ради нескольких песо. — Теперь, когда огни во всем городе погасли, они стояли, скрытые дружелюбной темнотой. Нищий сказал: — Осуждаешь меня?
— Да нет. И не думаю.
Что бы он ни сказал, все выводило нищего из себя.
— Иной раз, кажется, убить готов…
— Вот это, конечно, очень нехорошо.
— Значит, нехорошо, если я схвачу кого-нибудь за горло?
— Что ж, голодный на все имеет право ради спасения своей жизни.
Нищий смотрел на этого человека с яростью, а тот продолжал говорить, словно обсуждая какой-то отвлеченный вопрос:
— Из-за меня, пожалуй, не стоит идти на такой риск. Пятнадцать песо семьдесят пять сентаво — вот все мое богатство. Я сам двое суток ничего не ел.
— Матерь Божия! — сказал нищий. — Да ты что, каменный? Сердце у тебя есть?
Человек в поношенной одежде вдруг хихикнул. Нищий сказал:
— Вранье. Почему же ты ничего не ел, когда у тебя пятнадцать песо в кармане?
— Видишь ли, в чем дело, я хочу купить чего-нибудь выпить.
— А именно?
— Того самого, чего в этом городе чужому не найти.
— Значит, тебе нужно спиртное?
— Да… и вино.
Нищий подошел к нему вплотную, нога к ноге, тронул за руку. Они, как близкие друзья, как братья, стояли вдвоем в темноте. Теперь даже в домах гасили огни, и таксисты, весь день тщетно поджидавшие пассажиров на склоне холма, начали разъезжаться. Вот последняя машина скрылась за углом полицейских казарм, мигнув задними огнями. Нищий сказал:
— Ну, друг, считай, тебе повезло. Сколько ты мне дашь…
— За бутылку?
— За то, что я сведу тебя с человеком, у которого есть бренди — настоящее, из Веракруса.
— С моим горлом, — пояснил человек, — мне можно только вино.
— Пульке, мескаль — у него все есть.
— А вино?
— Айвовое.
— Я отдам все свои деньги, — торжественно сказал человек в поношенной одежде и уточнил: — То есть кроме сентаво… за натуральное виноградное вино. — Где-то внизу, у реки, послышались барабанная дробь и нестройный топот — раз-два, раз-два. Солдаты или полицейские возвращались на ночевку в казармы.
— Сколько? — нетерпеливо повторил нищий.
— Я дам тебе пятнадцать песо, и ты достанешь мне вино. Сколько заплатишь, твое дело.
— Тогда пошли.
Они стали спускаться с холма; на углу, где одна улица вела к аптеке и дальше, к казармам, а другая — к гостинице, набережной и к складу «Объединенной банановой компании», человек в поношенной одежде остановился. Навстречу, держа винтовки как придется, шагали полицейские.
— Подожди. — Вместе с ними шел какой-то метис; два клыка выступали у него над нижней губой. Человек в поношенной одежде следил за ним из темноты. Метис повернул голову, и взгляды их встретились. Полицейские прошли мимо, поднимаясь на площадь. — Пошли. Быстрее.
Нищий сказал:
— Они нас не задержат. Они за другой дичью охотятся — покрупнее.
— А почему этот человек с ними, как ты думаешь?
— А кто его знает? Может, заложник.
— Заложнику связали бы руки.
— Почем я знаю? — В словах нищего была вызывающая независимость — не редкость в стране, где бедняки имеют право клянчить милостыню. Он спросил: — Так тебе нужно спиртное или нет?
— Мне нужно вино.
— Не знаю, что у него там есть. Бери, что дадут.
Нищий повел своего спутника к реке. Он сказал:
— Может, его и в городе нет. — Жуки вились вокруг них и оседали на асфальт; они щелкали под ногами, как грибы-дождевики, а с реки тянуло зеленой кислятиной. В раскаленном, пыльном скверике белел гипсовый бюст генерала, а на первом этаже единственной в городе гостиницы глухо пульсировал движок. Широкие деревянные ступени, усеянные жуками, вели на второй этаж. — Ну, я постарался ради тебя как мог, — сказал нищий. — Больше никто бы не сделал.
Из номера на втором этаже вышел человек в черных брюках, в плотно облегающей торс фуфайке и с полотенцем через плечо. У него была аристократическая седая бородка, брюки держались на подтяжках и на поясе. Откуда-то из недр гостиницы донеслось урчанье водосточной трубы; жуки с размаху хлопались об электрическую лампочку без абажура. Нищий повел серьезный разговор с человеком в черных брюках, и пока они говорили, свет погас, а потом, мигая, зажегся опять. На верхней площадке лестницы стояли вразброс плетеные качалки, а на большой черной доске были написаны фамилии постояльцев — трое на двадцать номеров.
Нищий повернулся к своему спутнику.
— Того господина, — сказал он, — сейчас нет, хозяин говорит. Ну что, подождем его?
— Мне времени не жалко.
Они вошли в большой пустой номер с плиточным полом. Маленькую черную железную кровать, стоявшую там, словно кто-то забыл при переезде. Они сели на нее рядышком и стали ждать, а жуки влетали в комнату сквозь дырявую москитную сетку.
— Он очень важный человек, — сказал нищий. — Двоюродный брат губернатора. Все достанет, все, что ни пожелаешь. Но свести тебя с ним может только тот, кто пользуется у него доверием.
— А ты пользуешься?
— Я на него работал, — сказал нищий и добавил с полной откровенностью: — Хочешь не хочешь, а приходится доверять.
— И губернатор знает об этом?
— Конечно нет. Губернатор человек крутой.
Водопроводные трубы то и дело громко заглатывали воду.
— Почему же он мне должен довериться?
— Ну, любителя выпить сразу видно. Ты еще не раз к нему придешь. У него товар хороший. Дай-ка мне твои пятнадцать песо. — Он дважды пересчитал монеты. — Получишь бутылку самого хорошего бренди из Веракруса. Помяни мое слово. — Свет погас, и они сидели в темноте. Когда кто-нибудь из них двигался, кровать под ним скрипела.
Послышался голос:
— Бренди мне не нужно. Во всяком случае, не целую бутылку.
— Так что же тебе нужно?
— Я уже говорил — вино.
— Вино дорого.
— Это неважно. Или вино, или ничего.
— Айвовое?
— Нет, нет. Французское вино.
— У него иногда бывает из Калифорнии.
— Ну что ж, это мне годится.
— Сам-то он, конечно, получает все даром. С таможни.
Движок внизу снова начал тарахтеть, загорелся тусклый свет. Дверь отворилась, и хозяин поманил нищего; последовали длинные переговоры. Человек в поношенной одежде откинулся на кровати. Подбородок у него был порезан в нескольких местах — там, где рука с бритвой дрогнула, — лицо осунувшееся, болезненное; когда-то, вероятно, щеки были круглые, пухлые, но теперь ввалились — ни дать ни взять разорившийся делец.
Нищий вернулся. Он сказал:
— Тот господин сейчас занят, но скоро придет. Хозяин послал за ним мальчишку.
— Где он?
— Ему нельзя мешать. Он играет на бильярде с начальником полиции. — Нищий подошел к кровати, раздавив двух жуков босыми ногами. Он сказал: — Гостиница эта прекрасная. Ты где остановился? Ты ведь не здешний?
— Да, я здесь только проездом.
— Этот господин очень влиятельный человек. Хорошо бы угостить его. Ведь не унесешь же ты все с собой. Выпить можно и здесь.
— Мне бы оставить себе хоть немножко — взять домой.
— Какая разница, где пить. Я считаю, где есть стул и стакан, там и дом.
— Все-таки… — Свет опять погас, а молнии на горизонте взлетали, как занавески. Откуда-то издали сквозь москитную сетку в комнату докатились удары грома, похожие на гул, который доносится с другого конца города во время воскресного боя быков.
Нищий спросил по-дружески:
— А ты чем занимаешься?
— Да так, чем придется.
Они замолчали, прислушиваясь к шагам на деревянной лестнице. Дверь отворилась, но в темноте ничего не было видно. Чей-то голос отпустил ругательство — для порядка — и спросил:
— Кто тут? — Зажженная спичка осветила синеватую тяжелую челюсть и потухла. Движок затарахтел, и свет снова вспыхнул. Вошедший устало проговорил: — А, это ты.
— Это я.
Он был маленький, с широким не по росту, бледным лицом, одет в узкий серый костюм. Под жилетом у него выпячивался револьвер. Он сказал:
— У меня ничего нет. Ровным счетом ничего.
Нищий прошлепал через всю комнату и начал тихо и серьезно говорить что-то. За разговором он осторожно нажал босой ногой на начищенный до блеска ботинок своего собеседника. Тот испустил вздох, раздул щеки и подозрительно оглядел кровать, словно опасаясь, уж не распорядились ли тут посетители без него. Он резко проговорил, обращаясь к человеку в поношенной одежде:
— Значит, тебе нужно бренди? Из Веракруса? Это противозаконно.
— Не бренди. Бренди мне не нужно.
— А пиво, скажешь, плохо? — Поскрипывая ботинками по плиткам, он развязно, начальственно вышел на середину комнаты — губернаторский родственник! — И пригрозил: — Мне ничего не стоит тебя посадить.
Человек в поношенной одежде сказал, как и полагалось, приниженно:
— Конечно, ваше превосходительство…
— Думаешь, только мне и дела что поить каждого попрошайку, который…
— Я бы не стал вас беспокоить, но вот этот человек…
Губернаторский брат сплюнул.
— Но если вашему превосходительству угодно, я уйду…