— За нами кто-то едет, — сказал Энтони, выглянув в заднее стекло: пышный желтый пушок света сновал на дороге возле Скансена. — Они наверняка накроют нас в ресторане. Скажите шоферу, чтобы ехал в Тиволи. Другого выхода нет. В толпе они нас не найдут. — Он сам постучал в стекло кабины;
— Тиволи, — сказал он. — Тиволи.
— Нет, — запротестовал Крог. — Этого делать нельзя. Что скажут газеты? Променять оперу на Тиволи! Меня сочтут сумасшедшим. Вы представляете, что будет на бирже?
— Не думайте об этом, — сказал Энтони.
— Не думать о бирже, — изумился Крог. У него вырвался испуганный виноватый смешок. — Отчаянный человек, — повторил он. — Этот шрам — вы тоже тогда ни о чем не думали?
— Шрам? — подхватил Энтони. — Это долгая история. Вы помните, как несколько лет назад в Индийском океане затонул «Нептун»? Впрочем, у вас, наверное, об этом не писали. На корабле возникла паника, пассажиры сломя голову рвались к шлюпкам, а я помогал старшему офицеру поддерживать порядок — ну, кто-то мне и удружил.
Крог рассмеялся. Энтони растерянно и недоверчиво спросил:
— Вы не верите?
— Ни единому слову, — ответил Крог. Такси остановилось, но Энтони, изумлено расширив глаза, даже не шелохнулся.
— Почему же вы не поверили? Где я ошибся? — Он стал вполголоса разбирать весь рассказ:
— «Нептун»… паника… все рвутся к шлюпкам… — Выходите, — скомандовал Крог. — То второе такси подъезжает. — Пройдя через турникет, он рукой задержал Энтони. — Я хочу посмотреть, кто это. Машина вплотную подъехала к первому такси. Наружу выбрался человек в сером летнем костюме; расплачиваясь, он неторопливо и цепко осмотрелся; худое лицо, мешки под глазами и подбородком. — Это Пилстрем. — Такси не отъезжало. Ища ступеньку, высунулись ноги в узких черных брюках и повисли над землей, длинные, тонкие и бескостные, как макароны. — Их двое! — воскликнул Крог. — Мне всегда казалось, что Пилстрем охотится в одиночку. Погодите, да это же… как, однако, мы заинтриговали их… — Длинный фрак, тонкий, как шнурок, галстук завязан бантиком на старческой шее, седая щетина, длинное постное лицо. -…Это же профессор Хаммарстен, — черная мягкая шляпа, очки в стальной оправе, пепельно-серые щеки. — Быстро! — заторопился Крог. — Пока нас не увидели. — Он шел впереди; ловя вокруг удивленные взгляды, он вспомнил, что он в вечернем костюме и без шляпы, но странное безразличие охватило его; он вспомнил Холла с накладным носом, шумную толкучку фиесты, тревожные расспросы Холла:
— А с трением-то как? — И остановившись позади тира перевести дух, он сказал:
— Бедняга Холл, как бы он на все это посмотрел? — Верный Холл. На него можно рассчитывать во всем, кроме соучастия в этой стремительной потере тормозов, в этом безумстве. Такое можно себе позволить только с человеком, который даже не умеет убедительно соврать. Еще не отдышавшись, ой тихо сказал:
— Это было не в Индийском океане.
— Черт возьми, — пробормотал Энтони. Щурясь от света прожекторов, он неловко улыбнулся:
— Я впервые испробовал эту историю. Обычно я даю рассказ о бомбе. Ладно, — решился он, — вам скажу. Кроме Кейт, никто не знает. Я снимал шкурку с кролика и у меня сорвался ножик. — Пилстрем, — сказал Крог. Со стороны центральной аллеи из-за угла осторожно вышел человек в сером костюме, ступая мягко, как кошка вокруг мусорного ящика. Крог усталым голосом сказал:
— Игра кончилась. — И словно обманывая кого-то близкого, сплавив ему акции, которые ладно бы обесценились в будущем, но уже сейчас ничего не стоят, хоть выбрось, мучаясь угрызениями совести, Крог добавил:
— Мы сваляли дурака. — Сейчас разберемся, — сказал Энтони.
Он подошел к Пилстрему, взял его за локоть, развернул и толкнул за угол палатки. Пилстрем несколько раз пронзительно крикнул:
— Хаммарстен! Хаммарстен! — Профессор Хаммарстен замешкался возле медных ручек призового аттракциона. — Хаммарстен! — Кажется, спорили из-за монеты, которую пытался всучить Хаммарстен. — Хаммарстен! — Тот быстро обернулся и уронил очки. — Пилстрем! — Он трепетной ногой ощупывал гравий, обводя очки подобием круга. — Пилстрем! — жалобно отозвался он. Энтони с новой силой потащил Пилстрема. — Хаммарстен! — Профессор Хаммарстен нагнулся за очками, но сейчас же дернулся вперед, с болезненным воплем схватившись за поясницу. — Пилстрем! — Держа в пальцах монету, владелец павильона взывал к свидетелям. Энтони ослабил хватку и толкнул Пилстрема прямо профессору в руки. — Хаммарстен! — Они немного постояли, держась друг за друга, потом Пилстрем нагнулся и подобрал очки Хаммарстена. Энтони и Крог издали наблюдали за ними. Вскоре парочка рассталась, каждый отправился в свою сторону. Шли они медленно, понуро.
— Вам что, приходилось быть вышибалой? — спросил Крог. Энтони вздохнул:
— Нет. У меня пропало настроение рассказывать истории. Особенно после той осечки. Но я готов поклясться, что это было в Индийском океане. — Верно, верно, — успокоил Крог.
— Господи, — воскликнул Энтони, — выходит, я ничего не перепутал! Знаете что, не садитесь против меня в покер, с вами можно играть только в рамми — там уж как повезет, без блефа. А у вас лицо прямо для покера. — Но хоть стрелять-то вы умеете?
— Стрелять? — оживился Энтони. Он взял Крога под руку и увлек за собой.
Через две аллеи им попался тир, но Энтони его отверг («это для детей»). Наконец нашел то, что нужно. Разыгрывалось ограниченное число призов. — Хотите портсигар? — спросил Энтони.
— У меня уже есть. — Крог вынул из кармана деревянный инкрустированный портсигар. Рисунок для него выполнил все тот же скульптор, что изваял статую и отлил пепельницы; на портсигаре стояла монограмма: «ЭК». Крог гордился портсигаром. Он сказал:
— Другого такого нет во всем мире. — Портсигар лежал на ладони, легкий, как пудреница. — Очень красивый, — похвалил Энтони, — но вам нужно еще нечто официальное, из свиной кожи. Вот тот хотя бы — он будет очень хорош с золотой монограммой. Сейчас я вам его добуду. Сказано — сделано.
— Теперь не грех, и выпить.
Он не знал ни слова по-шведски, но это ему уже не мешало. Им принесли пиво. — Вода, — отозвался Энтони. — Приезжайте в Англию, я вас кое-чем угощу. Что бы я сейчас взял? «Янгер»? Пожалуй. Или пару кружек «Стоун-особый». Больше пары и не надо.
Он заворожил Крога своей непринужденностью, искушенностью в вещах, о которых Крог имел весьма смутное представление. Наверное, пожилая дама, воспитанная по старинке, будет такими же глазами смотреть на юную девицу, которая разбирается в косметике, знает, что нужно для коктейля, подскажет врача, если нежелательно сохранить известное положение. Крог немного завидовал ему, отчасти любовался им, все это даже интересно, но гораздо сильнее его занимала мысль о времени, которое так быстро у него пролетело, а у этого тянулось помаленьку, так что совсем молодым он знал очень многое.
— Не желаете размяться?
— Не понимаю.
— Потанцевать.
Мелодии, лившиеся из репродуктора, были, надо думать, самые модные; обступив площадку, дуговые лампы заливали светом деревянный настил; белые пятна лиц выдавали напряжение, с которым танцующие ловили трудный ритм; девушки медленно переступали изящными ножками и благоговейно, как некий ритуал, повторяли движения партнеров — шаг в сторону, шаг вперед, шаг назад, между тем как из головы не шли мастерская, контора, платье не по карману («в тиши моей одинокой комнаты»), пролетевшее лето («днем и ночью»), зимние моды.
— Нет. Я не буду. А вы танцуйте. Я посмотрю. Напрасно подстегивать себя: я — Крог, вспоминать выложенные лампочками инициалы, заводы, работающие в две смены, с семи утра и с трех часов ночи: он робел пригласить какую-нибудь из этих девушек, и ничего с этим не поделаешь. Он видел, как поодаль, присматривая девушку, расхаживает Энтони; человек ни слова не знает по-шведски и все-таки здесь он не больше иностранец, чем швед Крог, который родился в развалюхе на Веттерне, в деревенской школе учил арифметику. Энтони взял девушку за руку и повел к танцующим; просто я все перезабыл, думал Крог. Ведь в молодости… Но себя не обманешь; воздух Тиволи вызывал на откровенность; сюда не приходят с неясными побуждениями, здесь удовольствие — единственная и неприкрытая приманка, и ни к чему лицемерить. И в молодости, подумал он, я был точно таким же. В Стокгольме ходили легенды о его детстве, уже обещавшем коммерсанта и изобретателя: как он построил перископ, чтобы не пропустить, когда из-за угла школы появляется учитель; как менял почтовые марки на фрукты, сохранял их в соломе и в разгар лета прибыльно устраивал обратный обмен с изнемогавшими от жажды однокашниками. Крог знал все эти легенды, знал, что в них нет ни капли правды, но еще знал, какая она скучная, эта правда: каторжный труд, прилежанием добытые свидетельства — он, в сущности говоря, и не видел жизни, пока однажды весною в Чикаго ему не пришла в голову идея нового резака. Он даже запомнил, в каком положении была перечеркнувшая небо стрелка огромного экскаватора, он как раз стоял у окошка в будке мастера, высунулся и крикнул экскаваторщику:
— Еще пять футов влево! — Кончилась долгая и суровая североамериканская зима, сквозь запахи жидкого битума, дыма и вымоченного дождем металла он улавливал дыхание весны; шоссе трескались, уступая подспудному натиску травы. Впрочем, природа его не волновала, и этот весенний день в его глазах ничем не отличался от других, а запомнил он его единственно потому, что, переведя взгляд с раскачивающейся, падающей, кромсающей бледно-голубой воздух стрелы экскаватора на план моста, приколотый к чертежной доске, он подумал: если я поставлю нож вот так, желоб у меня скользящий, тормоз отпускает палец — неужели и в этом случае будет большое трение? Его никогда не занимали мелочи, все эти до глупости дешевые и необходимые вещи, которые впоследствии станут называться «Крогом». Однажды, еще мальчиком, он услышал от отца, что у такого-то, наверное, уже миллионный капитал; и вот, он неделю проработал в мастерских в Нючепинге, увидел в действии резак старой модели — и взял расчет: в такой допотопной фирме даже самое похвальное усердие не обещало успеха. А тут нежданно-негаданно, без всяких усилий родилась идея нового резака, и в памяти на всю жизнь остался весенний день, запах зелени и битума, ныряющая вниз и отмахивающая в сторону стрела экскаватора.
Чем— то напоминало то время и новое чувство раскованности, которые он испытывал в обществе Энтони. Недаром он вспомнил эти имена: Мерфи, О'Коннор, Уильямсон и Эронстайн (О'Коннор погиб в Панаме; сломался экскаватор, и на беднягу обрушились сорок тонн земли; Эронстайн ушел на нефтяные промыслы; Уильямсон и Мерфи, кажется, умерли во Франции). И хотя они проработали вместе восемнадцать месяцев, он не узнал их близко, но он и не стеснялся их, а вот с Андерссоном он чувствовал себя неловко, и этих загорелых продавщиц, чинно танцующих там, -их он тоже стеснялся. Ему захотелось неспешно наведаться в прошлое, поворошить годы с их яростными свершениями — так, взяв в руки забытый календарь, обрываешь листки, рассеянно просматривая эпиграфы, стихи, пошлые изречения древних риторов и нет-нет, да задумаешься над какой-нибудь уберегшейся живой строкой. 1912 — он вступил в товарищество; 1915 — откупил долю своего компаньона; 1920 — начал борьбу за мировой рынок; 1927 — великий год: он скупил германские капиталовложения, предоставил заем французскому правительству, закрепился в Италии… И как скверно все кончается: краткосрочные займы, угроза забастовки, идиотский голос Лаурина по телефону, заклинающий быть осторожным.
Зачем я здесь? — подумал он. Какая глупость. Под ногами танцующих поскрипывает деревянный настил; дисциплинированная публика движется двумя потоками: сначала все направляются к тирам, потом текут обратно, задерживаясь около предсказателей судьбы, глазея на американские горы и действующий макет железной дороги; в начале и конце променада холодные зоны: между черным небом и белым бетоном шелестят подсвеченные цветными лампами фонтаны; вдоль озера вытянулись скамейки; по темному зеркалу воды, точно велосипедный фонарик, скользит огонек парома, — все это такое же шведское, как серебряные березы по берегам Веттерна, и ярко раскрашенные деревянные домишки, и утка, затрепетавшая высоко в воздухе, и терпеливая мать на крошечной пристани. Но все эти образы уже ничего не говорили ему; он походил на человека без паспорта, без национальности, на человека, знающего только эсперанто.
Столик качнулся. Крог поднял глаза и увидел высокого тощего старика Хаммарстена, тянувшего к себе стул. — Добрый вечер, герр Крог. — Он потер пальцем седую щетину на подбородке и, пригнувшись, доверительно сообщил:
— Я отослал Пилстрема домой. Я сразу понял, что вам не до него. Я сказал, что видел, как вы уезжали в такси.
— И он вам поверил?
— Я не так прямо сказал, герр Крог. Я попросил одолжить мне денег на такси, чтобы успеть за вами.
— Ловко, профессор, но…
— И разумеется, он сам сел в такси и уехал. — Старик часто задышал, словно хватил кипятку, и удовлетворенно кончил:
— Сейчас он уже на другом берегу озера.
— Как продвигается обучение языкам, профессор?
— Неважно, герр Крог, неважно. Приходится подрабатывать пером. Незаметно оказываешься в странном обществе: Пилстрем, англичанин Минти, Бейер. Вы знаете Бейера?
— Не имею чести, — ответил Крог.
— Бейеру нельзя доверять, — предостерег Хаммарстен. — Ведь это он приложил руку к недавней статье о вашем жизненном пути. — Хвалебная была статья.
— Но какая неточная! Только мы, старики, охраняем Истину от козней этой — скажу вам честно, герр Крог, — не очень приличной профессии. — И с неожиданной злобой пробормотал:
— Пасквилянты. — Там все было достаточно верно.
— Но сказать, что вы вступили в товарищество, герр Крог, в 1911-м!
Согласитесь, что 1912 был бы, с вашего позволения, ближе к истине.
— Да, это был 1912-й.
— Я-то знаю! Пусть я не хватаю звезд с неба, но я скрупулезно, по годам расписал жизнь величайшего шведского… — Старик невероятно разволновался. От избытка чувств запотели его стальные очки, речь стала нечленораздельной. — Мне представляется тот день, когда рядом с памятником Густаву Адольфу…
— Кружку пива, профессор? — оборвал Крог, не пытаясь скрыть усталость и раздражение. Он думал о том, что уже много лет этот опустившийся педагог вытягивает у него интервью, и он уступает — не из жалости, а по необходимости; все-таки человек представляет самую влиятельную шведскую газету и ему в самом деле есть чем похвастаться — он действительно старается быть точным. Не получив ответа, он коротко повторил:
— Пива? — Благодарю, герр Крог, — спускаясь на землю, грустно ответил Хаммарстен. Он замолчал и, поглаживая ладонью кружку, пустыми глазами уставился на танцующих.
— Вы хотели поговорить со мной? — спросил Крог. — Я подумал, — ответил старик, — что вы захотите сделать заявление. Ваш уход из оперы после первого акта будет замечен. Поползут слухи. — Он помолчал и, подняв кружку, уронил в нее:
— Поверьте, я знаю, что вы думаете о нас, герр Крог. Мы вам докучаем, вы от нас никуда не можете деться. — Стальные очки съехали вниз по переносице. — Но и вы поймите нас — это наш хлеб.
— Никакого заявления не будет, — сказал Крог. — Неужели я не могу иногда поступить как мне хочется, не задумываясь и не отчитываясь потом перед вами?
— Это абсолютно исключено; — сказал профессор.
— Вам можно, а мне нельзя?
— И нам нельзя, — ответил Хаммарстен, — причем нам даже нечем себя за это вознаградить. — Он склонился над кружкой и обмакнул в белую пену кончик носа. Платка на месте не оказалось; краснея и тревожно озираясь, Хаммарстен вытер нос уголком манжеты. — Я, например, герр Крог… вы будете смеяться, всю жизнь мечтал произвести в театральном мире маленькую сенсацию… но в самом благородном смысле. Я бы хотел… какое слабое слово: «хотел»… поставить в Стокгольме… — и он запнулся. — Да?
— Великого «Перикла».
— Это что такое?
— «Перикл» Шекспира. В моем переводе.
— Хорошая пьеса?
— О — великая, герр Крог, и очень смелая. Она предвосхищает «Профессию миссис Уоррен». Я много лет бьюсь над тем, чтобы ученики постигли самый дух… У Шекспира это самая высокая, самая поэтическая… Разумеется, есть свои трудности. Например, вопрос о Гауэре. Кто он, этот Гауэр? — Спросите у моего приятеля, он англичанин. Вот он. Фаррант, кто такой Гауэр?
— Мистер Крог, вы не возражаете, если девушка подсядет к нам? Ей хочется пить. Это видно, хотя она ни одного моего слова не понимает. Пепельно-светлые волосы, загорелая кожа — это красиво; на верхней губе бусинки пота; девушка обвела мужчин пустыми, ничего не выражающими глазами. Не проронив ни звука, она села, взяла стакан, желая одного: чтобы ее не замечали. Крог забыл, что существуют такие женщины. Он сказал — Фаррант, профессор Хаммарстен говорит по-английски. — В «Перикле» Вильяма Шекспира есть старик по имени Гауэр. Кто он, по-вашему, этот Гауэр, мистер Франт?
— Боюсь, я не читал эту пьесу, профессор.
— Но вы наверняка ее видели, в Лондоне ее часто ставят. Старик Гауэр. «Из пепла старый Гауэр…»
— Я видел «Гамлета» и «Макбета».
— Эти меня не интересуют. «Перикл» — вот величайшая пьеса. По ее поводу у меня есть теория. «Из пепла» — это не из пепла, а «из ясеня». Из ясеневой рощи. Ясень, дуб, терновник — ведь это священные деревья. Старый Гауэр — это английский друид, он старый в том смысле, в каком мы говорим о Мафусаиле; он жрец и король. И вот как я это перевожу; «Из рощи древний Гауэр…» Иными словами «из священной ясеневой рощи друид Гауэр явился к вам» — а никакой не «старый Гауэр». Вы согласны со мной? — Похоже, что так и есть.
Возможно, девушка почувствовала, что Крогу тоже не интересен разговор. Все так же молча она взяла его правую руку и положила перед собой ладонью вверх. В ее действиях не было и тени кокетства — просто она по-своему участвовала в общем разговоре. Мужчины любят, когда им гадают по руке; это поднимает их в собственных глазах; им приятно, когда девушка говорит — «у вас впереди длинная дорога», приятно это касание рук, позволительное, как в танце, приятно услышать предостережение — «остерегайтесь двух женщин, брюнетки и блондинки», в такие минуты им море по колено. — У вас уже готово возражение. Действие происходит в Тире, у замка Антиноха, в Эфесе. При чем здесь, скажете вы, английский друид? — Понимаю, профессор. Действительно, странно. — На это возражение я отвечаю следующим образом: Шекспир ваш национальный поэт; он жил в бурную эпоху славной королевы Бесс, в эпоху националистической экспансии.
— В вашей жизни много удач, — говорила девушка. — Держитесь за теперешнюю работу.
— Откуда вы приехали? — спросил Крог, поражаясь, что ей незнакомо его лицо.
— Из Лунда, — ответила она, трогая пальцем линию жизни. — У вас очень крепкое здоровье, вы долго проживете.
Все-таки приятно это слышать.
— А какая-нибудь неожиданность?
— Ничего такого. Вы трудно обзаводитесь друзьями, — продолжала девушка.
— Вам угрожают мужчина и женщина. Вы очень щедрый человек.
Профессор говорил:
— Я одену Гауэра в символический костюм, олицетворяющий империализм или националистическую экспансию.
— Девушки вас не особо интересуют. Вам больше нравится ваша работа.
— А какая это работа?
— Что-то умное. — Она отпустила его руку, сразу потеряв к нему всякий интерес; отпив пива, она устремила на танцевальную площадку взгляд больших тускло-мраморных глаз. Вскоре с поклоном подошел молодой человек, девушка встала и ушла. Ко всему равнодушная, такая хорошенькая и невероятно глупая, она заронила в душу Крога покой и счастье, но едва он успел осознать это чувство, как оно ушло. Вот так иногда на скверной улице, осторожно обходя смятые папиросные коробки, картофельные очистки, грязь из прохудившихся труб, вдруг почувствуешь свежее дуновение, запах мяты, обернешься (она меня не знала… долгая жизнь… щедрый человек) — но запах уже пропал. Музыка смолкла, за соседним столиком девушка положила перед собой руку юноши, ладонью вверх.
— Когда же вы думаете поставить эту пьесу, мистер Хаммарстен?
— Никогда. Это все так, мечты… У меня нет денег, мистер Франт.
— Фаррант.
— Фаррант. У меня нет связей в театральном мире, импресарио не пустят меня на порог. Кто я такой? Школьный учитель и безумный поклонник Вильяма Шекспира.
(Долгая жизнь… щедрый…)
— Я даю вам двадцать пять тысяч крон, профессор Хаммарстен. — Старик молчал. Он отвернулся от Энтони и с полуоткрытым ртом смотрел на Крога. От потрясения он утратил дар речи. Хотя именно так он всегда представлял себе эту сцену, думал Крог: он годами мечтал о том, что какой-нибудь богач позволит ему высказаться об этой пьесе — как он ее назвал? Забыл — и, убежденный его доводами, даст ему деньги. Старый дурачок раздразнил меня, а теперь не верит, боится, что я шучу. — Позвоните завтра утром моему секретарю, — сказал он.
— У меня нет слов, — мямлил профессор, — я не знаю… — На кончике носа еще оставалось немного пены, он пытался смахнуть ее. — «Перикл»? — спросил он. — В моем переводе?
— Ну разумеется.
Профессор Хаммарстеу неожиданно заговорил:
— В моем переводе — но вдруг он плох? Я не знаю. Я никому не показывал. Вдруг люди не поймут. Друид Гауэр… Ведь сколько лет… — Ему хотелось объяснить, что в конце долгого путешествия начинаешь бояться встречи. Друзья состарились; может, тебя вообще никто не узнает. А что путешествие было долгим — тому свидетели седая щетина на подбородке, плохонькие очки в стальной оправе. — Я перевел ее двадцать лет назад.
— Найдите театр и подберите актеров, — сказал Крог. Ему уже наскучила щедрость. В конце концов, он не впервые такой щедрый. Ему полагается быть щедрым. Сто крон за бумажный цветок, новый флигель для больницы, не уступающая месячному заработку пенсия первой жертве нового усовершенствования резака. Все это попало в газеты, произвело хорошее впечатление. Чем необычнее пожертвование, тем громче огласка, а это бывает очень кстати, например, перед новым выпуском или в такой момент, как сейчас, когда приходится брать краткосрочные займы, сбивать продажу в Амстердаме, терять порядочные деньки. Право, даже занятно, что повезло не кому-нибудь, а жалкому старику Хаммарстену, что именно он нагрел руки на тревогах Лаурина и Холла. Крог почувствовал глубокое презрение к этому престарелому педагогу, подрабатывающему журналистикой, в котором удача породила страх и неуверенность в себе, который не мог удержать очки на носу и сидел как в воду опущенный.
— Прошу прощения, герр Крог, — раздался высокий сиплый голос, и между бассейном, и танцевальной площадкой возник с кепкой в руке седой, тощий, с обвислой кожей на лице Пилстрем. Залитые прожекторами, казались бесцветными его редкие крашеные волосы. Опередив Крога и Энтони, профессор вскочил из-за стола. Он весь дрожал от возмущения, очки прыгали, он сунул руки под черные фалды фрака. — Пилстрем! — Хаммарстен! — взвизгнул Пилстрем и осторожно приблизился. — Старый лгун! — выпалил он. — Стыдитесь!
— Вам тут нечего делать, Пилстрем, — заявил профессор. — Я не позволю вам беспокоить герра Крога. Если желаете знать, Пилстрем, герр Крог приехал сюда обсудить со мной один маленький проект, маленькую сенсацию, для которой нам нужна обоюдная поддержка. Вам нечего тут делать, Пилстрем, вам и вашей газете.
— Однако, Хаммарстен…
— Убирайтесь, Пилстрем, — оборвал его профессор и, ничтоже сумняшеся, позвенел в кармане мелочью. — Джентльмены, вы не откажетесь распить со мной бутылочку вина?
***
По длинной лестнице на пятый этаж из Чистилища (оставив на другом берегу общественные уборные с похабными шутками, зависть, неприязнь редактора, недоверие, неприличные журналы) — в Рай (школьные фотографии, укромное байковое тепло, жесткая аскетическая постель) восхожу невредимый я, Минти.
Всего ступенек пятьдесят шесть; четырнадцать ступенек — и второй этаж, здесь живут Экманы, у них двухкомнатная квартира, телефон и электрическая плитка; Экман работает мусорщиком, но без денег не бывает. Он частенько возвращается поздно, как Минти, возвращается выпивши и, одолевая свои четырнадцать ступенек, много раз кричит «до свидания» оставшемуся на улице приятелю, и фру Экман, заслышав его голос, выходит на площадку и тоже кричит «до свидания». Не было случая, чтобы она осерчала на пьяного мужа; иногда она сама бывает навеселе, тогда в дверях толкутся и прощаются гости и дым дешевых сигар, разъедая ему глаза, преследует Минти все четырнадцать ступенек до третьего этажа.
Двадцать восемь ступенек — и вот она, пустая квартира. Она самая большая в доме, она обставлена, сдана и всегда пустует. Жильцы за границей, они не были дома уже два года, но квартира оплачена. Минти не видел их ни разу. Он умирал от любопытства и в то же время боялся прямыми расспросами покончить с неизвестностью. Так интереснее. Однажды в квартиру пришла убраться хозяйка, и Минти удалось заглянуть в прихожую; он увидел гравюру, изображавшую Густава Адольфа, и подставку для зонтов, в ней торчал древний зонтик. Он поднялся выше, еще на четырнадцать ступенек увеличив разрыв с Экманами. На четвертом этаже жила итальянка, она давала уроки; он вспомнил коллегу Хаммарстена — эта дама работала с ним в одной школе; следующие четырнадцать ступенек он преодолел уже быстрее — пятый этаж, покой, дом. На двери висит коричневый шерстяной халат, в шкафу какао и галеты, на камине мадонна, под стаканом паук. Устал. И не так уж поздно, а надо ложиться.
Он зажег свет и первым делом закрыл окно от мошкары. Снаружи ступеньками поднимались к нему окна нижних квартир: все были дома, Экманы включили приемник. На умывальнике рядом с пауком счет за квартиру. Минти опустился на колени и покопался в шкафу. Он вылил в кастрюльку немного сгущенного молока, добавил две ложки какао, зажег газовую горелку, стоявшую у полированного комода красного дерева, и, пока напиток закипал, пошел за чашкой. Он нашел блюдце, но чашки нигде не было. На подушке заметил записку, оставленную хозяйкой: «Герр Минти, к сожалению, ваша чашка разбилась» — и подпись с завитушкой, никаких извинений. Придется пить из стакана.
Паук, очевидно, умер, он весь сморщился, почему хозяйка его не выбросила — непонятно. Он взял освободившийся стакан и выпил теплого какао, потом поискал глазами мыльницу, где у него сберегались окурки, и увидел, что паук ожил. Он не умер, он притворился и теперь, раздувшись вдвое, по невидимой нити спускался к полу.
В Минти пробудился охотничий азарт. Вспомним молодость. Он заманил паука в стакан, оборвал нить, отрезав начатое отступление, и, быстро перевернув стакан, ловко усадил узника на мраморную доску умывальника. Паук между тем потерял еще одну ножку и сидел в лужице какао. Терпение, думал Минти, разглядывая паука, терпение; может, ты еще меня переживешь. Он постучал по стакану ногтем. Двадцать лет протрубить в Стокгольме — не шутка. Надо будет завтра оставить записку: «Не трогать». Надо купить еще один стакан и чашку. Минти предстоят большие покупки! От возбуждения он даже забыл помолиться на ночь, а выбираться из постели на холодный линолеум уже не стоило: Господу важен не обряд, а вера. Чтобы молитва шла от сердца. И, сложив под грубым одеялом руки, он горячо молил: чтобы Господь подвергнул сильных и возвысил униженных, чтобы дал Минти хлеб насущный и избавил от лукавого, чтобы Энтони не связался с Пилстремом и прочей компанией, чтобы посланник пришел на обед, чтобы новая чашка подошла к блюдцу; кончая, он благодарил Господа за его бесконечную милость, за счастливый и удачный день. В доме напротив один за другим погасли огни, скоро он перестал слышать, как в окно бьется мошкара. Погасив лампу, он терпеливо замер в темноте, как тот паук под стаканом. И он так же подобрался, как паук, умудренно затих; вытянув тело, затаившись, он лежал как мертвый и смиренно искушал Бога: не забудь снять стакан.
4
Энтони явился минута в минуту. Ступив на Северный мост, он слышал, как на том и другом берегу куранты пробили восемь раз. Такая точность была не в его правилах. Он не любил приходить раньше женщины, ждать — это сразу ставит отношения на неверную почву. Женщина должна прийти первой, а он немного опоздать, пусть даже послонявшись для этой цели где-нибудь неподалеку, и явиться веселым, виноватым, рассеянным. Но сейчас особый случай. У него появилась работа, и, торопливо шагая в утреннем тумане с Меларена, словно росой покрывшем его новое пальто, он на ходу тщательно отработал всю тактику: деловитость, пунктуальность, терять время на женщин некогда, он занятой человек, в начале десятого нужно быть в конторе, могу вам уделить час, на мне огромная ответственность. Но на другом конце моста она уже ждала его, и он смягчился. Какое глупое имя — Лючия; ужасно, бедная крошка. А уж как одеться постаралась: такая серьезная мордочка — и тут эта развратная шляпка. Она-то думает, что пришла на встречу с возлюбленным, а не случайным знакомым по Гетеборгу, думал он, расплачиваясь предательской нежностью за ошеломляющее открытие, что женщина старается понравиться ему (даже если она высыпает на себя всю пудреницу, как Лючия Дэвидж). Как хотите, но даже последние стервы бывают наивны до слез. Даже у Мейб это было.
Увидев его, она заспешила навстречу. Они были одни на мосту. Высокие каблуки царапали мокрую от тумана мостовую, она ткнулась головой ему в грудь, сбив на затылок шляпку. Они расцеловались запросто, как старые друзья. Он вытащил из-за пазухи тигра, но он не догадался спрятать его сразу, теперь игрушка была насквозь мокрая.
— Вы прелесть, — сказала она. — Какой он мокрый. Вы оба мокрые. Как утопленники. — И правда, в плотном тумане пальто и шляпа намокли так, словно побывали под проливным дождем. Пожалуй, еще на дне озера, подумал он, можно набрать столько воды, но подобные мысли угнетающе действовали на него и он отогнал их смехом:
— Я хороший пловец. — И соврал, потому что всегда боялся воды; когда ему было шесть лет, отец для пробы бросил его в бассейн, и он сразу пошел ко дну. С тех пор многие годы его преследовал страх утонуть. Но он перехитрил судьбу, готовящую ту смерть, которой больше всего боишься. Рискует хороший пловец, а Энтони плавал плоха и положил себе никогда не рисковать. Он и сейчас не хотел рисковать: ему напомнили о сыром пальто, и он сразу запаниковал. Он очень по-матерински относился к собственному здоровью. — Вот что нам сейчас нужно, — сказал он, — чашка хорошего горячего кофе.