— А вот и моя сестра, — сказал Энтони. Ей бы чуть задержаться, не заставлять его глотать очередную реплику искателя приключений. Растерявшись, он забыл о вежливости и продолжал сидеть, когда те трое встали; впрочем, ее отвлекли рукопожатия и двигание стульями. — Мистер Фаррант был так любезен, что познакомил нас с Гетеборгом, — сказала пожилая дама. Кейт перевела взгляд на его лицо — замкнутое, настороженное и сразу потерявшее свое обаяние. — Он провел нас по всему порту, — объяснил пожилой господин, — показал склады.
— А сейчас, — вступила девушка, — рассказывал, откуда у него этот шрам. — Мы думали, — пояснила дама, — что это с войны. — Они нервничали, конфузились: им хотелось убедить ее, что они не замышляли ничего дурного против ее брата; они защищали его от упрека, что он так легко сошелся с незнакомыми людьми.
— Но революция — это даже интереснее, — сказала девушка. Кейт бросила на нее внимательный взгляд, и мысль: «Бедняжка, она тоже попалась» больно кольнула ее, хотя она не упустила отметить все, что говорило не в пользу девушки: большие невыразительные глаза, влажная полоска неумело накрашенного рта, худые плечи, сухие пятна пудры на шее. Она вспомнила Аннет, вспомнила Мод, с трудом втиснувшуюся в рамку, дешевый запах на подушке; ему всегда нравилось, что попроще.
— Его обязаны были наградить, — сказала девушка, — все-таки спас министру жизнь.
Кейт улыбнулась Энтони, заерзавшему на стуле. — Так он вам не сказал? Какой скромный. Его наградили орденом Небесного Павлина второй степени.
Они приняли ее слова за чистую монету и даже заторопились уходить. Им не хотелось злоупотреблять его временем, это может помешать будущей встрече. Они рассчитывали увидеть его в Стокгольме. Дама поинтересовалась, сколько они там пробудут.
— Мы там живем, — ответила Кейт.
— Вот оно что, — сказал мужчина. И, помедлив:
— Мы из Ковентри. — Такие, как он, любят, чтобы взаимная информация была равноценной. Он глядел на нее прищурившись, словно следил за колебанием чутких лабораторных часов: нужна еще гирька. — Наша фамилия Дэвидж. — Жена за его спиной одобрительно кивнула: теперь правильный вес. Деликатная операция кончилась, она облегченно вздохнула и отдалась другим заботам: глядясь в большое зеркало на противоположной стене, одернула платье, убрала выбившуюся прядь, разгладила перчатки, намекая, что они уже уходят. — Вы туристы? — спросила Кейт, отметив, что у девушки хватило проницательности угадать враждебность там, где ее родители видели только вежливость, хотя, казалось, она была совершенно лишена их деликатности и как бы даже сознательно компрометировала их спокойные тона и скупые детали ярким цветом неудачно выбранной помады.
— Мы индивидуальные туристы, — мягко уточнил Дэвидж. — Надеюсь, мы еще увидимся, — с намеренной неопределенностью сказала Кейт.
Девушка медлила. Уже родители с преувеличенной стариковской осторожностью сошли на бурый клочок земли между верандой и изувеченным барабаном, а она все стояла как вкопанная. Она напоминала ярко раскрашенного идола, деревянного идола весьма прозаического назначения, — может, об нее гасят окурки.
— Я могу во вторник, — сказала девушка.
— Отлично, — одобрил Энтони, поигрывая вилкой. При виде ее вопиющей неискушенности Кейт ощутила жалость к девушке, что было некстати, поскольку Энтони должен помнить, от чего его уберегли, а эта девушка была явлением того же порядка, что свет за окнами велосипедных магазинов, листья на мостовой Уоррен-стрит, портвейн в «Дамском баре». — Значит, во вторник тебе удобно, — сказала Кейт, провожая взглядом воссоединившуюся троицу. — Оказывается, ты спас жизнь министру. — Что-то надо плести, — ответил Энтони, — они заплатили за обед.
— Я накормила тебя завтраком, но мне ты почему-то ничего не плел. — Ну, Кейт, — сказал он, — ты и так знаешь все мои истории. Сколько я писал…
— Брось, — оборвала Кейт. — Писал ты очень редко. Телеграммы отцу, открытки с видами, очень много открыток — из Сиама, Китая, Индии. А писем что-то не помню.
Он улыбнулся.
— Забывал бросить их в ящик. Погоди, я же написал тебе большое письмо, когда поздравлял с работой в «Кроге».
— Открытка.
— И когда отец умер.
— Телеграмма.
— А это, кстати, дороже. Ради тебя, Кейт, я не остановлюсь перед расходами. — Он посерьезнел. — Бедняжка, ты осталась без обеда. Я подлец, что не дождался, но они же пригласили. Захотел сэкономить. — Тони, — сказала Кейт, — если бы ты не был моим братом… — Она оборвала фразу, не стала прояснять. Какой смысл! — Ты бы влюбилась в меня по уши, — ответил Энтони, послав ей взгляд, которым он одарил уже стольких официанток: в нем точно отмеренная заинтересованность, точно рассчитанное простодушие, каждое слагаемое обаяния не раз успешно испытано и готово к применению. Если бы можно было повернуть время вспять, подумалось ей, если бы можно было стащить с пальца кольцо, подарок Крога, и отменить все это — тот большой барабан, падающие листья и мое лицо в зеркале; и пусть снова станет темно, снаружи задует ветер, запахнет навозом, и он будет стоять передо мной с фуражкой в руке, только теперь я бы сказала:
— Не возвращайся. Наплевать на всех. Не возвращайся, — и все пошло бы по-другому.
— Славная девчушка, — сказал Энтони. — Поверила всему, что я сказал. Такую ничего не стоит околпачить, — и она уже видела, как в мыслях он идет пригородными улицами, звонит в двери, впускается с черного хода. И следя, как он поправляет галстук выпускника Харроу, приводит в порядок обаяние и укрепляется в своих надеждах, она опять была заодно с ним и только старалась понять — мужество это или просто уверенность в том, что рано или поздно что-нибудь непременно подвернется.
Сейчас подвернулась я. Мысль, как они сработаются, отогнала ревность и страхи. Он умен, этого никто не отрицал, а у нее сильный характер, в этом тоже еще никто не усомнился. У нее была хватка, она умела зацепиться. Пять лет в пыльной конторе в Кожевенном ряду, потом в «Кроге», потом у самого Крога.
— Выпить бы чего-нибудь, — сказала она, — в горле пересохло, — и когда принесли стаканы, — за наше сотрудничество.
— Не пей залпом, Кейт, — облизнув губы и знаком отпустив официанта, сказал Энтони. Он не одобрял, ему не нравилось, когда девушки пьют, он перенял условности старшего поколения. Конечно, пить и прелюбодействовать не возбраняется. Но порядочный мужчина не соблазнит сестру своего друга, а «приличные девушки» не станут напиваться. Он воспринимал окружающее в свете этих великих принципов — первый обязателен для мужчин, второй — для женщин. Кейт чувствовала, как на его губах трепещет майорская наставительная мудрость, подхваченная им в клубных курилках. — Милый Тони, — выдохнула она, — ты прелесть. — От ее проницательности ему стало не по себе, он поежился.
— Тем более, — сказал он, — на пустой желудок. — Нет, это восхитительно: вечное невезение не поубавило ему гонора; какого-нибудь застенчивого горемыку — того давно бы уже сокрушило чувство неполноценности, а он с каждой неудачей только выше вздергивал подбородок. Даже в самые мрачные дни, с уверенностью заключила она, он не позволит себе распускаться; она представила себе, как он читает мораль Аннет, учит Мод меньше пить. Порвись у него рукав — он отправится искать гвардейский бант.
Когда умер отец, она была в Стокгольме, а он на последние деньги успел прилететь из Марселя, куда вернулся из Адена. Чинный и торжественный, он бы наверняка вызвал восторг во всех клубах, из которых его выставили. Она вспомнила телеграмму: «Отец тихо скончался в субботу ночью» — эта невозможно избитая фраза ввела его в чудовищные расходы, дальше пришлось ужимать и хитрить с пунктуацией, и вторая половина текста была невразумительна: «Сожалению переезда вещей Мейбл неприятность тчк рассчитал слугу зпт болезни головы тире Голдсмит утвердительно». Как потом выяснилось, он припас для отца новость о своем увольнении; склонившись над спинкой кровати, он ободрял больного улыбкой, жизнерадостным видом; для сиделки он принес осушаемую слезу, для родственников черный костюм, последний чистый воротничок — для священника и стряпчего. Постоянная тема телеграмм и почтовых открыток обрела наконец человеческий голос; он снова дома, он уволился; тут затронут вопрос чести, но это не каждому объяснишь. — Ты о чем задумалась? — спросил Энтони, и было ясно, что к нему вернулось душевное равновесие и он стоял, так сказать, у нового порога, будоража себя надеждой и желанием выказать свои коммерческие способности. — Я вспомнила отца, — сказала Кейт.
— Отец! — отозвался Энтони. — Вот бы кто порадовался, что мы вместе. Тут он прав. Отец не переставал жалеть, что Энтони подолгу живет за границей; он считал, что брат должен быть защитником сестры до замужества. Старик знал, что говорил: с моим братцем, рассуждала Кейт, не пропадешь, он выберется из любой ситуации. И в забегаловке, и в полицейском участке трудно пожелать лучшего советчика или адвоката. Что замечательно — он безошибочным чутьем находил черный ход или человека, которому надо дать взятку. Пройти огонь и воду без единой царапины — на такое способен только Энтони.
Он осматривался, оценивая обстановку, живой, энергичный, обнадеженный. — А что здесь делают вечером? — спросил он и, опережая ее мысли, соврал:
— Я имею в виду — кино, мюзик-холл. В портовом городе нужно быть особенно осторожным. — Неожиданно поскучнев, он окинул взглядом сиротский садик, заброшенную эстраду, дырявый барабан, кружащиеся листья, шаркающую метлу. Привычно и безошибочно сообщив лицу выражение чистейшей невинности, он выжидательно уставился на Кейт.
— Неужели тебе трудно побыть самим собой? — вздохнула Кейт. У нее защипало в глазах от одиночества. Как больно отпускать его за эту наскоро положенную штукатурку респектабельности — так же больно было впервые отпускать его за границу: на крыше кэба горбится саквояж, в тесной захламленной прихожей срывает замки набитый чемодан, на ковре змеится пояс от пижамы; прощание у подставки для зонтов перед дверью с цветными стеклами. Тогда хоть не было обмана, они были открыты друг другу, как пять лет назад, в том темном сарае; он был бледен, напуган, он едва не расплакался, когда она сказала, что пора, не то он опоздает на поезд, быстро поцеловала и почувствовала, как все в ней оборвалось, когда он сладил наконец с капризной дверцей кэба и, отчаянно трясясь на черных вытертых подушках, увез вторую половину ее самой. Все-таки утешала мысль, что он будет писать, а он ограничился открытками: «Это прелестное место», «Здесь мы купались», «Мое окно отмечено крестиком», и раз от разу все больше балагурства, странные обороты речи, прилипавшие к нему, как защитная окраска, и в какой-то момент понимаешь, что он пропал, растворился среди мелких авантюристов, которых только недостаток смелости спасает от тюрьмы. Но даже в почтовых открытках, подумалось ей, он не был таким далеким, как сейчас, и, скрывая растерянность, она вынула из сумочки пудреницу.
— Неужели ты не можешь побыть самим собой? — повторила она, напрасно гадая, какими уловками Аннет и Мод вырывали у него минуту искренности. — Сегодня, — продолжала она, — мы напьемся и поедем в Лизберг.
Он недоверчиво поморщился:
— А что это за место?
— Вполне приличное, — ответила Кейт. — Там мило и просто. Можно потанцевать, пострелять, встряхнуться на американских горах. Конечно, скука по сравнению с тем, что тебе приходилось видеть, но если мы сперва выпьем…
— Погоди, — прервал Энтони, — у нас еще не было серьезного разговора.
— О чем?
— Ну, есть масса вещей, — сказал Энтони. — Масса. Если ты раздумала обедать, то давай поищем спокойное место. — Он с придирчивым неодобрением обежал взглядом ресторан, пустые стойки, грязные тарелки. Нет, запротестовал он, какое же это спокойное место — порт? — потому что после мисс Дэвидж ей тоже захотелось увидеть порт.
— Что ты привязалась к этой девушке? — возмутился он. — Можно подумать, что ты ревнуешь. Давай куда-нибудь проедемся. Тут есть парк? Они уже полчаса сидели на деревянной скамейке возле пруда, разглядывая уток; мальчишки выбирались из Гетеборга, толкая в гору велосипеды с ярко раскрашенными спицами. В домах на окраине парка один за другим вспыхивали огоньки, пронзительные и колючие, словно в темном кинозале чиркали спичками. Вода в пруду зацвела, к птичьим бокам приставала ряска. — Ты привезла меня сюда, — начал Энтони, — но… — Он настороженно замкнулся, помрачнел. — Я никогда, не сделаю одной вещи: не буду нахлебником. Я им никогда не был.
— Эрик даст тебе работу.
— Ты прекрасно знаешь, что я не говорю по-шведски.
— В «Кроге» необязательно знать шведский.
— Кейт, — сказал Энтони, — я там пропаду. Мне бы что-нибудь попроще. На пароходе я думал об этом все время. Крогу от меня никакой пользы. У меня не будет случая показать себя. — Кружась, слетел лист, задел его плечо и улегся между ними на скамейке.
— Видишь? — сказал Энтони. — Золотой. Побрезговал мною. — Он еще зеленый. Такой не считается. Смотри. — Кейт подняла лист и поднесла его к глазам, потому что уже стемнело. — Надкушен. Белка. Или птица какая-нибудь.
— Послушай, Кейт, сегодня утром в порту я видел объявление на английском языке. На склад нужен специалист-англичанин. Вести бухгалтерию. — Да, здесь ты, конечно, большой специалист.
— Я исписал тысячу гроссбухов.
— Эта работа без будущего.
Она только что просила: «Побудь самим собой»; и сейчас, когда его лицо с трудом различалось в быстро похолодавшем воздухе, когда, зябко передернув плечами, она вспомнила: он без пальто, куда он дел свое пальто? — когда ее мысли отвлеклись на ломбарды и старьевщиков, он обезоружил ее своей искренностью: так останавливает нас за рукав приятель, которого мы давно забыли.
— У меня нет будущего, Кейт.
Он сидел притихший, не ломался, был наконец самим собой, и она дивилась этой перемене, лихорадочно соображая, как лучше использовать удачный момент. Она-то знала, что он человек ненадежный, врунишка, плут в денежных делах, но чтобы он отдавал себе в этом отчет — этого она не подозревала.
Он повторил:
— Ты сама знаешь, Кейт: у меня нет будущего. Из воды, зябко нахохлившись, вышли птицы. Словно маленькие футбольные мячи, коричневые комочки перекатились через зеленый склон, припечатывая листья перепончатыми лапками.
— Не правда, — сказала Кейт; страх упустить момент боролся в ней с радостным чувством, что после стольких лет они наконец откровенны друг с другом. — Только слушайся меня. — Она думала: он в моих руках, мой Энтони, главное — не упустить его теперь, сказать нужные слова, но сердце пересилило, и уже она сама сидит без пальто, без будущего, без друга, в чужом галстуке. Обнять, согреть его, но он уже заговорил. — Безусловно, — сказал он, — еще может повезти. Что-нибудь может подвернуться. — И она поняла, что момент упущен. Он был от нее так же далеко, как где-нибудь в шанхайском клубе или на площадке для гольфа в Адене. Трезвый взгляд на себя был лишь крохотным разрывом в сплошной пелене самообмана. Ей казалось, он ждет ее помощи, а ему нужен был только попутный ветерок, новая идея, подходящее воспоминание. — Я рассказывал тебе про испорченный чай?
— Не помню. Холодно. Пошли. А что касается этого склада… Но уже вовсю дул благоприятный ветер. Он был готов признать, что ошибался, что в конце концов и у него есть какое-то будущее. — Понимаю, — сказал он, — тебе не нравится эта идея. — И беспечно рассмеялся:
— Ладно, дам твоему Крогу испытательный срок. Перед ней был человек, только что избежавший смертельной опасности. Спасение наполнило его бурной радостью, а когда он был в ударе, то скучать с ним не приходилось.
И хорошего настроения ему хватило на весь вечер. Он бросался из одной крайности в другую; ей повезло увидеть его в минуту грустную и искреннюю, но была особая прелесть в его беспечности и позерстве. Он рассказывал истории, которые начинались весьма не правдоподобно, но потом оживлялись яркими красками; вероятно, такими же баснями он кружил голову и Мод, и Аннет, и этой девушке Дэвидж.
— Постой, а я писал тебе про «фиат» генерального директора? — Нет, — ответила Кейт, — про «фиат» в открытках не было. — После двух рюмок шнапса она была готова верить почти каждому его слову. Она подобрела к нему. Накрыв его руку своей, сказала:
— С тобой хорошо, Тони. Рассказывай. — Но прежде чем он заговорил, она заметила, что на его руке нет кольца (в день, когда им исполнился двадцать один год, им подарили по кольцу с печаткой — точнее, ему кольцо переслали, она уже не помнит куда, заказной почтой на адрес клуба).
— Где твое кольцо? Ты хоть получил его?
Она видела, как он примеривается к ее настроению, прикидывает, до какой черты можно рассказать. Неужели вечер сорвется, забеспокоилась она. Нет, нужно бросать, скорее бросать эту привычку задавать вопросы. Но после стольких лет разлуки вопросы сами срывались с языка. — Не важно, — сказала она. — Продолжай. О машине директора. Ладонью левой руки Энтони покровительственно накрыл ее руку и уступчиво, искренне протянул:
— А знаешь, я лучше расскажу о кольце. Это долгая история, но любопытная. Ты, старушка, даже не подозреваешь, куда я попал через это кольцо.
— Не надо, — заупрямилась она, — не рассказывай. Расскажи о машине директора. Только сначала уйдем отсюда, здесь нам больше не дадут. — Забавно было вести его через рогатки ограничительного закона и, вопреки предписанным нормам (мужчине — две стопки шнапса, женщине — одна), понемногу хмелеть.
— А теперь, — сказал он, — в Лизберг.
Канал, шелест воды у кромки заросших травой берегов, в темноте шепот парочек на скамейках, пустынная загородная дорога, спотыкающаяся вереница встречных звуков — не музыка, а словно где-то в далекой комнате настройщик вразброс нажимает клавиши рояля. Четким рисунком на посветлевшем небе выделялись башенки над крышами; звуки сложились в мелодию, что-то колыхнувшую в памяти, и у входа с высокой аркой выплеснулось разбуженное ритмом, воспоминание (министр иностранных дел в высоком негнущемся воротнике подчеркнуто официально отвечает на ее тост, по террасе из уборной возвращается Крог, раскланиваясь на обе стороны, пары танцуют за стеклянными дверьми, звонкими и струящимися, словно канделябры). — Пошли, крошка, — сказал Энтони, — пошли разомнемся. Пьянея, он все дальше уходил в прошлое. Яркий и бесшабашный послевоенный жаргон к середине вечера подточила окопная сырость, это подали голос отставники, в тени опахал толковавшие о Часе Наступления и «Виктории-палас», об отпусках и джазе.
Шипя, взмыла ракета, но на полпути от сырости потухла и уронила на землю хвост; пропилеи танцевальных залов и ресторанов обступили площадь, где в просторном и неглубоком изумрудном бассейне резвился изумрудный фонтан: он тропическим деревом ввинчивался в холодное, глубокое, чистое небо, потом зеленой люстрой рушился вниз, выплескивая на дорожку серебристые осколки. Над крышами сверкнула пустая люлька американских гор, подвывая, словно заезженная граммофонная пластинка. У дальних палаток доморощенные стрелки палили по мишеням.
— Сюда. Идем сюда.
По спокойной глади озера, усеянного сигаретными коробками, двигалось пиратское судно. Извивающаяся тропинка с высаженными вдоль нее цветами выводила к маленькой эстраде, где двое мужчин в белых халатах играли с желающими в шахматы, игра стоила полкроны. И где бы вы ни шли — по розовым или зеленым лужайкам или в умышленной темноте, — за музыкой и выстрелами различалось неумолчное шипение скрытых прожекторов, на которые тучами летели мотыльки, чтобы оцепенеть на их пылающих вогнутых стеклах. Вверх к свету, вниз в темноту валится люлька американских гор; в полутемной палатке человек-фонтан с землистым Лицом и тюрбаном на голове выпускает струи воды через розовые стигматы на ладонях и ногах; великанши, гадалки, укротители львов; тучи мошкары, словно сдунутый пепел, проносятся своим путем, не отвлекаясь на тусклые плафоны в тесных павильончиках. Над крышами взлетает люлька американских гор; в воздухе разрывается ракета, просыпав в темноту желтую канитель; зарядили ружья и выпалили стрелки.
— Для танцев ты уже не годишься, — сказала Кейт. — Слушай, — сказал Энтони, — выпьем еще по одной, и я возьму для тебя все призы, какие тут есть. Вон бросают кольца. Ты еще не видела, как я бросаю кольца.
На струе воды приплясывали разноцветные мячики для настольного тенниса. — А хочешь куклу? — загорелся Энтони. — Или ту стеклянную вазу? Ты скажи, мне это пара пустяков. Решай скорее.
— Идем бросать кольца. Ты же не умеешь стрелять. А тут надо сбить все пять шариков из пяти выстрелов. В школе ты никогда не мог попасть в цель. — С тех пор я кое-чему научился. — Он взял с барьера пистолет, примерился к мишени. — Будь человеком, Кейт, заплати за меня. — Его возбуждала тянущая руку тяжесть пистолета. — Поверишь, Кейт, — сказал он, — мне нравится иметь дело с оружием. Работать военруком в школе или что-нибудь в этом роде.
— Оставь, Тони, — возразила Кейт, — ты всегда мазал мимо. — Она раскрыла сумочку и не успела достать деньги, как он выстрелил. Подняв глаза, она увидела, как желтый шарик свалился с острия водяной спицы. — Попал! — закричала она. Необычайно серьезный, он только кивнул в ответ, перезарядил пистолет острой, похожей на перо, пулькой, быстро прицелился, опустив пистолет на уровень глаз, и выстрелил. Она заранее знала, что он попадет и в этот раз; он наконец давал представление, где конкурентов ему не было: стрельба на ярмарке. Она не видела, как падали, шарики, она смотрела на его лицо — серьезное, замкнутое и как бы исполненное чувства ответственности; его короткопалые, со сбитыми ногтями руки стали вдруг ловкими и мягкими, как у сиделки. Он сунул под мышку страховидную голубую вазу и снова поднял пистолет. — Тони, — воскликнула она, — а с этим ты что собираешься делать? — это он положил к ее ногам игрушечного тигра.
Нахмурившись, он открывал магазин.
— Что ты говоришь?
— Что ты с ними будешь делать, с вазой и тигром? Ради бога, не выигрывай больше ничего, Тони. Пойдем выпьем. Он медленно кивнул; до него не сразу дошел, ее вопрос, его глаза завороженно возвращались к шарикам, пляшущим на вершине фонтана. — Ваза? — переспросил он. — А что, нужная вещь. Цветы и вообще.
— Ладно, а тигр?
— Пригодится. — На тигра он даже не взглянул, заталкивая в магазин пульки. — Если тебе не нравится, — сказал он, — я его кому-нибудь отдам. — Он выстрелил, перезарядил пистолет, снова выстрелил и опять перезарядил; шарики щелкали и падали, и сзади собралась маленькая толпа. — Отдам той девушке во вторник, — сказал он, вздохнул, показал на зеленый жестяной портсигар с инициалом "Э", опустил его в карман и отошел, сунув под мышки вазу и тигра. Кейт еле поспевала за ним.
— Куда ты несешься? — окликнула она его в спину, как свое переживая его бездомность, когда он сказал:
— Эх, разве это может надоесть? — с отрешенным видом шагая под дуговыми лампами. — Однажды в выходной… С того дня все выходные у меня были далеко от дома.
— Как звали ту девушку?
— Забыл.
Она взяла его под руку, ваза выскользнула и упала, усыпав землю у их ног голубыми безобразными осколками — так разбитая бутылка кончает ночную пирушку.
— Не расстраивайся, — мягко сказал Энтони, привлекая ее к себе. — У нас остался тигр.
2
Бронзовые ворота разошлись в стороны, и Крог ступил в круглый дворик, Крог был в «Кроге». Холодное и ясное послеобеденное небо накрывало коробку из стекла и стали. На глубину комнаты просматривались нижние этажи; вот работают бухгалтеры на первом этаже, от электрических каминов стекла отливают бледно-желтым цветом. Крог сразу увидел, что фонтан закончили; эта зеленая масса не давала ему покоя, обвиняла в трусости. Он уплатил дань моде, которой не понимал; гораздо охотнее он увенчал бы фонтан мраморной богиней, нагим младенцем, стыдливо прикрывающейся нимфой. Он задержался получше рассмотреть камень; ничто не могло подсказать ему, хорошее это искусство или никакое; он его просто не понимал. Ему стало тревожно, однако он ничем не выдал себя. Его вытянутое гладкое лицо было похоже на свернутую в трубку газету: в нескольких шагах еще можно разобрать громкие заголовки, но неразличимы печать помельче, маленькие уловки, смутные страхи.
За ним наблюдали, он это чувствовал; через стекло смотрел из-за своей машинки бухгалтер, с хромированного балкона глядел директор, официантка мешкала задернуть черные кожаные шторы в столовой для сотрудников. Над его головой быстро догорал день, и, пока он недоумевал перед зеленой статуей, закругленные стеклянные стены постепенно налились изнутри электрическим светом.
По стальным ступеням Крог поднялся к двойным дверям «Крога». Когда его нога коснулась верхней ступени, сработала пружина и двери распахнулись. Входя, он наклонил голову — многолетняя привычка: в нем было шесть футов два дюйма росту, он никогда не горбился, и пригибать голову в дверях его приучила жизнь в тесной однокомнатной квартирке, когда он только начинал. Ожидая лифта, он постарался выбросить из головы статую. Лифт был без лифтера — Крог любил остаться один. Сейчас он был за двойной скорлупой стекла, за стеклянной стеной лифта и стеклянной стеной здания; словно ненадежный сотрудник, правление изо всех сил старалось быть прозрачным. Тихо и бесшумно возносясь на верхний этаж, Крог еще видел фонтан; тот удалялся, уменьшался, распластывался; когда скрытые светильники залили дворик огнем, грубая масса отбросила на гладкий мощеный круг нежную, как рисунок на фарфоре, тень. Со смутным чувством сожаления он подумал: что-то я упускаю.
Он вошел в кабинет, плотно притворил дверь; на письменном столе, выгнутом по форме стеклянной стены, аккуратной стопкой лежали подготовленные бумаги. В окне отражалось пламя камина; сдвинулось и упало полено, по стеклу взметнулись тусклые стылые искры. Это была единственная комната, которая обогревалась не электричеством. В своем звуконепроницаемом кабинете, в этом арктическом одиночестве Крог нуждался в товарищеском участии живого огня. Во дворик, словно чернила в серую светящуюся жидкость, вливалась ночь. Неужели он дал маху с этим фонтаном?
Он прошел к столу и позвонил секретарше:
— Когда возвращается мисс Фаррант?
— Мы ждем ее сегодня, сэр, — ответил голос.
Он сел за стол и праздно раскрыл ладони; на левой — с чем родился человек на свет, на правой — как он устроил свою жизнь. Крог разбирался в этой сомнительной мудрости ровно настолько, чтобы найти линии успеха и долгой жизни.
Успех. Он ни минуты не сомневался в том, что заслужил его — эти пять этажей стекла и стали, фонтан, рассыпающий брызги в свете скрытых ламп, дивиденды, новые предприятия, списки, закрывающиеся после двенадцати часов; было приятно сознавать, что своим успехом он обязан самому себе. Умри он завтра — и компания прогорит. Запутанная сеть филиалов держалась исключительно силой его личного кредита. Он никогда особенно не задумывался над словом «честность»: человек честен, покуда хорош его кредит, а кредит Крога — и он втайне гордился этим — на единицу выше государственного кредита Франции. Уже много лет он брал деньги под четыре процента и ссуживал их французскому правительству под пять. Это и есть честность — когда все ясно, как дважды два. Правда, последние три месяца он чувствовал, что его кредит не то чтобы пошатнулся, но чуть сдал. Впрочем, ничего страшного. Через несколько недель американские фабрики исправят положение. Он не верил в Бога, но свято верил в линии на руке. Он видел, что жизнь его будет долгой, и не допускал мысли, что при нем компания разорится. А случись беда, он без колебаний покончит самоубийством. Человеку с его кредитом не место в тюрьме. Крейгер, застрелившийся в парижском отеле, послужит ему примером. С мужеством в последнюю минуту дело обстояло так же ясно, как с честностью. Опять его смутно встревожила мысль, что он что-то упустил. Опять забеспокоила статуя во дворе. На строительстве этого здания он занял людей, которых ему рекомендовали как лучших в Швеции архитекторов, скульпторов и декораторов. Он перевел взгляд с туевого стола на стеклянные стены, на часы без циферблата, на статуэтку беременной женщины между окон. Он ничего не понимал. Все эти вещи не доставляли ему удовольствия. Его вынудили принять их на веру. И в краткое время, пока часы били полчаса, его поразила мысль, что, в сущности, его никогда не учили получать от чего бы то ни было удовольствие.
Однако надо куда-то девать вечер, чтобы притомиться и заснуть. Он открыл ящик стола и вынул конверт. Содержимое ему известно — билеты в оперу на сегодняшний вечер, на завтрашний, на всю неделю. Он — Крог, Стокгольм должен видеть его любовь к музыке. В театре он окружал себя маленькой пустыней, сидел с пустыми креслами слева и справа. Сразу видно, что он присутствует, и не приходится краснеть за свое невежество — докучливый сосед не спросит его мнение о музыке, а если он и вздремнет немного — этого тоже никто не заметит.
Он позвонил секретарше.
— Если я понадоблюсь, — сказал он, — я в английской миссии. Междугородные разговоры направляйте туда.
— А цены на Уолл-стрит?
— К этому времени я вернусь.
— Только что звонил ваш шофер, герр Крог. Сломалась машина.
— Ничего. Не важно. Я пройдусь.
Он встал и полой пальто смахнул на пол пепельницу. На ней стояли его инициалы: «ЭК». Монограмму исполнил лучший художник. «ЭК» — бесконечно повторяясь, инициалы составляли орнамент на пушистом ковре, по которому он шел к двери. «ЭК» в приемных, «ЭК» в канцелярии, «ЭК» в столовых. Здание было напичкано его инициалами. «ЭК» в электрической иллюминации над подъездом, над фонтаном и снаружи над воротами. Словно огни телеграфа с далекого расстояния, отделявшего Крога от прочих смертных, светящиеся буквы передавали новость. Сообщалось, что им восхищаются; любуясь иллюминацией, он совсем забыл, что ее устроили, по его же распоряжению. На холодной арматуре «ЭК» пылали горячей признательностью пайщиков, и это была единственно возможная для него форма взаимоотношений с людьми. — Вот и кончили, герр Крог.
Крог опустил глаза; в них погасли отраженные огоньки; отсутствующий взгляд уперся в вахтера, который с плохо разыгранным радушием сиял улыбкой и потирал руки.
— Я о статуе, герр Крог; ее закончили, сделали.