— Это пока негласно.
— Пустяки. Он обязан устроить ужин. Вот что, Кейт: позвони администратору отеля в Салтшебадене и закажи столик. Объясни, кто будет. — Эрик не поедет.
— Возил я его в Тиволи — вытащу и в Салтшебаден. И еще: мы можем взять хорошие комиссионные за организацию этого обеда. Запроси сто крон. Кейт подошла к телефону.
— Ты все умеешь предусмотреть, Энтони.
— Погоди. Пусть дают сто пятьдесят, иначе, скажи, Крог будет обедать в опере.
— Салтшебаден два-три, — сказала Кейт.
5
Выслушав от соседа новость, молодой Андерссон снял руку с рычага, а ногу с педали кроговского резака. Хлопая кожаным ремнем, машина остановилась; питающий ее подвижный лоток сразу же до краев забило деревом. Что-то прокричал сосед, но молодой Андерссон не слышал его. Он был туповат и медленно реагировал на окружающее. Повернувшись спиной к резаку, он вдоль стаканов направился в раздевалку. На верхнем этаже переполнилась одна из сушильных камер, застопорился ее лоток; работавшая в соседнем помещении электропила навалила на лоток гору планок, и они стали сыпаться на пол. Однако пильщик продолжал совать дерево под пилу — в этом состояла его работа, остальное его не касалось, и поэтому в разгрузочной еще не знали, что где-то образовалась пробка. Рабочие продолжали разбирать бревна, поступавшие со двора, где длинной вереницей выстроились грузовики. Молодой Андерссон снял грубые рабочие брюки. С выходом из строя одного станка шума в цеху не убавилось, но, привыкнув к своему резаку, молодой Андерссон умел различать легкое покашливание в его жалобном стоне, и теперь он его не слышал. На его бледном худом лице сразу выразилось беспокойство: как странно не слышать знакомый звук каждые шесть секунд. Он не мог осмыслить размера учиненного им беспорядка; сушильню он видел, на электропиле работал его приятель, но что там дальше — он совершенно не представлял: ни того, что где-то бревна разгружают, ни того, что их откуда-то привозят грузовики. Через раздевалку в уборную прошел рабочий из его смены. Молодой Андерссон проводил его взглядом: опустив голову, рабочий шел быстрым шагом. Он поднял руку, его подменили у станка; в его распоряжении четыре минуты; если он задержится, его оштрафуют. Молодой Андерссон снял с вешалки свою куртку, вышел из раздевалки и краем цеха направился к выходу. Вдоль прохода шел смазчик с масленкой; он пускал каплю густого темного масла в специальное отверстие на станке в левом ряду; навстречу с такой же масленкой шел другой смазчик и занимался правым" рядом. Оба настолько хорошо знали свои дырки, что даже не трудились помогать себе глазами: просто шли и сгибали руку в запястье. Левый смазчик поднял глаза на Андерссона; от изумления он замешкался с масленкой, и на блестящем металлическом полу, точно след лапки, осталось несколько темных пятен; он так и смотрел на Андерссона, пока тот не скрылся за дверью. Андерссон спустился во двор по крутой аварийной лестнице, чтобы не ждать лифта на виду у всех. Ему запомнилось выражение усталости, изумления и зависти, на лице того смазчика. Андерссон пересек двор, направляясь к воротам, где утром и вечером он отмечал свой табель. Вахтер не хотел открывать. — Заболел, — объяснил молодой Андерссон, — заболел. — Не было необходимости притворяться: бледность, привычная сутулость и встревоженный вид говорили в его пользу. Ворота открылись и выпустили его.
Он не узнал длинной асфальтированной дороги между высокими деревянными заборами: она была безлюдна. Одну сторону улицы накрывала тень; далеко впереди забор кончался, там, облитые солнцем, стояли серебристые березы. Молодой Андерссон бежал по кромке тени. Это несправедливо, изумлялся он, несправедливо. Прежде такие мысли не приходили ему в голову. Молодой Андерссон был человек консервативный. Он читал газеты; верил в великое дело Крога. Отцовский социализм казался ему устаревшим, скучным, сухим; в нем был привкус вечерних школ, он вроде стариковских поучений — так же далек от жизни. «Справедливая оплата труда», «пролетарская солидарность» — и пошел бубнить, как с церковной кафедры. Для молодого Андерссона это были такие же недоступные разумению истины, как «троичность Бога», «ипостаси святой Троицы».
— Ты что же, ни во что не веришь? — недоумевал отец. — Я верю в свою работу, — отвечал молодой Андерссон. — Дела идут прилично. Платят хорошо. Можно немного откладывать. Когда-нибудь выбьюсь. Задыхаясь, он бежал вдоль забора, бросавшего на дорогу тень.
— Крог тоже начинал, как мы. Чем мы хуже его? Запахи битума, машинного масла, до деревьев еще далеко, завистливый взгляд смазчика. Это несправедливо, думал молодой Андерссон, несправедливо. Отец писал, что он сам пришел, шутил, угостил сигарой, он даже мной интересовался, обещал, что все наладится. Всего-навсего пару дней назад. Он, конечно, ничего не знает, нужно ему сказать. Он справедливый человек. Молодой Андерссон верил в справедливость. Он видел ее торжество: лодыря увольняют, работягу награждают. Два года назад ему самому повысили заработную плату.
Он больше не мог бежать, отвык; насколько полезнее для здоровья работа смазчика — тот всю смену только и делает, что ходит. Не видно конца этим заборам. Они длиной почти в полторы мили. Рабочему нужно двадцать минут, чтобы покинуть территорию фабрики. Некоторые доказывали, что это время должны оплачивать. Ведь не их вина, что они не могут жить ближе, и так их дома стоят у самого начала дороги.
Рабочий поселок молодой Андерссон проходил не сбавляя шага. Крепкие, ярко раскрашенные домики, перед каждым палисадник; некоторые хозяйки разводили цыплят. Молодой Андерссон был холост; он квартировал у рабочего из ночной смены. Жена хозяина как раз ковырялась в грядках, когда он проходил улицей. Она выпрямилась и крикнула ему:
— Что случилось? Куда вы идете? — Он засмущался и встал посреди дороги, ковыряя носком землю. — Не ждите к ужину.
— Неприятности на работе? Куда вы?
Молодой Андерссон покраснел и ковырнул дорогу носком ботинка. Он избегал ее взгляда. В разговоре с ней он всегда краснел и отводил глаза. Он спал в соседней комнате, а перегородка была тонкая. Он слышал, как она чистит зубы, моется, как ложится к мужу; ему было бы безразлично все это, будь она старая и дурнушка. Но она была молодая и очень хорошенькая. И оттого, что он так много знает про нее, он при ней робел и смущался. — Никаких неприятностей. Просто нужно съездить в Стокгольм. Я вернусь поздно ночью.
Любопытством она не отличалась, а уж его дела ее совсем не интересовали. Она считала его никудышным парнем, обожала мужа, и молодой Андерссон знал это слишком хорошо. Он покраснел, ковырнул носком дорогу и сказал:
— Мне пора.
— Поосторожней там, — безразлично отозвалась женщина и снова принялась копаться в земле.
На станции выяснилось, что денег у него только на билет до Стокгольма. Ждать оставалось целых полтора часа. Напрасно, выходит, спешил. Слоняйся теперь по платформе взад и вперед, заняться нечем. Он тряхнул автомат — иногда там застревала монета. Постучал по другому. Он перетряс все автоматы, какие были. С последним повезло. Монета стукнула, и молодой Андерссон вытянул ящичек: бумажная салфетка. Задаром и это хорошо, подумал он, кладя салфетку в карман. По запасному пути тянулся длинный товарный состав с лесом для фабрики. Она хорошенькая, думал он, несправедливо слышать такие вещи, и снова задумался об отце. В его ум закрадывалось предчувствие несправедливости. Он убеждал себя, что герру Крогу ничего не сказали, он все сразу исправит. Шутка, сигара, спросил обо мне. На платформе появился один из управляющих, пришел проводить жену с дочерью. Молодой Андерссон знал его, но тот, понятно, его не знал. В руках он держал коробку шоколадных конфет для жены и букетик цветов для дочери. Молодой Андерссон подошел ближе: интересно, о чем говорят такие люди, когда они не на работе. Сам он в часы отдыха говорил о деньгах, выпивке и о работе.
— Да, — говорил управляющий, — это будет превосходно. К субботе я освобожусь. Соберемся вчетвером.
— Меня не считайте, — сказала девушка, — я иду на танцы. — Она была очень красивая, с аккуратными ушками, мочки ушей слегка подрумянены.
Молодой Андерссон вспомнил тонкую перегородку и покраснел. Несправедливо. Она шла по платформе, словно на спортивной разминке. Она так легко ступала, точно под шубкой на ней ничего не было. Казалось, ей решительно безразлично, что она женщина, но за этим безразличием чувствовался надрыв, готовые сорваться нервы. Может быть, она перетренировалась. — Ты слишком увлекаешься танцами, — сказал управляющий. Он спешил и, нервничая, то и дело смотрел на часы. Было видно, что шоколад и цветы ровным счетом ничего не значат, что дочь и жена ему давно безразличны, что он давно играет этот спектакль.
Когда подошел поезд, молодому Андерссону пришлось пройти мимо семейства, направляясь к вагонам третьего класса. Управляющий поцеловал жену в щеку, с дочерью обменялся рукопожатием. Молодой Андерссон тронул пальцем кепку. Управляющий даже не взглянул в его сторону. Он говорил жене:
— Закажи еще вина. Пригласи их к восьми. Раньше я не доберусь. — Девушка видела жест Андерссона и коротко кивнула в ответ, причем не обидно, не снисходительно, а словно сопернику на гаревой дорожке. Молодой Андерссон устроился в своем скудно обставленном вагоне; поползли назад и пропали станция; управляющий, фабрика, домики рабочих. Окаймленное узкой полоской серебряных берез, разглаженное лучами позднего солнца, лежало озеро. Зажав руки между колен, молодой Андерссон дергался на каждый рывок и толчок неторопливого пригородного поезда. Он думал: о чем можно говорить с такой?… танцы… слишком увлекается… зимой санки, скрип полозьев, режущих снег на повороте, волшебный свет фонарей, дружеская болтовня в деревенском кабачке, оба озябли, счастливы — весело; он сонно кивнул головой: сколько прекрасного еще будет в жизни. Под спускавшимся серым небом потемнели деревья, в разрывах между ними свинцово поблескивало озеро; кто-то зашел проверить ручки отопления; протяжный свисток паровоза перед входом в тоннель и уже совсем сумерки за окном, когда тоннель кончился; несколько искр ударилось в стекло. Молодой Андерссон открыл глаза и увидел группу велосипедистов, возвращавшихся с работы домой; на машинах были зажжены фары, а когда поезд обогнал велосипедистов, в темноте рассыпались рубиновые огоньки задних лампочек. Поезд отодвинул озеро с деревьями в сторону, и сумерки разлились вширь и вдаль над полями.
— Вы в город? — спросила пожилая женщина, доставая из корзинки булочку с маслом. Лампы на потолке разгорелись ярче, темнота за окнами была точно спущенные перед ужином шторы. Общительное, доверчивое чувство овладело пассажирами: хорошо быть вместе, когда снаружи ночь. — В город, — ответил молодой Андерссон.
— А вы работаете? — спросила она, вкладывая ломтик ветчины между половинками булочки.
— Само собой, — с достоинством ответил он. — Я работаю в «Кроге», — и оба посмотрели в окно, радуясь за себя и гордясь: он — «Крогом», она — булочкой. Поезд останавливался на каждом полустанке, и в размякшем вагоне еще прибавлялось теплоты и душевности: огни жилья, женщина хлопочет на кухне, из постельки тянется посмотреть на поезд малыш. — Повезло вам, что работаете в «Кроге», — сказала попутчица. — Эта работа с будущим.
— С будущим, — согласился молодой Андерссон и осекся. Он вспомнил, что ушел, не доработав смены. На его бледном невыразительном лице появилось упрямое выражение: он поступил правильно. Упрямство держало его все эти годы привязанным к своему станку, раз в несколько лет вознаграждая маленьким повышением заработной платы, и это же упрямство заставило его все бросить, как только он услышал такую новость об отце. Упрямство сделало его консерватором, упрямство питало его веру в справедливость; упрямство остановило станок, забило лоток заготовками, переполнило деревом сушильню. Все будет хорошо, думал он, когда я сам им все расскажу. Если бы я остался разбираться, я бы, чего доброго, опоздал на поезд. — Поосторожней там, — сказала женщина, стряхивая с себя крошки прямо ему на колени. Что они все советуют ему быть осторожным? Как сговорились. Он грустно пояснил:
— Я еду по делу.
— Знаем мы ваши дела, — отозвалась женщина, доставая из корзинки бутылку молока, и сказанные просто, душевным тоном «поосторожней» и «ваши дела» повернулись к молодому Андерссону неожиданной стороной, за которую не приходится краснеть — она светлая, простая и беззаботная; сегодня — одно, завтра — что-нибудь другое. Он сказал:
— Времена меняются. Не вечно так…
— А молодым бываешь только раз, — задорно тряхнув седой головой, сказала его спутница.
Было уже около семи, когда поезд прибыл на Центральный вокзал. Молодой Андерссон не знал, до какого часа работают в «Кроге». Он даже не знал, где это. Пришлось спросить у полицейского, и тот долго провожал его подозрительным взглядом, ставя ему в вину рабочий костюм, рубашку без воротника, тяжелые ботинки и решительное выражение лица. Вахтер в «Кроге» был непреклонен. — Да кто ты такой? — допытывался он через прутья ворот. — Даже будь он здесь, он тебя не примет.
— Я работаю на фабрике.
— Ну и что? — возмутился вахтер.
— Мне насчет отца, — сказал молодой Андерссон. — Герр Крог знает моего отца.
— Точнее, твою мать, — заржал вахтер, обхватив длинными обезьяньими пальцами железные прутья. Потом сурово пролаял:
— Нечего тебе тут делать. Сюда таких не пускают. Твое место на фабрике.
— Мне нужно видеть герра Крога.
— Даже премьер-министр приходит к герру Крогу, когда ему назначат.
— Мне тоже назначат.
— А для этого надо попасть к секретарю, — сказал вахтер.
— Пойду к секретарю.
— А секретарь, — хихикнул вахтер, — принимает только тех, кому назначено.
— Мне назначат, — повторил молодой Андерссон. — Зато меня можешь видеть сколько угодно, — разрешил вахтер, — я принимаю в любой час.
— Герр Крог знает обо мне. Отец мне писал. Он писал, что герр Крог спрашивал про меня.
— Брешет твой отец.
Молодой Андерссон опустил голову. Сжав пальцы, он подошел к воротам ближе. Упрямство, решимость еще не покинули его. — Протри глаза, — учил вахтер. — Все это принадлежит герру Крогу. Сам подумай: какие у него могут быть дела с твоим драгоценным папашей? Оглядись, — повторил вахтер, и Андерссон обвел взглядом горевшие в небе инициалы, стеклянные стены, зеленую каменную глыбу, по которой шумно струилась вода.
— Этот фонтан, — показал вахтер, — сделал величайший шведский скульптор. Ты не представляешь, во что все это обошлось. Тут на таких тарелках едят — ты за весь год на одну не заработаешь. Он носит брильянтовые запонки.
— Брильянтовые?
— С каждой сорочкой другие.
Старший Андерссон часто заводил разговор о заработной плате, только сын не прислушивался — старые песни. Но сейчас он почувствовал беспокойство; он посмотрел на свои темные от масла руки, потом на зубоскала вахтера. Он вспомнил рабочего из ночной смены, который сошел с ума и убил жену и себя, потому что та ждала еще одного ребенка. — Какая у вас красивая форма, — сказал молодой Андерссон. — «Дорогая Анна, — написал тот на клочке туалетной бумаги, — прости меня. Я извелся от страха. Ничего не поделаешь. Я был счастлив с тобой. Поблагодари от меня свою сестру за помощь». Убить жену он, видно, надумал позже — чтобы не мучилась без него. Всему этому должно быть какое-то объяснение, думал молодой Андерссон, уводя глаза под самую крышу стеклянного здания.
— У меня, видишь ли, ответственная работа, — пояснил вахтер. — Я должен знать, что говорить посетителям. Мне каждые полгода выдают новую пару обуви. В «Кроге» нужно иметь приличный вид.
— Дома у меня есть новый костюм, — сказал молодой Андерссон. — Только я спешил. Мне нужно сказать герру Крогу об отце. — Тогда тебе нужно отправляться в Салтшебаден, — сказал вахтер. — Они все укатили туда ужинать. — Вахтер, видно, решил разделаться с молодым Андерссоном, как с кровным врагом. — Тебе нужен смокинг. — Это далеко?
— Километров двадцать.
— Тогда я пошел, — сказал молодой Андерссон. — Не спеши, — сказал вахтер. — Вполне успеешь переодеться. Поезда идут каждые полчаса.
— У меня нет денег на поезд, — сказал молодой Андерссон. — Я пойду пешком.
— Тогда ты явишься только к полуночи.
— Попрошу кого-нибудь подвезти, — пробормотал он, отходя. Он слышал, как за воротами веселится вахтер, и вера в мужское товарищество заколебалась в нем.
***
Они не взяли шофера, за руль сел Энтони. Ему и принадлежала эти идея. По шоферу, сказал он, машину сразу опознают. Крог не возражал. Он вообще вел себя образцово во время всей поездки. Когда Энтони останавливал машину около ресторана, Крог пил наравне с ним. Кейт с тревогой следила за ним. Крог с важным видом сидел перед своим стаканом и не произносил ни единого слова.
В третьем ресторане Крог разбил стакан. Энтони только что сказал:
— Завтра мы с Эриком отправимся по магазинам, Надо его одеть. В конце концов, мы теперь почти братья.
До этого она не задумывалась, что Крог уже много выпил. Ведь он ничего не ел днем, все утро ушло на междугородные разговоры. — Походим по магазинам, Эрик? — не отставал Энтони. В ответ Крог высказал пожелание, чтобы их вечер удался. Он благодарен Энтони за вчерашнее. — Еще по одной? — спросил Энтони. Но Крог не кончил свою мысль. — Все утро, — продолжал он, — я работал с удивительно ясной головой, потому что не тревожился за вечер. Порвал билеты на концерт. Я думал: сегодня нам будет так же хорошо, как вчера в Тиволи. — Он вскинул руку: «Skal!» — стакан выскользнул, рука упала на осколки. — Я думал: пошлем все к черту. — Едем дальше, — скомандовал Энтони, и все трое вернулись в автомобиль. Было уже совсем темно, но сильные фары струили перед собой бледно-зеленый рассвет. Получалась зримая картина времени: день и по обе стороны от него — ночь. В день выскочил из ночи кролик и опять вернулся в ночь, метнувшись вверх по склону холма. И сами они, выходя из ресторана, после навеса с яркими гирляндами лампочек окунулись в ночь и пустились вдогонку за днем по ровной голубой дороге, отливавшей металлическим блеском. — Ты порезался, — сказала Кейт, но Крог спал, кровь сочилась на сиденье между ним и Энтони.
— Слава богу, — воскликнул Энтони, — хоть раз в жизни повезло вести приличную машину! — Он нажал педаль газа. Чувства скорости у него не было, и автомобиль стремительно разминулся с каменным забором, скользнул мимо освещенного домика, на мгновение залив его зеленым подводным светом, и удивительно было это тускло-призрачное видение, а свет фар уже сунулся под занавески, обшарил сад.
— Эрик порезался.
— Пустяки, — отозвался Энтони. — Кровь уже не идет. Зачем ты его будишь, Кейт? Так мы будто одни. — Стрелка спидометра дрожала на 170. Энтони напевал:
— Я с тобой, и ты со мной, — они были одни в огромном сером автомобиле.
— Может, оставим его у кого-нибудь? — сказал Энтони. — Пусть наконец проведет интересную ночку. — Он насвистывал меланхолический мотив; из автомобильного чрева тонкий звук струился на дорогу, словно шелковая паучья нить.
— Тогда ты не получишь своих комиссионных.
— Верно.
Некоторое время они ехали рядом с железнодорожным полотном; навстречу бесшумно вылетела электричка, вильнула в сторону, полыхнув по рельсам голубой молнией; впереди помигивал красный свет фонаря. За возвышением светлело небо, хотя для их фар это было далеко, и действительно: когда дорога свернула, они увидели два подъемных крана по обе стороны полотна и огромную ферму трехпролетного моста через пути. Рабочую площадку освещали дуговые лампы; на перекрытиях, свесив ноги, сидели рабочие и затягивали гайки. В тридцати футах под ними на земле валялись ломы, винты, ржавые кронштейны. Энтони притормозил, и Крог проснулся. — Остановитесь, — сказал он. — Это новый мост. Хочу посмотреть.
Среди наваленного железа осторожно пробирался коренастый человек в потрепанном коричневом костюме и с перебитым носом. — Кронштейны 145, 141 и 137, — крикнул он; рабочий бросил сверху конец веревки и, перебирая руками, спустился вниз.
Подъемный кран качнулся, в клубах пара повис захват, и рабочий стал грузить заржавленные металлические прямоугольники. Раскачиваясь, связка повисла над автомобилем Крога.
— Они еще пользуются английскими кронштейнами, — сказал Крог. — Видите марку? Чепстоу.
Люди работали спокойно, без спешки, тихо переговариваясь. Их связывали веревки, стальные перекладины, общая задача; за шеренгой дуговых прожекторов тускло светились фары серого автомобиля. Энтони выключил двигатель, и в машине сразу похолодало. Их не замечали, их присутствие никому не мешало. — Подойди на минутку, Эрик, — позвал мастер; рабочий в рваных штанах шагнул с ним в темноту за прожекторами, и, перебирая болты, они принялись что-то разыскивать в железной свалке. — Какие, ты сказал, кронштейны? — крикнул рабочий с дальней перекладины. — 145, 141 и 137, — ответил мастер. — Подними зад, там же написано, — и все добродушно рассмеялись, празднуя свою сплоченность против холода, темноты и смерти, которая таилась в упавшем болте, в ржавом металле, в перетершейся веревке.
— Я когда-то сам работал на мосту, — сказал Крог и открыл дверцу. — Хочу поговорить с мастером. — И неуклюже застыл у автомобиля — в вечернем костюме, с меховым пальто на руке. — Мой мост был побольше этого, — обронил он.
— Помоги мне тут, Эрик, — проходя перед машиной, сказал мастер; карманы его жилета распухли от бумаг. Он сдвинул назад мягкую шляпу, открыв запачканный лоб, и высморкался. — Куда ты девал пятьдесят седьмые болты? — Не пятьдесят седьмые. Сорок третьи, ты хочешь сказать, — возразил рабочий.
Мастер вынул из нагрудного кармана бумажку.
— Ошибаешься. Как раз пятьдесят седьмые.
— Так эти там.
Шагая по шпалам, мастер направился в сторону Крога. Во рту у него была сигарета. Он шарил глазами по сторонам и в ярком свете ламп казался маленьким и щуплым. За ним неотступно следовал рабочий в рваных серых штанах, а с фермы подсказывали, что болты не там, а подальше, еще немного пройти.
— Дай спичку, друг. — Крог переложил пальто на другую руку и ощупал карманы белого жилета. — Простите, — сказал он, — кажется, я… — Возьми, — сказал задний рабочий. — Лови. — Мастер поймал коробку, зажег спичку, оберегая огонь в сложенных ладонях. В ночной темноте яркие прожекторы крупным планом выхватили его руки: тупые, искривленные ревматизмом пальцы, на левой руке одного недостает. К таким рукам полагалось иметь не моложавую замызганную физиономию с перебитым носом, а что-нибудь жестче, старше и суше.
— Добрый вечер, — сказал Крог.
— Добрый вечер, — обронил мастер, продолжая с напарником искать пятьдесят седьмые болты.
Крог вернулся к машине, вошел и сел. — Я содрал руку, — сказал он. — Поедем дальше. Маленький все-таки мост. — Топыря белый галстук, он глубоко уселся рядом с Энтони. — Они работают ночью из-за поездов, — объяснил он. — Кронштейны у них те же, из Чепстоу. Как мало все меняется. — Но сам он переменился, думала Кейт. Ее расстроила эта сцена: и как его захватила работа, и как не оказалось спичек, когда попросили, и как не нашлось слов объясниться. Они медленно объехали рабочую площадку, но Крог не оглянулся: там все по-старому, а он давно другой.
— Продолжим семейный вечер, — объявил Энтони.
Кейт рассмеялась. — Совершенно верно, — сказала она, — семейный вечер. Такая же зеленая скука. — Она думала: он наш, он вроде нас ищет для себя прочного положения, он никакое не будущее и сам по себе ничего особенного, он в точности, как все мы, и тоже не на своем месте. — Ну, держись! — выжав до предела газ, Энтони чуть не вскинул автомобиль на дымы. — Гулять так гулять. Скучный вечер, говоришь? Ты еще не знаешь, какой я заказал ужин.
— Это, наверное, когда я стакан разбил, — сказал Крог, осторожно трогая ладонь.
Кейт склонилась над его плечом (у нас семейный вечер, он такой же, как все мы, я им пользовалась, теперь он мною пользуется, а вообще он наш, тоже из последних сил цепляется) и попросила:
— Милый, покажи мне руку. — Она разорвала носовой платок, вымазала его кольд-кремом. Потом бережно подняла его руку, приложила к ней платок — бедный, как долго он шел, как он устал, а они его не замечали, не желали признать своим, унизили. Она крепко перевязала ему руку и обняла за шею: семейный вечер, не грех побыть и доброй, теперь мы все трое связаны одной веревочкой, свой своего не выдаст.
***
Подминая под себя воздух, самолет датской королевской компании оторвался от земли; в окошко было видно, как огромное резиновое колесо дважды подскочило на косматой траве и неподвижно повисло над ярким, сверкающим зданием аэровокзала, над белыми крышами; словно пуговицы на светло-зеленом пиджаке, выстроились неподалеку от моря нефтяные цистерны. Фред Холл запихал в уши вату, летчик сменил фуражку с золотым шитьем на маленькую черную пилотку. Все это напоминало приготовления к какому-то важному делу. Дверь в летную кабину была открыта. На уровне глаз пассажира виднелись ноги пилота, еще выше — голубая полусфера безоблачного неба. Воздушные потоки разом поднимали самолет на пятьдесят футов, словно толчком гигантского кулака. Фред Холл раскрыл «Bagatelle» «"Мелочи" (фр.)». Внизу неторопливым червяком уползал Зюдер-Зее; скорости не чувствовалось; залив казался серой лужей в чернильных пятнах, и только какой-то островок сиротливо белел в этом унылом киселе. Самолет набирал высоту. С подъемом теплело, солнце лезло в окна, Фред Холл снял пальто, аккуратно сложил его. Пальто было коричневое, с бархатными лацканами. Узкое загорелое лицо, часовая цепочка с брелком, серебряные браслеты, подбиравшие рукава сорочки, делали Фреда похожим на преуспевающего маклера.
Самолет вошел в облака; море пропало, только изредка проглядывало внизу что-то похожее на озеро в Альпах. «Pilules Orientates» «"Восточные пилюли" (фр.)», прочел Фред Холл, просматривая рекламы. На высоте 1200 метров они попали в грозу, струи дождя, точно стрелы, протянулись параллельно самолету; через полминуты буря отстала, облака расступились, и, внизу почти плашмя легла радуга; она долго провожала самолет, скрывая под своими блеклыми красками целую деревню. «La Timidite est vaincue en quelques jours» «"За несколько дней преодолеваем застенчивость" (фр.)», — бесконечно поражаясь, читал Холл. Просто не верилось, что целые отрасли промышленности работают исключительно на баб — художественная фотография, эти восточные пилюли, стимулирующие средства. Опять вокруг сгустились облака; самолет словно попал в плотный снегопад. Сверкающий, искристый свет лег на страницы «Bagatelle», но самолет поднялся на высоту 1800 метров, и облака остались внизу; их слепящая белизна разлилась до самого горизонта, и ощущение полета пропало; огромное резиновое колесо и тяжелое крыло чуть Подрагивали над бескрайней застывшей равниной. Фред Холл расстегнул жилет — очень донимало солнце; под жилетом была полосатая сорочка. «L'Amour au Zoo», «L'Amour au Djcbel-Drusc», «Amours et hantises d'Edgar Рое», «La Dame de Coeur» ["Любовь в зоопарке", «Любовь в Джэбсл-Дрю», «Любовь и наваждение в жизни Эдгара По», «Дама сердца» (фр.)]. Сколько шуму из-за баб, подумал Фред Холл, жестом загрустившего моралиста опуская журнал на колени. 2700 метров, машинально отметил он, ощупал правый карман, вспомнил, что он в пальто, и только тогда успокоился. Надо быть ко всему готовым. В Амстердаме пронесло, осталось подготовить отчет, и все-таки спокойнее, когда с тобой кастет. Если из тебя не вышел хороший боксер, то умей устраиваться иначе.
Самолет накренился, колени Холла уперлись в спинку переднего кресла: трясясь, как на ухабах, самолет наискось рассекал толщу облаков, пока не показалась земля. До самого горизонта протянулись клеточки полей, точно окна лежащего навзничь небоскреба. Самолет несся прямо на какую-то тонкую мачту, торчавшую вертикально, и вот она упала: это была дорога. Радист, определяя направление ветра, спускал через отверстие в полу нагруженный шнур. Казалось, они застыли на месте: чуть не целую минуту мозолил глаза хуторок, строгий квадрат белых строений под соломенными крышами. Уточнив курс, самолет набрал высоту и снова потерялся в облаках. Фред Холл заснул. Раскрылся рот, показав черный сломанный зуб; вздрагивал никелированный клубный медальон, когда встречный ветер ударял в самолет, — вид Фреда Холла воскрешал обстановку пульмановского третьего класса: воскресная поездка в Брайтон, виски с содовой, крашеная блондинка. Мягкая коричневая шляпа соскользнула на лоб, и во сне Фреду Холлу показалось, что его гладят по голове. Он кашлянул и громко сказал:
— Элси. — Ему снилось, что Крог хочет ему что-то сказать, но тут встревает Элси, отвлекает, гонит в ванну. А Крог стоит под окном и что-то кричит. — Ты забыл мочалку, — "говорит Элси и добавляет, что «Лайфбой» плохо мылится. Она никак не могла понять, что ему не хочется лезть в ванну, а хочется поговорить с Крогом. Раскачиваясь в лад с бурей, свирепствовавшей над Данией, Фред Холл крикнул вслух:
— Я не люблю ароматические ванны! — Самолет скандинавской авиалинии забирался все выше, уходя от грозы. 3200 метров. — Бабы, — выругался Фред Холл и проснулся. Спросонья он не сразу понял, откуда эта болтанка и рев моторов. Сзади клубился ливень. И снова чистое небо и месиво облаков между самолетом и землей. Он снова закрыл глаза. Перелет из Амстердама потерял для него всякий интерес. Европейские аэропорты он знал так же хорошо, как в свое время знал все станции на брайтонском направлении. Неопрятный Ле-Бурже; алый прямоугольник Темпльхофа, когда в сумерках едешь из Лондона, поливая светом фар асфальтированное шоссе; вихри белого песка вокруг ангара в Таллинне; аэропорт в Риге, где делает посадку самолет «Берлин — Ленинград» и в здании под жестяной крышей продают ярко-розовую газировку; громадный аэродром в Москве, на котором машины стоят гуськом и, ища, где приткнуться, летчики по указке регулировщика в лихо заломленной фуражке крутятся по полю, вылезая вперед и пятясь; аэродром на краю обрыва в Копенгагене. Удобное и скучное средство передвижения — временами Фред Холл тосковал по брайтонскому пульману, где случайный попутчик может сообщить дельные сведения о предстоящих бегах.