Я собирался, когда кончится песня, уйти к себе, но поведение Джонса пробудило во мне любопытство. Коммивояжер исчез, я вспомнил, что ему давно пора спать. Джонс подозвал дирижера оркестра на совещание; к ним подошел и главный ударник, держа под мышкой большую медную сковородку. Я взглянул на программу и прочел, что следующим номером должен быть драматический монолог в исполнении мистера Дж.Бэкстера.
— Очень интересное исполнение, — сказал мистер Смит. — Как ты находишь, детка?
— Во всяком случае, они нашли более достойное применение кастрюлькам, чем жарить в них эту несчастную утку, — сказала миссис Смит; видно, страсти в ней еще не улеглись, несмотря на строгую диету.
— Он хорошо пел, правда, мистер Фернандес?
— Да, — сказал мистер Фернандес и пососал кончик карандаша.
Вошел фармацевт в стальном шлеме — оказывается, он не лег спать, а переоделся в синие джинсы и сунул в рот свисток.
— Значит, это он — мистер Бэкстер, — с облегчением сказала миссис Смит. По-моему, она терпеть не могла таинственности; ей хотелось, чтобы на всех персонажах человеческой комедии были такие же четкие этикетки, как на снадобьях мистера Бэкстера или на бутылке бармина. Фармацевт, конечно, мог позаимствовать джинсы у любого матроса, но интересно, где он добыл стальной шлем?
Он дал свисток, требуя тишины, хотя разговаривала одна миссис Смит.
— Драматический монолог «Патруль гражданской обороны», — объявил он.
К его явному неудовольствию, один из оркестрантов изобразил сигнал воздушной тревоги.
— Браво! — воскликнул Джонс.
— Вы должны были меня предупредить, — сказал Бэкстер. — А теперь я сбился.
Его снова прервал рокот отдаленной стрельбы, исполненный на сковородке.
— А что это, по-вашему, должно означать? — сердито спросил мистер Бэкстер.
— Орудия в устье Темзы.
— Вы мешаете мне произносить текст, мистер Джонс.
— Действуйте, — сказал Джонс. — Увертюра кончена. Атмосфера воссоздана. Лондон, 1940 год.
Мистер Бэкстер кинул на него грустный, обиженный взгляд и снова объявил:
— Драматический монолог «Патруль гражданской обороны», автор — боец гражданской обороны Икс. — И, прикрыв ладонью глаза, словно предохраняясь от осколков стекла, начал декламировать:
Прожектора осветили Юстон, Сент-Панкрас
И старую, любимую Тоттенхем-роуд тоже,
И показалось одинокому бойцу,
Что его тень на облако похожа.
Орудия били в Гайд-парке,
Когда взрыв первой бомбы раздался,
И боец погрозил кулаком небу,
Он над славой Гитлера насмехался.
Лондон будет стоять, и собор святого Павла будет стоять,
И за каждую смерть, за любую утрату
Немцы будут проклятия посылать
Своему фюреру бесноватому.
Бомба попала в Мейплс, Гауар-стрит разбита в дым,
Пиккадилли горит, но все прекрасно!
Мы поджарим хлебный паек и гренки съедим,
Потому что блицкриг на Пэлл-Мэлл не удался.
Мистер Бэкстер засвистел в свой свисток, вытянулся по стойке смирно и произнес:
— Прозвучал отбой!
— И давно пора, — заметила миссис Смит.
Мистер Фернандес взволнованно воскликнул:
— Нет, нет. Ох, нет, сэр.
За исключением миссис Смит, все остальные явно считали, что любое выступление теперь может только испортить дело.
— Сейчас в самый раз выпить еще шампанского, — сказал Джонс. — Стюард!
Оркестр, за исключением дирижера, который остался по просьбе Джонса, отправился к себе в камбуз.
— Шампанским угощаю я, — заявил Джонс. — А вы заслужили свой бокал, как никто.
Мистер Бэкстер вдруг сел рядом со мной и задрожал всем телом. Рука его нервно постукивала по столу.
— Не обращайте на меня внимания, — сказал он, — со мной это всегда бывает. Сценическое волнение приходит потом. Как, по-вашему, меня хорошо принимали?
— Очень. А где вы добыли стальной шлем?
— Я всегда вожу его вместе с другими сувенирами в дорожном сундуке. Сам не знаю, почему не могу с ним расстаться. Наверно, и вы тоже... храните какие-то памятки. — Он был прав, и, хотя мои сувениры были куда портативнее стального шлема, они были так же бесполезны: фотографии, старая открытка, давняя квитанция на членский взнос в ночной клуб возле Риджент-стрит, разовый входной билет в казино Монте-Карло. У меня в бумажнике, наверно, нашлось бы с полдюжины таких сувениров. — А джинсы я одолжил у второго помощника, но, к сожалению, у них заграничный покрой.
— Дайте я вам налью. У вас еще дрожат руки.
— Вам в самом деле понравилось стихотворение?
— Очень живо описано.
— Тогда я открою вам то, что никому до сих пор не говорил. Я и есть тот самый боец противовоздушной обороны Икс. Я сам все это написал. После майского блица 1941 года.
— А вы вообще-то писали стихи?
— Никогда, сэр. Хотя нет, еще одно написал, о похоронах ребенка.
— А теперь, господа, — провозгласил казначей, — взгляните на ваши программы, и вы увидите, что нас сейчас ожидает оригинальный номер, обещанный нам мистером Фернандесом.
Номер и правда оказался оригинальным, потому что мистер Фернандес так же неожиданно разрыдался, как мистер Бэкстер стал дрожать. Может, он выпил слишком много шампанского? Или его взволновала декламация мистера Бэкстера? В этом я сомневался, так как он, по-видимому, не владел английским языком, если не считать «да» и «нет». Но сейчас он плакал, выпрямившись на стуле; он плакал с большим достоинством, и я подумал: «Никогда раньше не видел, как цветные плачут». Я видел, как они смеются, сердятся, боятся, но никогда не видел, чтобы их так одолевало горе, как этого человека. Мы молча глядели на него: никто из нас не мог ему помочь — мы не умели с ним общаться. Его тело содрогалось, словно в такт вибрации судовых двигателей, и я подумал, что нам в конце концов куда более подобает так въезжать в темную республику, чем с пением и музыкой. Всем нам найдется там что оплакивать.
И тогда я впервые увидел Смитов с самой лучшей их стороны. Мне было неприятно, как миссис Смит обрезала бедного Бэкстера — впрочем, все стихи о войне, вероятно, оскорбительны, — но она одна из всех нас кинулась на помощь мистеру Фернандесу, села возле него, не говоря ни слова, и взяла его руку в свою, а другой стала гладить его розовую ладонь. Она утешала его, как мать утешает своего ребенка среди чужих. Мистер Смит пошел за ней следом, сел по другую руку от мистера Фернандеса, и они втроем образовали отдельную группу. Миссис Смит тихонько прищелкивала языком, словно это и в самом деле было ее дитя, и мистер Фернандес так же внезапно перестал плакать, как и начал. Он встал, поднес старую, шершавую руку миссис Смит к губам и быстро вышел из салона.
— Господи! — воскликнул Бэкстер. — Как, по-вашему, почему...
— Странно, — сказал казначей. — В высшей степени странно.
— Жаль, испортил нам настроение, — посетовал Джонс.
Он поднял бутылку шампанского, но она была пуста, и ему пришлось поставить ее обратно. Дирижер взял свою вилку для поджаривания гренков и отправился на кухню.
— У бедняги, видно, какое-то горе, — сказала миссис Смит, других объяснений и не требовалось, и она посмотрела на свою руку, словно ожидала увидеть на коже отпечаток полных губ мистера Фернандеса.
— Да, настроение вконец испорчено, — повторил Джонс.
— Если нет возражений, — сказал мистер Смит, — я предложил бы закончить наш вечер пением «Олд Лэнг Сайн». Скоро полночь. Я бы не хотел, чтобы мистер Фернандес там, в одиночестве у себя внизу, подумал, что мы продолжаем... резвиться.
Я бы вряд ли определил этим словом то, чем мы до сих пор занимались, но в принципе я был с ним согласен. Оркестр ушел, и аккомпанировать нам было некому, но мистер Джонс сел за рояль и довольно верно подобрал эту ужасную мелодию. Мы как-то смущенно взялись за руки и запели. Без кока, Джонса и мистера Фернандеса хоровод наш был совсем невелик. Мы едва ли успели познать «дружбу прежних дней», а чаши у нас уже были пусты.
Полночь давно миновала, когда Джонс постучался ко мне в каюту. Я просматривал бумаги, чтобы уничтожить те, которые могли бы вызвать неудовольствие властей, — например, у меня хранилась переписка о продаже моей гостиницы, и там встречались опасные ссылки на политическое положение. Я был погружен в свои мысли и нервно вздрогнул, услышав его стук, словно я был уже там, в Гаити, и за дверью стоял какой-нибудь тонтон-макут.
— Я вас не разбудил? — спросил Джонс.
— Да нет, я еще не ложился.
— Мне обидно за сегодняшний вечер, он прошел не так, как мне хотелось бы. Конечно, возможности были ограниченные. Знаете, в прощальную ночь на море я испытываю всегда какое-то особое чувство — ведь, может, никогда больше не встретимся. Как в ночь под Новый год, когда хочешь получше проститься с непутевым стариком. Вы верите, что бывает счастливая смерть? Мне было не по себе, когда этот черномазый плакал. Словно он что-то увидел. Наперед. Я, конечно, человек неверующий. — Он испытующе на меня поглядел. — По-моему, и вы тоже.
У меня было впечатление, что он пришел ко мне неспроста — не только для того, чтобы выразить свое огорчение по поводу испорченного вечера, а, скорей всего, чтобы о чем-то попросить или задать какой-то вопрос. Если бы он мог мне угрожать, я бы даже заподозрил, что он пришел с этой целью. Он выставлял напоказ свою неблагонадежность, как чересчур пестрый костюм, и, казалось, кичился ею, словно говоря: берите меня таким, какой я есть... Он продолжал:
— Казначей уверяет, будто у вас и в самом деле есть гостиница...
— А вы в этом сомневались?
— Как сказать? Но вам это как-то не идет. Мы ведь не всегда правильно указываем данные у себя в паспорте, — объяснил он ласковым, рассудительным тоном.
— А что написано в вашем паспорте?
— Директор акционерного общества. И это чистая правда, в каком-то смысле, — признался он.
— Весьма неопределенно.
— Ну, а что написано в вашем?
— Коммерсант.
— Это еще неопределеннее, — с торжеством отпарировал он.
Наши отношения в то недолгое время, пока они длились, были похожи на взаимный еле-еле прикрытый допрос; мы придирались к мелким неточностям, хотя в главном делали вид, будто друг другу верим. Думаю, что те из нас, кто провел большую часть своей жизни в притворстве — все равно, перед женщиной, перед партнером, даже перед самим собой, — могут быстро вывести друг друга на чистую воду. Мы с Джонсом многое узнали друг про друга, пока не расстались, — ведь все же по мелочам говоришь правду, когда можно. Иногда это облегчает жизнь.
— Вы жили в Порт-о-Пренсе, — сказал он. — Значит, вы должны знать тамошнее начальство?
— Начальство приходит и уходит.
— Ну, хотя бы военных?
— Их там больше нет. Папа-Док не доверяет армии. Начальник штаба, как я слышал, прячется в посольстве Венесуэлы. Генерал в безопасности — убежал в Санто-Доминго. Несколько полковников скрываются в доминиканском посольстве, а три полковника и два майора — в тюрьме, если они еще живы. У вас к кому-нибудь из них рекомендательные письма?
— Не совсем, — сказал он, но вид у него был встревоженный.
— Лучше не предъявлять рекомендательных писем, пока не удостоверишься, что адресат еще жив.
— У меня записочка от генерального консула Гаити в Нью-Йорке с рекомендацией...
— Помните, что вы уже три дня в море. За это время многое могло случиться. Генеральный консул мог попросить политического убежища...
Он произнес тем же тоном, что и казначей:
— Не понимаю, что вас-то заставляет ехать обратно, если там такая обстановка.
Сказать правду было легче, чем соврать, да и час был уже поздний.
— Оказалось, что я скучаю по тем местам. Спокойное существование может надоесть не меньше, чем опасность.
— Да вот и я думал, что по горло сыт опасностями, пережитыми на войне.
— В какой вы были части?
Он осклабился: я слишком открыто показал свои карты.
— Я ведь и тогда был непоседой, — сказал он. — Переходил с места на место. Скажите, а наш посол — что он за птица?
— У нас его вообще нет. Выслали больше года назад.
— Ну, а поверенный в делах?
— Делает, что может. И когда может.
— Да, мы, видно, плывем в чудную страну.
Он подошел к иллюминатору, словно надеялся разглядеть эту страну сквозь последние двести миль морского простора, но там ничего не было видно, кроме света, падавшего из каюты; он лежал на поверхности темной воды, как желтое масло.
— Уже не тот рай для туристов, что раньше?
— Нет. Никакого рая там, в сущности, и не было.
— Но, может быть, там найдется какое-нибудь дело для человека с воображением?
— Это зависит...
— От чего?
— От того, есть ли у вас совесть.
— Совесть? — Он глядел в темноту ночи и как будто спокойно взвешивал мой вопрос. — Да как сказать... совесть обходится недешево... А как, по-вашему, отчего плакал этот негр?
— Понятия не имею.
— Странный был вечер. Надеюсь, в следующий раз все пойдет удачнее.
— В следующий раз?
— Я думал о встрече Нового года. Где бы мы в это время ни были. — Он отошел от иллюминатора. — Что ж, пора на боковую. А Смит, по-вашему, чего крутит?
— Чего же ему крутить?
— Может, вы и правы. Не обращайте внимания. Ну, я пошел. Плавание кончено. Никуда от этого не денешься. — И он добавил, взявшись за дверную ручку: — Я хотел вас всех повеселить, да не очень-то у меня это получилось. Ладно, пойду спать. Утро вечера мудренее. Так я считаю.
2
Я не питал чересчур радужных надежд, возвращаясь в страну, где царили страх и отчаяние, и все же, когда «Медея» входила в порт, вид знакомых мест меня обрадовал. Огромная махина Кенскоффа, навалившаяся на город, была, как всегда, наполовину в тени; новые здания возле порта, возведенные для международной выставки в так называемом современном стиле, поблескивали стеклами в лучах заходящего солнца. Прямо на меня смотрел каменный Колумб — здесь мы с Мартой назначали по ночам свидания, пока комендантский час не запирал нас в разных тюрьмах: меня в моей гостинице, ее в посольстве; мы не могли даже поговорить по телефону, — он не работал. Марта, бывало, сидела, в темноте в машине своего мужа и сигналила мне фарами, услышав шум мотора моего «хамбера». Интересно, нашла ли она за этот месяц — после того, как отменили комендантский час, — другое место свиданий и с кем? В том, что она нашла мне заместителя, я не сомневался. В наши дни на верность рассчитывать не приходится.
Я был поглощен таким множеством нелегких дум, что совсем забыл о своих спутниках. Никаких вестей для меня из английского посольства не было, и я мог надеяться, что пока все обстоит благополучно. В иммиграционном пункте и на таможне царила обычная неразбериха. В порт прибыло только наше судно, однако под навесом собралось много народу: носильщики, шоферы такси, у которых неделями не бывало пассажиров, полиция, случайно забредший тонтон-макут в черных очках и мягкой шляпе и нищие, толпы нищих. Они просачивались в любую щель, как вода во время дождей. Какой-то безногий сидел под таможенной стойкой, как кролик в клетке, и молча протягивал руку.
Ко мне сквозь толпу пробиралась знакомая фигура. Обычно он болтался на аэродроме, и я не ожидал встретить его здесь. Это был журналист, которого все звали Пьер Малыш, — метис в этой стране, где полукровки — аристократы, ожидающие своей очереди на гильотину. Кое-кто считал, что он связан с тонтонами, иначе как бы ему до сих пор удавалось избежать побоев, а то и чего-нибудь похуже? Однако в его светской хронике иногда попадались сатирические выпады — он все же был не лишен отваги, может быть, он рассчитывал, что полиция не читает между строк.
Он схватил меня за руки, словно мы были закадычными друзьями, и заговорил по-английски:
— Да это же мистер Браун, сам мистер Браун!
— Как поживаете, Пьер Малыш?
Он захихикал, стоя на носках остроносых туфель: Пьер был совсем маленького роста. Вот таким веселым я его и помнил, — он вечно смеялся. Его забавляло все, даже когда у него спрашивали, который час. Он был очень подвижен, и казалось, что он раскачивается от хохота, как мартышка на лиане. Я был уверен, что, когда настанет его час — а он должен был настать при том рискованном, вызывающем образе жизни, какой он вел, — Пьер Малыш засмеется в лицо палачу, как, говорят, смеются китайцы.
— Рад вас видеть, мистер Браун. Как там — сверкают огни Бродвея? Мэрилин Монро, разливанное море виски, кабачки?.. — Он слегка отстал от века, потому что уже тридцать лет не ездил никуда дальше Кингстона на Ямайке. — Дайте-ка мне ваш паспорт, мистер Браун. А где багажные квитанции? — Он помахал ими над головой, продираясь сквозь толпу, и быстро уладил все формальности; он знал всех и каждого. Даже таможенник пропустил мой багаж, не открыв чемоданов. Пьер Малыш обменялся несколькими словами с тонтон-макутом у двери, и, когда я вышел, он уже подозвал такси. — Садитесь, садитесь, мистер Браун. Сейчас принесут ваш багаж.
— Как тут у вас дела? — спросил я.
— Как всегда. Тихо.
— Комендантского часа больше нет?
— А зачем нам комендантский час, мистер Браун?
— В газетах писали, будто на севере орудуют повстанцы.
— В каких газетах? В американских? Надеюсь, вы не верите тому, что пишут американские газеты? — Он сунул голову в дверь такси и сказал со своим странным смешком: — Вы себе и не представляете, мистер Браун, как я счастлив вас видеть!
И я ему чуть было не поверил.
— А почему? Разве я не здешний житель?
— Конечно, вы здешний житель, мистер Браун. Вы — верный друг Гаити. — Он снова хихикнул. — А все-таки многие наши верные друзья нас недавно покинули. — Он слегка понизил голос. — Правительство было вынуждено забрать несколько пустовавших отелей.
— Спасибо за предупреждение.
— Нельзя же было бросить имущество на произвол судьбы.
— Какая заботливость! А кто там теперь живет?
Он захихикал:
— Гости нашего правительства.
— Неужели оно принимает гостей?
— Была у нас польская миссия, но довольно быстро уехала. А вот и ваш багаж, мистер Браун.
— А я успею добраться до «Трианона», пока не выключат свет?
— Да, если поедете прямо.
— А куда мне заезжать?
Пьер Малыш хмыкнул.
— Давайте я поеду с вами, мистер Браун. На дороге между Порт-о-Пренсом и Петионвилем много застав.
— Ладно. Садитесь. Все что угодно, лишь бы обойтись без осложнений.
— А что вы делали в Нью-Йорке, мистер Браун?
Я ответил ему откровенно:
— Пытался продать свою гостиницу.
— Не вышло?
— Не вышло.
— В такой огромной стране — и не нашлось предприимчивых людей?
— Вы же выслали их военную миссию. Заставили отозвать посла. После этого трудно рассчитывать на доверие. Господи, совсем забыл! Со мной приехал кандидат в президенты.
— Кандидат в президенты? Надо было меня предупредить.
— Не слишком удачливый кандидат.
— Все равно. Кандидат в президенты! А зачем он сюда приехал?
— У него рекомендательное письмо к министру социального благоденствия.
— К доктору Филипо? Но доктор Филипо...
— С ним что-нибудь случилось?
— Сами знаете, что такое политика. Во всех странах одно и то же.
— Доктора Филипо сняли?
— Его не видели уже неделю. Говорят, он в отпуску. — Пьер Малыш тронул шофера такси за плечо. — Остановись, mon ami [мой друг (фр.)]. — Мы еще не доехали даже до статуи Колумба, а на город быстро спускалась ночь. Он сказал: — Мистер Браун, я, пожалуй, вернусь и поищу его. Ведь и у вас в Англии не стоит попадать в ложное положение. Хорош бы я был, приехав в Англию с рекомендательным письмом к мистеру Макмиллану. — Он помахал на прощанье рукой. — Скоро зайду к вам на стаканчик виски. Я ужасно рад, ужасно рад, что вы вернулись, мистер Браун. — И он отбыл с блаженным видом, никак не вязавшимся с обстоятельствами.
Мы поехали дальше. Я спросил шофера, наверно агента тонтон-макутов:
— Доедем мы до «Трианона», прежде чем выключат свет?
Шофер только пожал плечами. В его обязанности не входило сообщать какие бы то ни было сведения. В здании выставки, которое занимал министр иностранных дел, еще горел свет, а у статуи Колумба стоял «пежо». Конечно, в Порт-о-Пренсе много машин «пежо», и я не мог поверить, что Марта так жестока или так лишена вкуса, чтобы назначать свидания на том же месте. И все же я сказал шоферу:
— Я выйду здесь. Отвезите вещи в «Трианон». Жозеф вам заплатит.
Я проявил большую неосторожность. Полковник, командующий тонтон-макутами, завтра же утром узнает, где я вышел из такси. Но я все же принял кое-какие меры: подождал, пока шофер действительно не уехал и свет его фар не скрылся из виду. А потом я пошел к стоявшей у Колумба машине. На номерном знаке сзади я увидел букву «Д». Это была машина Марты, и она сидела там одна.
Я смотрел на нее некоторое время из темноты. Мне пришло в голову, что я могу постоять здесь в двух шагах от машины, пока не увижу человека, которому она назначила свидание. Но тут Марта повернула голову и поглядела туда, где я стоял: она почувствовала, что на нее смотрят. Слегка опустив стекло, она резко крикнула по-французски, думая, что это один из бесчисленных портовых нищих:
— Кто там? Что вам надо? — и включила фары. — О господи! Ты все-таки вернулся... — сказала она таким тоном, словно речь шла о приступе малярии. Она отворила дверцу, и я сел рядом. В ее поцелуе я почувствовал страх и тревогу. — Почему ты вернулся?
— Видно, соскучился по тебе.
— Неужели для этого надо было сперва сбежать?
— Я надеялся, что, если уеду, что-нибудь изменится.
— Нет. Все по-старому.
— А что ты здесь делаешь?
— Тут, пожалуй, удобнее всего скучать по тебе.
— Ты никого не ждала?
— Нет. — Она схватила мой палец и больно его вывернула. — Знаешь, я могу быть sage [умницей (фр.)] хотя бы несколько месяцев. Правда, не во сне. Во сне я тебе изменяла.
— И я тебе был верен — по-своему.
— Можешь мне сейчас не объяснять, что такое «по-твоему». Помолчи. Посиди рядом.
Я послушался. Я был и счастлив и несчастен, потому что главное в нашей жизни явно не изменилось, кроме того, что теперь у меня нет машины и ей придется везти меня домой, рискуя, что ее заметят возле «Трианона». Мы не можем сегодня проститься возле Колумба. Но даже обнимая ее, я ей не доверял. Неужели у нее хватит дерзости отдаться мне, если она ждет на свидание другого? Но потом я сказал себе, что все равно ничего не узнаю — дерзости у нее хоть отбавляй. И отнюдь не отсутствие дерзости привязывает ее к мужу. Она застонала — я помнил этот стон — и зажала рот рукой. Тело ее обмякло, она, как усталый ребенок, свернулась у меня на коленях.
— Забыла поднять стекло, — сказала она.
— Нам, пожалуй, лучше добраться до «Трианона», пока не выключат свет.
— Ты нашел покупателя?
— Нет.
— Слава богу.
В городском парке чернел музыкальный фонтан — воды не было, и он молчал. Электрические лампочки, мигая, вещали в ночи: «Je suis la Drapeau Haitien, Uni et Indivisible. Francois Duvalier» [«Я — знамя Гаити, единое и неделимое. Франсуа Дювалье» (фр.)].
Мы проехали мимо обгорелых балок дома, сожженного тонтонами, и начали взбираться по холму к Петионвилю. На полдороге мы наткнулись на заставу. Человек в рваной рубашке, серых штанах и старой фетровой шляпе, очевидно найденной на помойке, подошел к дверям машины, волоча за дуло ружье. Он приказал нам выйти из машины.
— Я выйду, — сказал я, — но эта дама — из дипломатического корпуса.
— Не спорь с ним, дорогой, — сказала она. — Никаких привилегий больше не существует. — Она первая отошла на обочину дороги, подняла руки над головой и улыбнулась милиционеру ненавистной мне улыбкой.
— Разве вы не видите букву «Д» на машине? — спросил я.
— А разве ты не видишь, что он не умеет читать? — спросила она.
Он ощупал мои бедра и провел ладонями между ног. Потом осмотрел багажник машины. Обыск был не очень умелый и длился недолго. Нам открыли проезд и пропустили машину.
— Мне не хочется, чтобы ты ехала обратно одна, — сказал я. — Я пошлю с тобой слугу, если у меня остался хоть один слуга. — Проехав еще с километр, я вернулся к своим подозрениям. Если муж, как правило, слеп к неверности жены, любовник страдает противоположным пороком: он повсюду видит измену. — Ну, скажи, что ты там делала у памятника?
— Не будь хоть сегодня идиотом, — сказала она. — Мне так хорошо.
— Я же тебе не писал, что вернусь.
— На этом месте я могла вспоминать о тебе, вот и все.
— Какое странное совпадение, что именно сегодня...
— Ты думаешь, я вспоминала тебя только сегодня? — Она помолчала. — Муж как-то спросил меня, почему я перестала уходить по вечерам играть в рамс теперь, когда отменили комендантский час? Назавтра я опять взяла машину. Мне некуда было деваться, поэтому я поехала к памятнику.
— И Луис теперь доволен?
— Он всегда доволен.
Вокруг нас, над нами и под нами разом погасли огни. Только у гавани и над правительственными зданиями горело зарево.
— Надеюсь, Жозеф припас к моему приезду немного керосина, — сказал я. — Надеюсь, его мудрость не уступает его целомудрию.
— Разве он такой целомудренный?
— Ну да. Совершенно безгрешен. С тех пор, как его пытали тонтон-макуты.
Мы въехали на крутую аллею, обсаженную пальмами и бугенвилеей. Я так и не мог понять, почему бывший владелец назвал гостиницу «Трианоном». Трудно было найти более неподходящее название! Его архитектура была и не классической — в стиле восемнадцатого века, и не чрезмерно пышной — в стиле двадцатого. Башенки, балконы и разные деревянные украшения придавали ему ночью сходство с творениями Чарльза Адамса в номерах журнала «Нью-йоркер». Так и казалось, что дверь откроет ведьма или маньяк-дворецкий, а за его спиной с люстры будет свисать летучая мышь. Но при солнечном свете или вечерами, когда среди пальм горели фонари, здание казалось старинным, хрупким и трогательно нелепым, как иллюстрация к сказке. Я полюбил его и теперь, пожалуй, даже радовался, что не нашел на него покупателя. Мне верилось, что, если я удержу его еще хоть несколько лет, я почувствую, что и у меня есть дом. Нужно время, чтобы у тебя появилось такое чувство, так же как и для того, чтобы любовница стала женой. Даже внезапная смерть моего компаньона не так уж сильно отравила мне радость обладания. Я бы повторил вслед за братом Лоренцо фразу из французского переложения «Ромео и Джульетты», которую у меня были свои причины запомнить:
Le remede au chaos
N'est pas dans le chaos
[Исцеленья для бедствия в отчаянии нет
(пер. — Д.Михаловский)]
Исцеление было в успехе, которым я отнюдь не был обязан своему компаньону; в голосах купальщиц, перекликавшихся в бассейне; в звоне льда, доносившемся из бара, где Жозеф готовил свой знаменитый ромовый пунш; в скоплении такси из города; в гаме голосов на веранде в обеденный час, а ночью — в бое барабана и шарканье танцующих ног; в фигуре Барона Субботы — комического персонажа из балета, изящно выступающего в своем цилиндре под освещенными пальмами. Недолгое время меня баловал этот успех.
Мы подъехали в темноте, и я снова поцеловал Марту; поцелуй все еще был продолжением допроса. Я сомневался, что можно три месяца в одиночестве хранить верность. А возможно, это предположение было мне приятнее, чем другое — что она снова сблизилась с мужем. Я прижал ее к себе и спросил:
— Как Луис?
— Так же, — сказала она. — Как всегда.
И все же она, видно, когда-то его любила. Вот одна из мук незаконной любви: даже самые страстные объятия любовницы только лишний раз показывают, что любовь непостоянна. Я увидел Луиса во второй раз на посольском приеме, где было человек тридцать гостей. Трудно было поверить, что посол, этот тучный мужчина лет пятидесяти, чьи волосы блестели, точно начищенный ботинок, не замечает, как часто мы издали обмениваемся взглядами, как, проходя мимо, она будто нечаянно касается меня рукой. Но лицо Луиса выражало уверенность и превосходство. Это было его посольство, это была его жена, это были его гости. На коробках спичек стояли его инициалы, они красовались даже на бумажных ленточках вокруг сигар. Я помню, как он поднял на свет бокал с коктейлем и показал мне изящно выгравированный рисунок головы быка.
— Я специально заказал эти бокалы в Париже, — сказал он.
У него было очень развито чувство собственности, но, может быть, он легко давал взаймы то, чем обладал?
— Луис утешал тебя, пока меня не было?
— Нет, — сказала она, и я мысленно обругал себя за трусость; ведь я поставил вопрос так, что она могла ответить двусмысленно. Она добавила: — Никто меня не утешал, — и я сразу стал перебирать в уме, какое значение слова «утешить» она могла выбрать, не солгав. А она не любила лгать.
— У тебя другие духи.
— Луис подарил мне их на день рождения. Твои уже кончились.
— На день рождения? Совсем о нем забыл...
— Ерунда.
— Как долго нет Жозефа. Он должен был слышать, как подошла машина.
Она сказала:
— Луис добрый. Это только ты меня пытаешь. Как тонтон-макуты — Жозефа.
— Почему ты так говоришь?
Ничего не изменилось. Не прошло десяти минут, как мы лежали друг у друга в объятиях, а через полчаса уже начали ссориться. Я вышел из машины и в темноте поднялся по ступенькам. Наверху я чуть не споткнулся о свои чемоданы, которые, должно быть, поставил там шофер, и позвал: «Жозеф!