— Это пустяки. Мало кто из полицейских умеет читать. Высадив Джонса, поезжайте дальше. Если что-нибудь сорвется и вас возьмут на подозрение, я постараюсь предупредить вас в Ле-Ке. Оттуда вы, может, сумеете бежать на рыбачьей лодке.
— Дай бог, чтобы ничего не сорвалось. Я вовсе не хочу бежать. Вся моя жизнь здесь.
— Вам надо проехать Пти-Гоав, пока идет гроза, не то там непременно обыщут машину. После Пти-Гоав можете спокойно ехать до Акена, а там вы уже будете одни.
— До чего обидно, что у меня нет вездехода.
— Да, обидно.
— А как насчет часовых у посольства?
— О них не беспокойтесь. Во время грозы они пойдут пить ром в кухню.
— Надо предупредить Джонса, чтобы он был готов. Боюсь, как бы он не пошел на попятный.
Доктор Мажио сказал:
— Вы не должны ходить в посольство до самого отъезда. Я зайду туда завтра — лечить Джонса. Свинка в его возрасте — опасная болезнь: может вызвать неспособность к деторождению и даже половое бессилие. Такой долгий инкубационный период после болезни ребенка вызвал бы подозрение у врача, но слуги этого не поймут. Мы его изолируем, обеспечим ему полный покой. Вы вернетесь из Ле-Ке задолго до того, как узнают о его побеге.
— А вы, доктор?
— Я лечил его, пока в этом была необходимость. Этот период — ваше алиби. А моя машина не выедет из Порт-о-Пренса — вот мое алиби.
— Надеюсь, что он хоть стоит того, на что мы идем.
— Поверьте, я тоже на это надеюсь. Надеюсь от души.
3
На следующий день Марта сообщила запиской, что Джонс заболел и доктор Мажио опасается осложнений. Она сама ухаживает за больным и не может отлучиться из посольства. Это была записка, предназначенная для посторонних глаз, записка, которую следовало положить на видное место, и все-таки у меня сжалось сердце. Ведь могла же она незаметно намекнуть, хотя бы между строк, что любит меня. Опасности подвергался не только Джонс, но и я, однако обществом ее в те последние дни наслаждался он. Я представлял себе, как Марта сидит у него на кровати и он ее смешит, как смешил когда-то Тин-Тин в стойле матушки Катрин. Суббота пришла и прошла, потом наступило нескончаемое воскресенье. Мне не терпелось как можно скорее со всем этим развязаться.
В воскресенье днем, когда я читал на веранде, к гостинице подъехал капитан Конкассер — я позавидовал, что у него есть вездеход. Шофер с большим животом и полным ртом золотых зубов — тот, что раньше обслуживал Джонса, — сидел рядом с Конкассером, оскалившись, как обезьяна в зоологическом саду. Конкассер не вышел из машины; оба они уставились на меня сквозь черные очки, а я, в свою очередь, уставился на них, но у них было преимущество — мне не видно было, как они моргают.
После долгого молчания Конкассер произнес:
— Я слышал, будто вы едете в Ле-Ке.
— Да.
— Когда?
— Надеюсь, завтра.
— Ваш пропуск выдан на краткий срок.
— Знаю.
— День туда, день назад и одна ночь в Ле-Ке.
— Знаю.
— У вас должно быть важное дело, если вы решились на такую утомительную поездку.
— Я сообщил, какое у меня дело. В полицейском участке.
— В горах под Ле-Ке прячется Филипо. Там же и ваш слуга Жозеф.
— Вы осведомлены лучше меня. Впрочем, это ваша профессия.
— Сейчас вы живете один?
— Да.
— Ни кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Даже британский поверенный в делах и тот в отпуску. Вы отрезаны от всего. Вам бывает страшно по ночам?
— Ко всему привыкаешь.
— Мы будем следить за вами всю дорогу, отмечать ваш проезд через каждый пост. Вам придется отчитаться, как вы провели время. — Он сказал что-то своему шоферу, и тот рассмеялся.
— Я сказал ему, что он или я учиним вам допрос, если вы задержитесь.
— Такой же допрос, как Жозефу?
— Да. Точно такой же. Как поживает майор Джонс?
— Довольно плохо. Заразился свинкой от сына посла.
— Поговаривают, что скоро приедет новый посол. Нельзя злоупотреблять правом убежища. Майору Джонсу надо посоветовать перебраться в британское посольство.
— Сказать ему, что вы дадите охранную грамоту?
— Да.
— Я передам, когда он поправится. Не помню, болел я свинкой или нет, а я не хочу заразиться.
— Давайте не будем ссориться, мсье Браун. Я ведь уверен, что вы любите майора Джонса не больше моего.
— Может, вы и правы. Во всяком случае, я ему передам то, что вы сказали.
Конкассер дал задний ход, заехав прямо в куст бугенвилеи и ломая ветки с таким же сладострастием, с каким ломал руки и ноги, развернулся и уехал. Его посещение было единственным событием, нарушившим однообразие этого долгого воскресенья. На сей раз свет был выключен в точно установленное время, и ливень низвергся со склонов Кенскоффа, словно его запустили по секундомеру; я пробовал читать рассказы Генри Джеймса в дешевом издании, которое когда-то оставил один из постояльцев, — хотел забыть, что завтра понедельник, но мне это не удавалось. «Бурный водоворот наших страшных дней», — писал Джеймс, и я не мог сообразить, что за случайный перебой в мирном течении долгой викторианской эпохи мог его так перепугать. Наверно, заявил об уходе дворецкий? Все мои жизненные расчеты теперь были связаны с этой гостиницей, она мне давала уверенность в завтрашнем дне, куда более надежную, чем бог, чьим служителем, по мнению отцов св. Пришествия, я должен был стать; в свое время я тут добился гораздо большего успеха, чем с моей бродячей картинной галереей и ее поддельными холстами; в известном смысле гостиница была и фамильным склепом. Я отложил Генри Джеймса, взял лампу и поднялся наверх. Если мне не повезет, подумал я, может статься, что это моя последняя ночь в гостинице «Трианон».
Большинство картин на лестнице было продано или возвращено владельцам. Вскоре после приезда в Гаити у моей матери хватило ума купить одну из картин Ипполита, и я берег ее и в хорошие и в плохие времена как своего рода страховку, несмотря на самые выгодные предложения американцев. Оставался у меня и один Бенуа, изображавший большой ураган «Хэйзел» 1954 года: разлив серой реки, которая несла самые невероятные предметы, — дохлую свинью брюхом кверху, стул, лошадиную голову и расписанную цветами кровать; солдат и священник молились на берегу, а буря клонила деревья в одну сторону. На нижней площадке висела картина Филиппа Огюста, изображавшая карнавальное шествие: мужчин, женщин и детей в ярких масках. По утрам, когда солнце светило в окна первого этажа, резкие краски веселили глаз и казалось, барабанщики и трубачи наигрывают удалой мотив. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что маски уродливы и что люди в масках теснятся вокруг мертвеца в саване; тогда грубые краски блекли, словно тучи спускались с Кенскоффа и предвещали грозу. Где бы ни висела эта картина, подумал я, мне всегда будет казаться, что я в Гаити и Барон Суббота бродит по соседнему кладбищу, пусть оно даже и находится в Тутинг-Бек [район Большого Лондона].
Сперва я поднялся в номер-люкс «Джон Барримор». Выглянув в окно, я ничего не увидел: город был погружен в темноту, за исключением грозди огней во дворце и ряда фонарей на набережной. Я заметил, что возле кровати мистер Смит оставил справочник вегетарианца. Сколько их, подумал я, он возит с собой для раздачи? Раскрыв справочник, я нашел на первой странице обращение, написанное его четким косым американским почерком: «дорогой незнакомый читатель, не закрывай этой книги, прочитай хоть немного перед сном. Ты найдешь здесь мудрость. Твой неизвестный друг». Я позавидовал его уверенности, да и чистоте намерений тоже» Прописные буквы были такими же, как и в массовом издании Библии.
Этажом ниже помещалась комната моей матери (теперь в ней спал я), а среди запертых номеров, уже давно не видевших постояльцев, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил настойчивый звонок, высокую черную фигуру в алой пижаме с монограммой на кармашке и то, как он сказал печально и виновато: «Она меня зовет».
Я заглянул в обе комнаты: там не осталось ничего от того далекого прошлого. Я сменил мебель, перекрасил стены, даже передвинул их, чтобы пристроить ванные. Толстый слой пыли покрывал биде, и из кранов больше не текла горячая вода. Я отправился к себе и сел на большую кровать, на которой прежде спала мать. Сколько лет прошло, а мне казалось, что на подушке я найду ее неправдоподобно золотой, под Тициана, волосок. Но ничто от нее не уцелело, кроме того, что я сам сохранил на память. На столике рядом с кроватью стояла шкатулка из папье-маше, где мать держала свои сомнительные драгоценности. Я их продал Хамиту за бесценок, и в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с руинами замка — единственное ее послание ко мне. «Рада буду тебя видеть, если заглянешь в наши края». С подписью, которую я сперва принял за Манон, и фамилией, которую она так и не успела объяснить. «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке хранилось и другое послание, написанное ее рукой, но не мне. Я нашел его в кармане у Марселя, когда перерезал веревку. Не знаю, почему я его сохранил и несколько раз перечитывал, ведь оно только усиливало ощущение моего сиротства. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, немножко актерствую. Но пожалуйста, продолжай притворяться. В притворстве наше спасение. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Притворяйся, что ты любишь меня, как любовник. Притворяйся, будто я готова умереть ради тебя, а ты ради меня». Я снова перечитал записку; она показалась мне трогательной... А он ведь все-таки умер из-за нее, так что, видно, и Марсель вовсе не был comedien [комедиант (фр.)]. Смерть — лучшее доказательство искренности.
Марта встретила меня со стаканом виски в руке. На ней было золотистое полотняное платье, обнажавшее плечи.
— Луиса нет дома, — сказала она. — Я хотела отнести Джонсу виски.
— Я сам ему отнесу, — сказал я. — Ему оно понадобится.
— Неужели ты приехал за ним? — спросила она.
— Ты угадала, за ним. Дождь еще только начинается.
Нам придется подождать, пока не попрячутся часовые.
— Какой от него будет толк? Там, в горах?
— Большой, если он не врет. На Кубе достаточно было одному человеку...
— Сколько раз я это слышала. Повторяете, как попки. Меня тошнит от этих разговоров. Здесь не Куба.
— Нам с тобой без него будет легче.
— Ты только об этом и думаешь?
— Да. Вероятно.
У нее был маленький синячок чуть пониже ключицы. Стараясь говорить шутливым тоном, я спросил:
— Что это ты с собой наделала?
— Ты о чем?
— Вот об этом синяке. — Я дотронулся до него пальцем.
— Ах это? Не знаю. У меня такая кожа, чуть что — синяк.
— От игры в рамс?
Она поставила стакан и повернулась ко мне спиной.
— Выпей и ты, — сказала она. — Тебе это тоже не помешает.
Я налил себе виски:
— Если выеду из Ле-Ке на рассвете, я вернусь в среду около часа. Ты приедешь в гостиницу? Анхел будет еще в школе.
— Может быть. Давай не будем загадывать.
— Мы не виделись уже несколько дней, — добавил я. — И тебе больше не надо будет спешить домой играть с ним в рамс.
Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет.
— В чем дело? — спросил я.
— Я же тебе говорила. У меня такая кожа.
— А что я сказал?
Страх оказывает странное действие: он повышает содержание адреналина в крови; вызывает недержание мочи; во мне он возбудил желание причинять боль. Я спросил:
— Ты, кажется, огорчена, что теряешь Джонса?
— А как же мне не огорчаться? — ответила она. — По-твоему, ты страдаешь от одиночества там, в «Трианоне». Ну а я одинока здесь. Одинока с Луисом, когда мы молчим с ним в двуспальной кровати. Одинока с Анхелом, когда он возвращается из школы и я делаю за него бесконечные задачки. Да, с Джонсом мне было весело — слушать, как люди смеются над его плоскими шутками, играть с ним в рамс. Да, я буду по нему скучать. Скучать до остервенения. Ох, как я буду по нему скучать!
— Больше, чем скучала по мне, когда я уезжал в Нью-Йорк?
— Ты же хотел вернуться. По крайней мере ты так говорил. Теперь я не уверена, что ты этого хотел.
Я взял два стакана виски и поднялся наверх. На площадке я сообразил, что не знаю, где комната Джонса. Я позвал тихонько, чтобы не услышали слуги:
— Джонс! Джонс!
— Я здесь.
Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати совершенно одетый, даже в резиновых сапогах.
— Я услышал ваш голос, — сказал он, — оттуда, снизу. Значит, час настал, старик.
— Да. Нате выпейте.
— Не помешает.
Он скорчил гримасу.
— У меня в машине есть еще бутылка.
— Я уже сложил вещи, — сказал он. — Луис одолжил мне рюкзак. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Запасная пара туфель, еще одна пара брюк. Две пары носков. Рубашка. Да, и погребец. На счастье. Понимаете, мне его подарили...
Он споткнулся на полуслове. Может быть, вспомнил, что тут он сказал мне правду.
— Вы, видно, рассчитываете, что война продлится недолго, — сказал я, чтобы замять разговор.
— Я должен иметь не больше поклажи, чем мои люди. Дайте срок, и я налажу снабжение. — Впервые он заговорил, как настоящий военный, и я чуть не подумал, что зря на него наговаривал. — Вот тут вы сможете нам помочь, старик, когда я налажу курьерскую службу.
— Давайте лучше подумаем о более неотложных делах. Прежде надо доехать.
— Я страшно вам благодарен. — Его слова снова меня удивили. — Ведь мне здорово повезло, правда? Конечно, мне до чертиков страшно. Я этого не отрицаю.
Мы молча сидели рядом, потягивая виски и прислушиваясь к раскатам грома, от которых дрожала крыша. Я был настолько уверен, что в последний момент Джонс станет увиливать, что даже растерялся; решимость проявил Джонс:
— Ели мы хотим выбраться отсюда, пока не кончилась гроза, нам пора. С вашего разрешения, я попрощаюсь с моей милой хозяйкой.
Когда он вернулся, у него был вымазан губной помадой уголок рта: трудно было понять, то ли от неловкого поцелуя в губы, то ли от неловкого поцелуя в щеку.
— Полицейские распивают ром на кухне, — сообщил он. — Давайте двинем.
Марта отперла нам парадную дверь.
— Идите вперед, — сказал я Джонсу, пытаясь снова взять в свои руки власть. — Пригнитесь пониже, чтобы вас не было видно в ветровое стекло.
Мы оба промокли до нитки, как только вышли за дверь. Я повернулся, чтобы попрощаться с Мартой, но даже тут не смог удержаться от вопроса:
— Ты все еще плачешь?
— Нет, — сказала она, — это дождь. — И я увидел, что она говорит правду: дождь струился у нее по щекам, так же как и по стене, за ее спиной. — Чего ты ждешь?
— Разве я меньше заслуживаю поцелуя, чем Джонс? — спросил я, и она приложилась губами к моей щеке: поцелуй был холодный, равнодушный, и я это почувствовал. Я сказал с упреком: — Я ведь тоже подвергаюсь опасности.
— Но мне не нравятся твои побуждения, — сказала она.
Словно кто-то ненавистный заговорил вместо меня, прежде чем я успел заставить его замолчать:
— Ты спала с Джонсом?
Я пожалел об этих словах, прежде чем успел докончить фразу. Если бы грянувший раскат грома заглушил мой вопрос, я был бы рад и ни за что бы его не повторил. Она стояла, прижавшись спиной к двери, словно перед расстрелом, и я почему-то подумал о том, как держался ее отец перед казнью. Бросил ли он вызов своим судьям с эшафота? И были ли на его лице презрение и гнев?
— Ты столько раз меня об этом спрашивал, — сказала она, — каждый раз, когда мы встречались. Ладно. Я отвечу тебе: да, да. Ты ведь этого ждешь, правда? Да. Я спала с Джонсом.
Хуже всего, что я не совсем ей поверил.
В окнах у матушки Катрин не было света, когда мы, свернув на Южное шоссе, проезжали мимо поворота к ее публичному дому, а может, его просто не было видно сквозь пелену дождя. Я ехал наугад, словно мне завязали глаза, со скоростью не больше двадцати миль в час; а это была еще легкая часть дороги. Ее построили по хваленому пятилетнему плану с помощью американских инженеров, но американцы вернулись домой, и бетонное шоссе обрывалось в семи милях от Порт-о-Пренса. Там я рассчитывал наткнуться на заставу, однако, когда мои фары осветили пустой вездеход, стоявший у лачуги милиционера, я испугался: это означало, что здесь были и тонтон-макуты. Я даже не успел прибавить ходу, но никто не вышел из лачуги — если там и были тонтон-макуты, им тоже не хотелось мокнуть. Я прислушивался к звукам погони, но в ушах у меня только барабанил дождь. Знаменитое шоссе превратилось в проселочную дорогу; нас швыряло по камням, мы бултыхались в стоячие лужи, и наша скорость теперь не превышала восьми миль. Больше часа проехали в молчании: тряска не давала сказать ни слова.
Камень ударил в дно машины, и я на секунду подумал, что сломалась ось. Джонс спросил:
— Где у вас виски?
Он нашел бутылку, отхлебнул и протянул виски мне. Я на миг ослабил внимание, машина скользнула вбок, и задние колеса застряли в жидкой глине. Нам пришлось двадцать минут попотеть, прежде чем мы двинулись дальше.
— Мы поспеем на свидание вовремя? — спросил Джонс.
— Сомневаюсь. Возможно, что вам придется прятаться до завтрашнего вечера. Я на всякий случай захватил для вас бутерброды.
Он хмыкнул.
— Вот это жизнь, — сказал он. — Я часто мечтал о чем-нибудь этаком.
— А я-то думал, что вы всегда вели такую жизнь.
Он замолчал, словно поняв, что проговорился.
Внезапно, безо всякий видимой причины, дорога стала лучше. Дождь быстро стихал; я надеялся, что он не кончится, прежде чем мы проедем следующий полицейский пост. Дальше не предвиделось никаких препятствий до самого кладбища по эту сторону Акена.
— А что Марта? — спросил я. — Какие у вас были отношения с Мартой?
— Она замечательная женщина, — уклончиво ответил он.
— Мне казалось, что вы ей нравитесь.
Изредка я различал между пальмами полоску моря, как вспышку зажженной спички, это было дурным признаком; погода явно прояснялась. Джонс сказал:
— У нас с ней сразу все пошло как по маслу.
— Мне иногда даже было завидно, но, может, она не в вашем вкусе?
Я будто сдирал повязку с раны: чем медленнее стягиваешь, тем дольше длится боль, но у меня не хватало мужества сорвать бинт сразу, к тому же мне приходилось неотрывно следить за дорогой.
— Старик, — изрек Джонс, — я не привередлив, но эта — просто пальчики оближешь!
— Вы знаете, что она немка?
— Эти фрейлейн — стреляные птицы...
— Вроде Тин-Тин? — спросил я с безразличием любознательного человека.
— Совсем другой класс, старик.
Мы были как два молодых медика, хвастающих своей первой практикой. Я долго молчал.
Мы подъезжали к Пти-Гоаву — я знал эти места о лучшие дни. Полицейский участок, припомнил я, в стороне от шоссе, мне полагалось подъехать туда и доложить о себе. Я надеялся, что дождь еще достаточно сильный и полицейским не захочется выходить из помещения; вряд ли здесь были расставлены караульные посты. Мокрые лачуги по краям дороги колыхались в свете фар; дождь размыл глину, переломал пальмовые листья на крышах; нигде ни единого огонька; не видно было и людей, хотя бы какого-нибудь калеки. Семейные склепы на маленьких кладбищах выглядели надежнее семейных очагов. Мертвым возводили более прочные обиталища, чем живым — двухэтажные дома с окнами-амбразурами, где на праздник всех святых ставили еду и зажигали свечи. Я должен был напрягать все свое внимание, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и, кроме того, боялся задать следующий вопрос: я дошел до двери и не мог больше медлить, надо было ее отворить. На длинном огороженном участке у дороги виднелись ряды небольших крестов, перевитые чем-то похожим на пряди светлых волос, будто содранных с черепов погребенных здесь женщин.
— Господи, — воскликнул Джонс, — это еще что?
— Сушат сизаль.
— Сушат? Под таким дождем?
— Кто знает, где хозяин? Может, его расстреляли. А может, он в тюрьме. Или бежал в горы.
— Ну и жуть, старик. Прямо из Эдгара Аллана По. Больше напоминает о смерти, чем любое кладбище.
На главной улице Пти-Гоава не было ни души. Мы проехали мимо какого-то заведения под названием Клуб Ио-Ио, мимо большой вывески пивной матушки Мерлан, мимо булочной, принадлежавшей человеку по имени Брут, и гаража некоего Катона — так упрямо память этого черного народа хранила воспоминания о другой, лучшей республике, — и наконец, к моему облегчению, мы снова очутились за городом и нас зашвыряло по камням.
— Слава богу! — сказал я.
— Скоро приедем?
— Скоро доедем до половины пути.
— Пожалуй, я глотну еще виски, старик.
— Пейте, хотя вам надо растянуть его надолго.
— Пожалуй, лучше прикончить его до встречи с ребятами. На них все равно не напасешься.
Я тоже отхлебнул для храбрости, но все не решался спросить его напрямик.
— А как вы ладили с мужем? — осторожно осведомился я.
— Отлично. Он был не внакладе.
— Почему?
— Она с ним больше не спит.
— Откуда вы знаете?
— Раз говорю, значит, знаю, — сказал он, взяв бутылку и громко посасывая виски.
Дорога снова не давала мне отвлекаться. Теперь мы еле-еле ползли: мне приходилось вилять между камнями.
— Надо было вам взять вездеход, — сказал Джонс.
— А где его взять в Порт-о-Пренсе? Попросить у тонтон-макутов?
Мы доехали до развилки, оставили море позади и, взбираясь на холм, свернули в глубь полуострова. На какое-то время дорога стала сплошь глинистой, и теперь нам мешала только грязь. Это внесло разнообразие в мою работу. Мы ехали уже три часа — было около часа ночи.
— Теперь уже можно не опасаться милиционеров, — сказал я.
— Но ведь дождь перестал.
— Они боятся гор.
— Оттуда грядет наше спасение, — сострил Джонс.
Виски явно его развеселило. Я не мог больше ждать и задал наконец терзавший меня вопрос:
— А она хороша в постели?
— У-ди-вительна, — сказал Джонс, и я крепче вцепился в руль, чтобы не ударить своего седока.
Прошло много времени, прежде чем я заговорил снова, но он ничего не заметил. Он заснул с открытым ртом, прислонившись к дверце, как это часто бывало с Мартой: он спал тихо, как ребенок, с таким же простодушным видом. А может, он и правда был так же простодушен, как мистер Смит, потому они и понравились друг другу. Злость моя скоро прошла: ребенок стащил лакомый кусочек — да, вот именно лакомый кусочек, подумал я, ведь, наверно, он так и выразился бы о Марте. Он на минуту проснулся и предложил сменить меня за рулем, но наше положение казалось мне и без того опасным.
А потом машина и вовсе отказалась служить; может, я зазевался, а может, слишком сильный толчок окончательно ее доконал. Мы наехали на камень, машину занесло, а когда я попытался ее выровнять, руль завертелся у меня в руках, мы ударились о другой камень, и машина засела — передняя ось была сломана, одна фара вдребезги разбита. Делать было нечего: я не мог добраться до Ле-Ке и не мог вернуться в Порт-о-Пренс. Я был привязан к Джонсу, по крайней мере до утра.
Джонс открыл глаза:
— Мне приснилось... Почему мы стоим? Уже доехали?
— Сломалась передняя ось.
— А как вы думаете, нам еще далеко... дотуда?
Я взглянул на спидометр и сказал:
— Километра два, а может, и три.
— Доберемся на своих двоих, — сказал Джонс и стал вытаскивать свой рюкзак. Я неизвестно зачем сунул в карман ключ от машины; вряд ли в Гаити найдется гараж, где смогут ее починить, да и кто захочет сюда за ней ехать? Дороги вокруг Порт-о-Пренса забиты поломанными автомобилями и перевернутыми автобусами; однажды я даже видел автофургон технической помощи с краном, валявшийся на боку в канаве, — зрелище противоестественное, вроде спасательного катера, выброшенного на скалы.
Мы двинулись пешком. Я захватил с собой карманный фонарик, но дорога была трудная, и резиновые сапоги Джонса скользили по мокрой глине. Шел третий час ночи, и дождь прекратился.
— Если за нами погоня, — сказал Джонс, — им легко будет нас обнаружить. Только слепой не заметит, что тут люди.
— С чего бы им за нами гнаться?
— А тот вездеход, который мы проехали? — сказал он.
— В нем никого не было.
— Мы не знаем, кто следил за нами из лачуги.
— Все равно, у нас нет выбора. Мы и двух шагов не пройдем без фонаря. На этой дороге мы услышим машину километра за два.
Когда я освещал фонариком обочины дороги, видны были только камни, глина и низкие мокрые кусты.
— Беда, если мы прозеваем кладбище и забредем в Акен. Там стоит военный пост.
Я слышал, как тяжело дышит Джонс, и предложил поднести его рюкзак, но он отказался.
— Я маленько не в форме, — сказал он, — но это ничего, — а через несколько шагов добавил: — Я нагородил вам всякой чепухи в машине. Моим словам не всегда можно верить буквально.
Мне показалось, что это мягко сказано, и все же его слова меня удивили.
Наконец мой фонарик нащупал то, что я искал: справа в гору поднималось погруженное в темноту кладбище. Оно было похоже на город, построенный карликами: улица за улицей крошечные домики, некоторые почти в человеческий рост, другие слишком маленькие даже для новорожденного, и все из одинакового серого камня, покрытого облезлой штукатуркой. Я осветил фонариком другую сторону дороги, где, как мне сказали, должна находиться полуразрушенная хижина, но кто не ошибался, договариваясь о месте встречи. Одинокая хижина должна была стоять против ближайшего к нам угла кладбища, но там не было ничего, только крутой склон.
— Не то кладбище? — спросил Джонс.
— Как это может быть? Мы уже недалеко от Акена.
Мы пошли дальше по дороге и напротив дальнего угла кладбища действительно нашли хижину, но при свете фонарика она вовсе не казалась мне разрушенной. Нам ничего не оставалось, как заглянуть в нее. Если там кто и живет, он испугается не меньше нашего.
— Жаль, что у меня нет револьвера, — сказал Джонс.
— Хорошо, что у вас его нет, но вы же говорили, что знаете приемы дзюдо?
Он пробормотал что-то вроде «отяжелел».
Но когда я толкнул дверь, внутри никого не оказалось. Сквозь дыру в крыше виднелся клочок бледнеющего неба.
— Мы опоздали на два часа, — сказал я. — Он, наверно, не дождался нас и ушел.
Джонс, отдуваясь, опустился на рюкзак.
— Надо было пораньше выехать.
— Это каким же образом? Мы ведь ждали грозы.
— А что делать теперь?
— Когда рассветет, я пойду назад, к машине. Разбитая машина на этой дороге не вызовет подозрений. Днем между Пти-Гоав и Акеном должен пройти местный автобус, может, мне удастся проголосовать, а может, до Ле-Ке ходит другой автобус.
— Как это просто, — с завистью сказал Джонс. — Ну, а мне как быть?
— Потерпеть до завтрашней ночи, — сказал я и добавил со злорадством: — Вы же теперь в своих родных джунглях. — Я выглянул за дверь: ничего не было видно и стояла такая тишина, что не слышно было даже собачьего лая. — Здесь оставаться не стоит, — сказал я. — А вдруг мы заснем и кто-нибудь сюда заявится? Ведь эти дороги патрулируют солдаты, а то и крестьянин заглянет по пути в поле. Он на нас донесет. А почему бы и нет? Мы ведь белые.
— Мы можем караулить по очереди, — сказал Джонс.
— Есть другой выход. Ляжем спать на кладбище. Вот туда никто не заглянет, кроме Барона Субботы.
Мы пересекли так называемую дорогу, перелезли через низкую каменную ограду и очутились на улице миниатюрного городка, где дома доходили нам до пояса. В гору мы взбирались медленно — из-за рюкзака Джонса. На кладбище я почувствовал себя спокойнее, там мы нашли дом, который был выше нас. Бутылку с виски мы поставили в одну из оконных щелей, а сами сели, привалившись спиной к стене.
— Ничего, — привычно произнес Джонс, — я бывал в местах и похуже.
И я подумал: в какое же чудовищное место он должен попасть, чтобы забыть свою любимую присказку.
— Если увидите среди могил цилиндр, — сказал я, — это Барон Суббота.
— Вы верите в упырей? — спросил Джонс.
— Не знаю. А вы верите в привидения?
— Бросьте говорить о привидениях, старик, лучше дернем виски.
Мне почудился шум, и я зажег фонарик. Луч осветил целую вереницу могил и попал в глаза кошке, которые отразили его, как два зеркальца. Кошка прыгнула на одну из крыш и исчезла.
— А стоит ли зажигать фонарь, старик?
— Если кто и увидит свет, он будет слишком напуган, чтобы сюда прийти. Лучше места, чтобы схорониться, вам не найти, — если вспомнить, где происходил разговор, надо признать, что выражение было не из удачных. — Вряд ли кто сюда заходит, разве что принесут покойника. — Джонс снова хлебнул виски, и я его предупредил: — Осталось только четверть бутылки. А у вас еще весь завтрашний день впереди.
— Марта налила мне полный смеситель, — сказал он. — Никогда не встречал женщины заботливее.
— И лучшей любовницы? — спросил я.
Наступило молчание — я подумал, не предается ли он приятным воспоминаниям. Потом Джонс сказал:
— Старик, игра пошла всерьез.
— Какая игра?
— В солдатики. Я понимаю, почему перед боем людям хочется покаяться. Смерть дело серьезное. Человек чувствует, что он не очень-то достоин ее принять. Как орден.
— А у вас много грехов?
— У кого их нет? Я не имел в виду покаяться священнику или богу.
— А кому же?
— Все равно кому. Будь сегодня тут вместо вас собака, я исповедался бы собаке.
Я не хотел слушать его исповедь, я не хотел знать, сколько раз он спал с Мартой.
— А вы исповедовались Мошке? — спросил я.
— Не было случая. Игра еще не шла всерьез.
— Собака по крайней мере не выдаст ваших секретов.
— Плевать мне, кто что скажет, но я не хочу после смерти оказаться вруном. Довольно я врал при жизни.
Я услышал, как кошка крадется назад по крышам, и снова посветил ей в глаза фонариком. На этот раз она разлеглась на крыше и стала точить когти. Джонс развязал рюкзак и достал бутерброд. Разломив его пополам, он бросил половину кошке, которая метнулась прочь, будто хлеб был камнем.