Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Комедианты

ModernLib.Net / Современная проза / Грин Грэм / Комедианты - Чтение (стр. 15)
Автор: Грин Грэм
Жанр: Современная проза

 

 


— Почему бы вам не поцеловать мистера Брауна? — спросил тот.

— Он ведет меня к себе. Это было бы неестественно. Вы должны сделать вид, что мы провели вечер на славу втроем.

— Как же мы его провели?

— В буйном разгуле, — сказал Джонс.

— Вы не запутаетесь в юбке? — спросил я.

— Конечно нет, старик. — Он добавил загадочную фразу. — Мне не впервой. Конечно, это было при совсем других обстоятельствах...

Он спустился со сходен, держа меня под руку. Юбка была такая длинная, что ему пришлось подобрать ее рукой, как нашим бабкам, когда они переходили через лужи. Вахтенный матрос смотрел на нас, разинув рот: он не знал, что на судне есть женщина, да еще такая женщина. Проходя мимо вахтенного, Джонс игриво и с вызовом сверкнул на него своими карими глазами. Я заметил, как задорно и смело они блестят из-под платка; прежде их портили усы. Сойдя со сходен, он поцеловал казначея, измазав ему щеки мыльным порошком. Полицейский смотрел на нас с вялым любопытством, — видно, Джонс был не первой женщиной, покидавшей судно в такой поздний час, и к тому же он вряд ли мог привлечь кого-нибудь, знакомого с девушками матушки Катрин.

Мы медленно шли под руку к моей машине.

— Не задирайте так высоко юбку, — предостерег я Джонса.

— Я никогда не был скромницей, старик.

— Да, но flic [шпик (фр.)] может заметить ваши ботинки.

— Слишком темно.

Я никогда бы не поверил, что нам так легко удастся бежать. Нас никто не преследовал, машина стояла на месте, и возле нее не было ни души; вокруг царили покой и Колумб. Я сел за руль и задумался, пока Джонс расправлял свои юбки.

— Как-то раз я играл Боадицею, — сказал он. — В одном скетче. Надо было повеселить ребят. Среди зрителей был член королевской семья.

— Королевской семьи?

— Лорд Маунтбаттен. Вот было времечко! Будьте добры, поднимите левую ногу. Вы наступили мне на юбку.

— Куда нам теперь ехать? — спросил я.

— Почем я знаю. Человек, к которому я сочинил себе рекомендацию, окопался в посольстве Венесуэлы.

— Это посольство стерегут больше всего. Там прячется половина генерального штаба.

— Я удовольствуюсь чем-нибудь поскромнее.

— Вас могут еще и не пустить. Ведь вы же не политический беженец, правда?

— А разве обмануть Папу-Дока — это не все равно что участвовать в Сопротивлении?

— Может, они не захотят поселить вас у себя навсегда. Вы об этом подумали?

— Не выставят же меня, если я туда проберусь?

— Пожалуй, кое-кто не остановится и перед этим.

Я запустил мотор, и мы медленно поехали обратно в город. Мне не хотелось, чтобы подумали, будто мы от кого-то спасаемся. Перед каждым поворотом я оглядывался, не видно ли огней машины, но в Порт-о-Пренсе было пусто, как на кладбище.

— Куда вы меня везете?

— В единственное место, которое пришло мне в голову. Посол в отъезде.

Машина преодолевала подъем в гору, и я облегченно вздохнул. Я знал, что после поворота на знакомую улицу застав не будет. У ворот в машину мельком заглянул полицейский. Меня он знал в лицо, а Джонс в темноте легко сошел за женщину. Очевидно, общего сигнала тревоги еще не дали. Джонс был всего-навсего уголовником, а не патриотом. Наверно, они предупредили заставы и расставили вокруг британского посольства тонтон-макутов. Установив наблюдение за «Медеей» и, по всей вероятности, за моей гостиницей, они считали, что загнали его в угол.

Я не велел Джонсу выходить из машины и позвонил. В доме еще не спали: в одном из окон нижнего этажа горел свет. Все же мне пришлось позвонить снова; я с нетерпением прислушивался, как откуда-то, из глубины дома, не спеша приближаются чьи-то грузные, медленные шаги. Затявкала и заскулила собака — это меня удивило: я никогда не видел в доме собаки. Потом чей-то голос — я решил, что это голос ночного сторожа, — спросил, кто тут.

— Позовите сеньору Пинеда, — сказал я. — Скажите, что это мсье Браун. По срочному делу.

Замок отперли, засов отодвинули, цепочку сняли, но открыл дверь не сторож. На пороге стоял сам посол, всматриваясь в меня близорукими глазами. Он был без пиджака и без галстука; до сих пор я всегда видел его безукоризненно одетым. Рядом с ним, злобно оскалившись, стояла противная крошечная собачонка, вся в длинных седых волосах, похожая на сороконожку.

— Вам нужна моя жена? — спросил он. — Она спит.

Поймав его усталый и оскорбленный взгляд, я подумал: он знает, он все знает.

— Хотите, я ее разбужу? — спросил он. — Это так срочно? Она с моим сыном. Они спят.

Я сказал неловко и бестактно:

— А я и не знал, что вы вернулись.

— Я прилетел вечерним самолетом. — Он поднес руку к шее, к тому месту, где должен был быть галстук. — Накопилось столько работы. Срочные бумаги... знаете, как это бывает.

Можно было подумать, что он передо мной оправдывается и кротко предъявляет свой паспорт — национальность: человек. Особые приметы: рогоносец.

Мне стало стыдно.

— Нет, пожалуйста, не будите ее, — сказал я. — Собственно, мне нужны вы.

— Я? — На секунду я подумал, что он перепугается, спрячется за дверь и защелкнет замок. Он, вероятно, решил, что я хочу сказать ему то, что он боялся услышать. — Разве нельзя подождать до утра? — взмолился он. — Уже так поздно. У меня так много работы. — Он пошарил в кармане, отыскивая портсигар, но его не оказалось. Он, пожалуй, сунул бы мне в руки горсть сигар, как другой сунул бы деньги, только чтобы я ушел. Но сигар, как назло, не было. И, сдаваясь, он с горечью произнес: — Ну что ж, заходите, если это так срочно.

— Я не понравился вашей собаке, — сказал я.

— Дон-Жуану?

Он прикрикнул на жалкую тварь, и она принялась лизать его туфлю.

— Я не один, — сказал я и подал знак Джонсу.

Посол, не веря своим глазам, с ужасом смотрел на Джонса. Наверно, он еще думал, что я решил признаться ему во всем и, может быть, потребовать развода; но какую роль, спрашивал он себя, может играть в этом деле «она», что это — свидетельница, няня для Анхела, новая жена для него самого? В кошмаре случается все, даже самое жестокое и нелепое, а ему все это наверняка казалось кошмаром. Сначала из машины показались ботинки на толстой резиновой подошве, носки в алую и черную полоску, потом, волан за воланом, черно-синяя юбка и, наконец, голова и плечи, закутанные в шаль, белое, в мыльном порошке, лицо и дерзкие карие глаза. Джонс отряхнулся, как воробей, вывалявшийся в пыли, и поспешно направился к нам.

— Это мистер Джонс, — сказал я.

— Майор Джонс, — поправил он меня. — Рад с вами познакомиться, ваше превосходительство.

— Он просит у вас убежища. За ним гонятся тонтон-макуты. Пробраться в британское посольство нечего и думать. Оно окружено. Вот я и подумал, что, может быть, вы... хоть он и не латиноамериканец... Ему грозит большая опасность.

Не успел я это сказать, как лицо посла просветлело — он почувствовал громадное облегчение. Дело шло о политике. Тут он знал, что делать. Тут была его стихия.

— Входите, майор Джонс, входите. Добро пожаловать. Мой дом к вашим услугам. Я сейчас же разбужу мою жену. Вам приготовят одну из моих комнат.

Почувствовав облегчение, он расшвыривал это «мое», как конфетти. Потом он закрыл и запер дверь, задвинув засов, заложил цепочку и рассеянно предложил Джонсу руку, чтобы проводить его в комнаты. Джонс взял его под руку и величественно, как матрона, двинулся через переднюю. Противная серая шавка бежала рядом с ним, подметая пол своими космами и обнюхивая подол его юбки.

— Луис!

На площадке лестницы стояла Марта и с сонным удивлением смотрела вниз.

— Дорогая, — сказал посол, — позволь тебе представить мистера Джонса. Наш первый беженец.

— Мистер Джонс!

— Майор Джонс, — поправил их обоих Джонс, сдернув с головы шаль, как шляпу.

Марта перегнулась через перила и захохотала; она хохотала, пока слезы не выступили у нее на глазах. Сквозь ночную рубашку я мог разглядеть ее грудь и даже темный треугольник внизу; то же, подумал я, видит и Джонс. Он улыбнулся ей и сказал:

— Майор женской армии... — И я вспомнил питомицу матушки Катрин Тин-Тин. Когда я спросил ее, чем ей понравился Джонс, она ответила: «Он меня насмешил».


В эту ночь мне так и не пришлось поспать. Когда я возвращался в «Трианон», тот же полицейский офицер, который был на борту «Медеи», остановил меня у въезда в аллею и спросил, где я пропадал.

— Вы знаете это не хуже меня, — сказал я, и в отместку он — вот дурак — тщательно обыскал мою машину.

Я пошарил в баре, чего бы выпить, но в холодильнике не оказалось льда, а на полках осталась только одна бутылка «Семерки». Я разбавил ее основательной порцией рома и уселся на веранде в ожидании восхода солнца; москиты давно перестали меня беспокоить, мясо мое им, наверно, уже приелось. Гостиница за моей спиной казалась еще безлюднее, чем когда бы то ни было; я скучал по хромому Жозефу, как скучал бы по привычной боли, — ведь подсознательно я чуть-чуть страдал вместе с ним, когда он с трудом ковылял из бара на веранду и вверх и вниз по лестницам. Его шаги я по крайней мере сразу узнавал, и я спрашивал себя, в какой каменистой глуши отдаются они сейчас и не лежит ли он мертвый среди скалистых вершин гаитянского хребта. Его шаги были, по-моему, единственным звуком, к которому я за всю свою жизнь успел привыкнуть. Меня охватила жалость к самому себе, приторная, как любимое печенье Анхела. Интересно, сумею ли я отличить на слух шаги Марты от шагов других женщин? Пожалуй, нет; я ведь так и не научился различать шаги матери до того, как она меня бросила на отцов-иезуитов. А мой родной отец? Он не оставил по себе даже детских воспоминаний. Вероятно, он умер, но я не был в этом убежден: в нашем столетии старики живут дольше отпущенного им срока. Впрочем, я не испытывал к нему живого интереса, не было у меня и желания разыскивать его по свету или найти надгробную плиту, на которой, быть может, хоть я и не был в этом уверен, высечена фамилия Браун.

И все-таки это отсутствие интереса рождало в душе пустоту, там, где ее вроде и не должно было быть. Я так и не смог заполнить эту пустоту, как зубной врач заполняет дупло временной пломбой. Ни один священник не смог заменить мне отца, и ни одна страна на свете не заменила мне родину. Я был гражданином Монако, и все.

Пальмы стали выступать из безликой темноты; они напоминали мне пальмы у здания казино на лазурном искусственном берегу, где даже песок был привозным. Слабый ветерок шевелил длинные листья, зубчатые, как клавиатура рояля; ветер вдавливал клавиши по две и по три в ряд, словно по ним ударяла невидимая рука. Зачем я здесь? Я здесь потому, что получил открытку с пейзажем от матери, открытку, которая легко могла до меня не дойти, — на это было больше шансов, чем в любой азартной игре. Есть люди, которые в силу своего рождения неразрывно привязаны к какой-нибудь стране; даже покинув ее, они чувствуют с ней связь. Некоторые люди привязаны к своему краю, к округе, к деревне, но я не чувствовал никакой связи с той сотней квадратных километров вокруг садов и бульваров Монте-Карло, этого города временных жильцов. Более прочные узы связывали меня с этой нищенской страной террора, куда меня занес случай.

Первые краски осени тронули сад. Густая зелень сменилась багрянцем; а я вот меняю места, как природа краски; нигде мне не дано пустить корней, и никогда у меня не будет ни дома, ни постоянства в любви.

2

В гостинице больше не оставалось постояльцев; когда уехали Смиты, повар, прославивший мою кухню своим суфле, совсем отчаялся и перешел в венесуэльское посольство, где можно было кормить хотя бы беженцев. Если мне хотелось есть, я варил яйцо, открывал банку консервов или делил гаитянскую трапезу с последней оставшейся у меня служанкой и садовником, а иногда отправлялся обедать к Пинеда — не очень часто, потому что присутствие Джонса меня раздражало. Анхел ходил теперь в школу, открытую женой испанского посла, и в послеобеденные часы Марта не прячась ездила в «Трианон» и ставила свою машину ко мне в гараж. Она больше не боялась, что про нашу связь узнают, а может быть, снисходительный муж предоставил нам кое-какую свободу. Мы проводили целые часы у меня в спальне, обнимаясь, разговаривая и чересчур часто ссорясь. Ссорились мы даже из-за собаки посла.

— Меня дрожь берет от одного ее вида, — сказал я. — Она похожа на крысу в шерстяной шали или огромную сороконожку. Чего ради он ее купил?

— Наверно, ему надоело быть одному.

— У него есть ты.

— Ты же знаешь, как редко он меня видит.

— Неужели я должен и его жалеть?

— Всем нам не вредно хоть кого-нибудь пожалеть, — сказала она.

Она была куда прозорливей меня и видела надвигающееся облако ссоры издали, когда оно еще было величиной с кулак; обычно она тут же принимала меры, чтобы ее пресечь, — ведь объятия сразу прекращали ссору, хотя бы на время. Однажды она заговорила о моей матери и об их дружбе.

— Странно, не правда ли? Мой отец был военный преступник, а она — героиня Сопротивления.

— Ты в самом деле в это веришь?.

— Да.

— Я нашел у нее в копилке медаль, но подумал, что это подарок какого-нибудь любовника. В копилке лежал и образок, но это ничего не значит, она совсем не была набожной. Иезуитам она отдала меня просто для того, чтобы развязать себе руки. Им можно было не платить, они могли себе это позволить.

— Ты жил у иезуитов?

— Да.

— Правда, ты мне говорил. Раньше я думала, что ты — никакой.

— Я и есть никакой.

— Да, но я думала, ты — никакой протестант, а не католик. Я сама — никакая протестантка.

Мне почудилось, что вокруг нас летают цветные шары: каждая вера имеет свой цвет... как и каждое неверие. Тут был и экзистенциалистский шар и логически-позитивистский шар.

— Я даже думала, что ты коммунистический никакой.

Как весело, как забавно гонять цветные шары: вот только когда шар падает на землю, у тебя щемит сердце, как при виде задавленного пса на большой дороге.

— Доктор Мажио, коммунист, — сказала она.

— Кажется, да. Я ему завидую. Его счастье, что он верит. А я распростился со всеми абсолютными истинами в часовне св. Пришествия. Знаешь, они ведь когда-то думали, что у меня призвание к духовной карьере.

— Может, в тебе пропал священник.

— Во мне? Ты смеешься. Дай-ка сюда руку. Не очень благочестиво, правда?

Я издевался над собой, даже обнимая ее. Я кидался в наслаждение очертя голову, как самоубийца на мостовую.

Что заставило нас после короткого, но яростного приступа страсти снова заговорить о Джонсе? В памяти у меня смешались разные дни, разные объятия, разные споры, разные ссоры — все они были прологом к последней, решающей ссоре. Был такой день, когда она ушла раньше и на мой вопрос, почему — Анхел еще не скоро должен вернуться из школы, — ответила:

— Я обещала Джонсу, что поучусь у него играть в рамс.

Прошло всего десять дней с тех пор, как я поместил Джонса под одну с ней крышу, и, когда она мне это сказала, я вздрогнул от предчувствия ревности, как от озноба, предвещающего лихорадку.

— Это, должно быть, увлекательная игра. Ты предпочитаешь ее нашим свиданиям?

— Милый, сколько можно этим заниматься? Мне не хочется его обманывать. Он приятный гость, Анхел его любит. Он часто играет с ним.

В следующий раз, много позже, ссора началась с другого. Марта меня вдруг спросила — это были ее первые слова после того, как мы оторвались друг от друга:

— Скажи, мошка — это муха?

— Нет, маленький комар. А почему ты спрашиваешь?

— Джонс всегда зовет собаку Мошка, и она бежит на зов. Ее настоящее имя Дон-Жуан, но она к нему так и не привыкла.

— Ты еще скажешь, что и собака любит Джонса.

— Она, правда, его любит — даже больше, чем Луиса. Луис всегда ее кормит, он не дает ее кормить даже Анхелу, но стоит Джонсу крикнуть: «Мошка»...

— А как Джонс зовет тебя?

— Что ты хочешь сказать?

— Ты тоже бежишь к нему, когда он тебя зовет. Спешишь поскорее уйти, чтобы сыграть с ним в рамс.

— Это было три недели назад. Один раз.

— Половину времени мы тратим на разговоры об этом проклятом жулике.

— Ты сам привел этого проклятого жулика к нам в дом.

— Я не думал, что он станет другом дома.

— Милый, он нас смешит, вот и все. — Вряд ли она могла выбрать довод, который уязвил бы меня сильнее. — Здесь так редко можно посмеяться.

— Здесь?

— Ты передергиваешь каждое слово. Я не имела в виду здесь, в постели. Я имела в виду здесь, в Порт-о-Пренсе.

— Вот что значит говорить на разных языках. Надо было мне брать уроки немецкого. А Джонс говорит по-немецки?

— Даже Луис не говорит по-немецки. Милый, когда ты меня хочешь, я для тебя женщина, а когда ты на меня сердишься, я всегда немка. Какая жалость, что Монако никогда не было могущественной державой.

— Было. Но англичане уничтожили флот принца Монакского в Ла-Манше. Там же, где авиацию Гитлера.

— Мне было десять лет, когда вы ее уничтожили.

— Я никого не уничтожал. Сидел себе в конторе и переводил на французский листовки против Виши.

— Джонс воевал интереснее.

— Вот как?

Почему она так часто упоминала его имя — по простоте душевной или чувствовала потребность без конца о нем говорить?

— Он был в Бирме, — сказала она, — дрался с японцами.

— Он тебе об этом рассказывал?

— Он очень интересно рассказывает о партизанской войне.

— Он мог бы пригодиться здесь Сопротивлению. Но предпочел тех, кто стоит у власти.

— Теперь он их раскусил.

— А может быть, они его раскусили? Он рассказывал тебе, как потерял взвод?.

— Да.

— И что он умеет чутьем находить воду издалека?

— Да.

— Иногда меня просто удивляет, как он не дослужился по крайней мере до генерала.

— Милый, что с тобой?

— Отелло покорил Дездемону рассказами о своих приключениях. Испытанный прием. Надо было мне рассказать тебе, как меня травил «Народ». Это вызвало бы у тебя сочувствие.

— Какой народ?

— Да так... Ладно.

— В посольстве любая новая тема для разговора — уже находка. Первый секретарь — большой знаток черепах. Сначала это было интересно с познавательной точки зрения, но потом надоело. А второй секретарь — поклонник Сервантеса, но только не «Дон-Кихота» — он, по его словам, написан в погоне за дешевой популярностью.

— Наверно, и бирманская война со временем должна приесться.

— По крайней мере он пока что не повторяется, как другие.

— Он рассказал тебе историю своего дорожного погребца?

— Да. Конечно, рассказал. Милый, ты его недооцениваешь. У него широкая натура. Ты ведь знаешь, как течет наш смеситель, и вот он подарил Луису свой, хотя у него и связаны с ним какие-то воспоминания. Это очень хорошая вещь — от Аспри, в Лондоне. Он сказал, что ему больше нечем отблагодарить нас за гостеприимство. Мы ответили, что возьмем погребец только на время, и знаешь, что он сделал? Он заплатил слуге, чтобы тот снес его к Хамиту, и велел выгравировать на нем надпись. Так что теперь мы не можем его вернуть. И надпись такая странная: «Луису и Марте от их благодарного гостя Джонса». И все. Ни имени. Ни инициалов.

— Зато тебя он назвал по имени.

— Луиса тоже. Ну, милый, мне пора.

— А ведь уйму времени мы опять убили на Джонса, правда?

— Ну и что ж, мы, наверно, будем говорить о нем еще не раз. Папа-Док не дает ему охранной грамоты. Даже на дорогу до британского посольства. Правительство присылает каждую неделю официальный протест. Они уверяют, что он просто уголовник, но это, конечно, глупости. Он хотел с ними сотрудничать, но молодой Филипо открыл ему глаза.

— Ах вот что он теперь говорит!

— Он пытался сорвать поставку оружия для тонтон-макутов.

— Ловко придумано.

— И это делает его политическим преступником.

— Он просто жулик.

— А разве все мы понемножку не жульничаем?

— Да ты за него просто горой стоишь.

И вдруг перед моими глазами возникло нелепое видение: они оба в постели — Марта раздета, как и сейчас, а Джонс в своем женском наряде, с лицом, пожелтевшим от мыльного порошка, задирает выше колен широченную юбку из черного бархата.

— Милый, ну что с тобой опять?

— Какая-то глупость. Подумать, что я сам привел к вам этого мошенника. А теперь он поселился у вас — и может, на всю жизнь. Или до тех пор, пока кто-нибудь не прикончит Папу-Дока серебряной пулей. Сколько лет живет Миндсенти в американском посольстве в Будапеште? Двенадцать? Джонс видит тебя целый день...

— Не так, как ты.

— Ну, Джонсу время от времени тоже нужна женщина — это я знаю. Я видел его в действии. Что же касается меня, я встречаюсь с тобой только за обедом или на второразрядных приемах.

— Сейчас ты не на приеме.

— Он уже перелез через забор. И забрался в самый огород.

— Тебе бы писателем быть, — сказала она, — тогда мы все стали бы героями твоих романов. И не могли бы тебе сказать, что мы совсем не такие, не могли бы с тобой спорить. Милый, разве ты не видишь, что ты нас выдумываешь?

— Я рад хотя бы тому, что выдумал эту постель.

— Ты даже не станешь нас слушать, если то, что мы говорим, не подходит к отведенной нам роли.

— Какая там роль? Ты женщина, которую я люблю. Вот и все.

— Ну да, на меня тоже наклеен ярлычок. Женщина, которую ты любишь.

Она вскочила с кровати и стала торопливо одеваться. Она выругалась — «merde» [дерьмо (фр.)], — когда не сразу застегнулась подвязка, запуталась в рукавах платья и вынуждена была надевать его снова, она так торопилась, будто в доме пожар. Потом она потеряла второй чулок.

Я сказал:

— Скоро я избавлю вас от этого гостя. Любым способом.

— Мне все равно. Лишь бы он не погиб.

— Анхел будет по нему скучать.

— Да.

— И Мошка.

— Да.

— И Луис.

— Луису с ним весело.

— А тебе?

Она молча сунула ноги в туфли.

— Нам будет спокойнее без него. Тебе не придется разрываться между нами обоими.

Секунду она смотрела на меня с возмущением. Потом подошла к кровати и взяла меня за руку, как ребенка, который не понимает, что говорит, но должен усвоить, что этого нельзя повторять.

— Милый, берегись. Неужели ты не понимаешь? Для тебя реально только то, что существует в твоем воображении. А не я и не Джонс. Мы только то, что тебе захотелось из нас сотворить. Ты берклианец. Господи, да еще какой! Бедного Джонса ты превратил в коварного соблазнителя, а меня в распутную бабу. Ты даже не можешь поверить в медаль своей матери. Еще бы, ведь ты сочинил для нее совсем другую роль. Милый, постарайся поверить, что мы реально существуем, даже когда тебя с нами нет. Существуем независимо от тебя. Мы все не такие, какими ты нас представляешь. Но и это бы не беда, если бы ты не глядел на все так мрачно, так беспросветно мрачно.

Я попытался отвлечь ее поцелуем, но она решительно отвернулась и, стоя на пороге, сказала куда-то в пустой коридор:

— В каком мрачном мире, сотворенном тобой, ты живешь. Мне очень тебя жалко. Так же, как моего отца.

Я долго лежал в кровати, размышляя, что же у меня общего с военным преступником, ответственным за великое множество безвестных смертей.


Луч фары пронесся между пальмами и опустился, как желтый мотылек, на мое лицо. Когда он погас, я ничего не мог разглядеть — только что-то большое и черное, надвигавшееся на веранду. Меня уже раз били, и я не хотел, чтобы это повторилось.

— Жозеф! — крикнул я, но, разумеется, Жозефа здесь не было.

Я заснул над стаканом рома и об этом забыл.

— Разве Жозеф вернулся?

Я с облегчением узнал голос доктора Мажио. Он медленно, со своим непостижимым достоинством поднимался по расшатанной лестнице веранды, словно это были мраморные ступени сената, а сам он — сенатор из заморских владений, пожалованный в римские граждане.

— Я спал. Это со сна. Чем вас угостить, доктор? Я теперь готовлю себе сам, но мне не трудно поджарить вам омлет.

— Нет, я не голоден. Можно поставить машину к вам в гараж на случай, если кто-нибудь сюда пожалует?

— Никто сюда не приходит по ночам.

— Как знать. На всякий случай...

Когда он вернулся, я снова предложил ему поесть, но он отказался.

— Соскучился я в одиночестве — только и всего. — Он пододвинул к себе стул с прямой спинкой. — Я часто приходил в гости к вашей матушке... в прежние, счастливые времена. Теперь после захода солнца меня тяготит одиночество.

Молнии уже сверкали, и скоро должен был низвергнуться еженощный потоп. Я отодвинул свой стул подальше, под крышу веранды.

— Разве вы совсем не встречаетесь со своими коллегами? — спросил я.

— С какими коллегами? Ну да, тут есть еще несколько стариков вроде меня, они сидят запершись, прячутся. За последние десять лет три четверти опытных врачей предпочли уехать за границу, как только им удалось купить выездную визу. Здесь покупают не разрешение на практику, а выездные визы. Если хотите обратиться к гаитянскому врачу, поезжайте в Гану.

Доктор молчал. Он нуждался в живом человеке рядом, а не в беседе. Первые капли дождя зашлепали по дну бассейна, который теперь снова пустовал; ночь была так темна, что я не видел лица доктора Мажио — только кончики его пальцев, как вырезанные из дерева, лежали на ручках кресла.

— Прошлой ночью, — продолжал доктор Мажио, — мне приснился нелепый сон. Раздался телефонный звонок — нет, вы подумайте только, телефонный звонок, сколько лет я его не слышал? Меня вызывали в городскую больницу к пострадавшему от несчастного случая. Когда я приехал, я порадовался, как чисто в палате, да и сестры были молоденькие, в белоснежных халатах (они, кстати, тоже все сбежали в Африку). Меня встретил мой коллега, молодой врач, на которого я возлагал большие надежды; сейчас он оправдывает их в Браззавиле. Он сообщил, что кандидат оппозиции (как старомодно звучат сегодня эти слова!) подвергся на политическом митинге нападению хулиганов. Есть осложнения. Его левый глаз в опасности. Я стал осматривать глаз, но обнаружил, что он цел, зато щека рассечена до кости. Вернулся мой коллега. Он сказал: «У телефона начальник полиции. Нападавшие арестованы. Президент с нетерпением ждет результатов обследования. Жена президента прислала цветы...» — В темноте послышался тихий смех доктора Мажио. — Даже в самые лучшие времена, — сказал он, — даже при президенте Эстимэ ничего подобного не было. Сны, порожденные нашими желаниями, если верить Фрейду, редко бывают такими прямолинейными.

— Не очень-то марксистский сон, доктор Мажио. Я имею в виду кандидата оппозиции.

— Может, это марксистский сон о далеком-далеком будущем. Когда отомрет государство и останутся только местные органы. И Гаити будет всего лишь одним из избирательных округов.

— Когда я был у вас, меня удивило, что «Das Kapital» открыто стоит на полке. Это не опасно?

— Я уже вам как-то раз говорил, Папа-Док видит тонкое различие между философией и пропагандой. Он не хочет закрывать окно на Восток, пока американцы снова не дадут ему оружие.

— Они никогда этого не сделают.

— Ставлю десять против одного, что в ближайшие месяцы отношения наладятся и американский посол вернется. Вы забываете, Папа-Док — оплот против коммунизма. Здесь не будет Кубы, не будет и залива Кочинос. Есть и другие причины. Политические сторонники Папы-Дока в Вашингтоне одновременно защищают интересы мукомольных предприятий, которые принадлежат американцам (они мелют грубую муку для народа из импортных американских излишков пшеницы — поразительно, сколько денег можно выжать при некоторой изобретательности из самых нищих бедняков). А потом не забудьте и великой аферы с мясом. Бедняки у нас так же не могут позволить себе мяса, как и пирожных, поэтому они, наверно, ничего не теряют от того, что вся здешняя говядина уходит на американский рынок; импортерам не важно, что она не стандартная, — ведь она идет на консервы для слаборазвитых стран и, конечно, оплачивается за счет американской помощи. Американцы ничуть не пострадают, если эта торговля прекратится, зато пострадает тот политикан в Вашингтоне, который получает по центу с каждого фунта экспортированного мяса.

— Вы совсем не верите в будущее?

— Нет, верю, веры терять нельзя, но нашему горю не поможет американская морская пехота. Мы хорошо знакомы с этой пехотой. Пожалуй, я пойду драться за Папу-Дока, если она появится снова. Он по крайней мере гаитянин. Нет, мы должны это сделать своими собственными руками. Мы — гнусный притон, который дрейфует где-то рядом с Флоридой, и ни один американец не поможет нам оружием, деньгами или советом. Несколько лет назад мы испытали на собственной шкуре, чего стоят их советы. Одна из наших групп сопротивления установила связь с каким-то сочувствующим в американском посольстве: ей обещали всяческую поддержку, но сведения об этой группе передали непосредственно в ЦРУ, а из ЦРУ — прямым ходом к Папе-Доку. Можете себе представить судьбу этой группы. Государственный департамент не хочет никаких беспорядков на Карибском побережье.

— А коммунисты?

— Мы организованнее и осмотрительнее других, но, уверяю вас, если мы попытаемся взять власть, морская пехота высадится на острове и Папа-Док останется хозяином положения. Вашингтону кажется, что у нас в стране вполне устойчивое положение, правда, туристам тут не очень нравится, но от туристов все равно одна морока. Иногда они суют нос не туда, куда надо, и пишут письма своим сенаторам. Ваш мистер Смит был, например, очень взволнован расстрелами на кладбище. Между прочим, исчез Хамит.

— Что с ним?

— Надеюсь, что скрылся, но машину его нашли в порту.

— У него много друзей среди американцев.

— Но он не американский гражданин. Он гаитянин. А с гаитянами можно поступать как угодно. Трухильо перебил в самое что ни на есть мирное время двадцать тысяч наших, это были крестьяне, которые пришли в его страну на уборку сахарного тростника, — мужчины, женщины и дети; но разве в Вашингтоне кто-нибудь поднял голос протеста? Трухильо здравствовал после этого еще двадцать лет, жирея на американской помощи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19