Он крепко держал меня за плечо, и я чувствовал, как дрожит его рука. Он чего-то боялся, а я не боялся совсем.
Я больше не был амаликитянином. Я избавился от страха и был готов ко всему, когда дверь в подвал отворилась.
— Я не хочу возвращаться, — сказал я Капитану.
2
И все же я никак не ожидал увидеть такое молоденькое и бледное личико, какое глядело на нас из темноты подвала, освещенного лишь голой лампочкой очень низкого вольтажа. На мой взгляд, эта женщина никак не могла быть чьей-то мамой.
— Я привез его, — сказал Капитан.
— Кого?
— Виктора. Но я думаю, мы заменим ему имя и будем звать его Джим.
Вот уж никогда не думал, что я могу так просто сменить мое ненавистное имя — взять и выбрать другое.
— Что, ради всего святого, ты натворил? — спросила женщина Капитана, и даже я учуял в ее голосе страх.
Он легонько подтолкнул меня к ступенькам, что вели в подвал.
— Ступай вниз, — сказал он, — скажи, как я тебе велел. И поцелуй ее.
Я перешагнул через порог и пробормотал:
— Мама!
Я был так же смущен, как на первой репетиции пьесы, которую мы разыгрывали в школе и в которой мне дали малюсенькую роль; пьеса называлась «Гадина из гадючьего дома», и было это до того, как выяснилось, что я — амаликитянин. Ну а что до поцелуя, то уж на это я никак не мог себя подвигнуть.
— Что ты натворил? — повторила она.
— Поехал в школу и забрал его.
— И все? — спросила она.
— И все. У меня же было письмо от его отца.
— Да как же, ради всего святого?..
— Я выиграл его по-честному, уверяю тебя, Лайза. В трик-траке не сплутовать.
— Ты меня в гроб вгонишь, — сказала она. — Я же и не думала просить тебя что-то делать, только сказала… просто подумала… сложись все иначе…
— Могла бы все-таки предложить нам войти и угостить чаем.
— О, я поставила чайник, как только ты позвонил. Я же знаю, что ты любишь.
На кухне она довольно резко велела мне сесть. Там стояло два стула и кресло, и по примеру Капитана я выбрал стул. На печке начал плеваться чайник. Лайза сказала:
— Я не успела подогреть заварку.
— Что так, что эдак — разницы я не почувствую, — несколько мрачно, как мне показалось, сказал Капитан.
— Не почувствуешь.
Оба они были для меня совсем чужие, однако я уже понял, что они нравятся мне куда больше, чем моя тетка, не говоря уже о директоре школы, или начальнике пансиона мистере Хардинге, или любом из знакомых мне мальчишек. Я чувствовал, что им почему-то непросто друг с другом, и мне захотелось помочь, насколько это было в моих силах. Я сказал:
— Обед у нас был шикарнейший.
— Чем же он тебя кормил?
— Да так, немножко рыбы, — сказал Капитан.
— Это только для начала, — сообщил я Лайзе, — да и рыба-то была копченая лососина.
Я знал, что копченая лососина — это не пустяк: я ведь заглянул в меню и видел, сколько за нее берут. Она стоила куда дороже свиной отбивной.
— Как же ты сумел расплатиться? — спросила Лайза. — Ты ведь не при деньгах… во всяком случае, сегодня утром не был.
— Я отдал им взамен тот старый чемодан, что ты мне дала, — сказал он.
— Это же старье — да оно и двух шиллингов не стоит.
— В нем было три пары носков — они ухе так продырявились, что не имело смысла их держать, — да пара кирпичей. Хозяин был вполне доволен и даже угостил меня коньяком.
— О, Господи Иисусе, — сказала она, — садись, пей чай. Ну что, по-твоему, я бы стала делать, если бы тебя отправили в тюрьму?
— Надолго меня бы не посадили, — сказал он. — Во всяком случае, я пробыл бы там не дольше, чем у той немчуры, а тогда мне пришлось ведь через всю Германию топать. Местная же тюрьма — «Скрабз» — сна просто рядом по сравнению с тем, где я тоща был.
— Только ты-то теперь на двадцать лет старше. Послушай! Нет там никого у двери?
— Это у тебя нервишки не в порядке, Лайза. Никто за нами не шел — я проверил. Пей чай и не тревожься. Вот увидишь: все будет чин-чином.
— А что они там станут делать, когда мальчик не вернется сегодня?
— Ну, я оставил главному письмо от отца, и главный, наверное, напишет ему, но не думаю, чтоб старый черт потрудился ответить. Ты же прекрасно знаешь, он не любит писать письма, да и не захочет он ввязываться, ну а потом главный, думаю, напишет мальчишкиной тетке — если у них там есть ее адрес, — а она и знать ничего не знает.
— А после этого они обратятся в полицию. Украден мальчик. Так и вижу заголовки в газетах.
— Никто его не крал, Лайза. Он добровольно ушел с приятелем своего отца. Плату за учеников школа всегда берет вперед — так станут ли они волноваться? Мы, конечно, последим за газетами недельку-другую — на всякий случай. Ты ведь _не хочешь_ возвращаться в школу, верно, Джим?
— Я лучше останусь здесь, — сказал я, хотя еще и не был в этом уверен, просто так получалось вежливее.
— Вот видишь, Лайза, что я тебе говорил! Теперь он твой с потрохами. Ты стала мамочкой. Настоящей мамочкой, Лайза.
— А где же я его положу? У нас всего одна комната.
— К твоим услугам весь дом — выбирай. Ты же тут сторожиха. У тебя все ключи.
Этот день, начавшийся так скверно в школе, оканчивался для меня, безусловно, в атмосфере волнения и тайны. Мы протопали по всему дому — от подвалов и до мансард. Это было все равно как открытие Африки. Каждая комната, куда мы входили, отперев дверь, хранила свою особую тайну. Капитан, подобно туземцу-носильщику, нес груду одеял. Я вдруг понял, что никогда еще не ходил по целому дому. Моя тетя жила в квартире на втором этаже и сторонилась соседей.
В те дни (не знаю, как теперь) в освободившейся комнате всегда что-то оставляли, чтобы хозяин имел возможность именовать ее «меблированной», и потому я мог выбирать между тремя разными кроватями в трех разных комнатах, грязным диваном в четвертой и большим креслом, в котором вполне можно было спать, но мое внимание было занято не этим, а мелочами, оставшимися от прошлых жильцов, которых выставили отсюда, быть может, даже без предупреждения или которые съехали по собственному желанию. На полу мансарды валялся очень старый, весь рваный номер журнала «Лилипут», и я застрял там, а Капитан и Лайза это заметили.
— Ты хочешь здесь спать? — спросила Лайза.
Но мансарда находилась слишком далеко от подвала, вне всякого контакта с людьми, и я сказал:
— Нет.
— Возьми с собой журнал, если хочешь, — сказал Капитан. — Запомни: кто нашел, тот и хозяин. Это один из основных законов, по которым живет человечество.
Начали мы с самого верха и постепенно шли вниз. В другой комнате на шатком столе лежал линованный блокнот, в котором кто-то вел подсчеты. Я до сих пор помню некоторые из записей, а они уже и тогда казались мне странными: там были, например, булочки по пенни за штуку (а что можно теперь купить за пенни даже при том, что стоимость самого пенни изменилась?). Эти булочки были, видимо, в большей чести у владельца блокнота; а ниже против записи "обед в «Эй-би-си» [недорогое кафе и булочные, принадлежащие компании «Aerated Bread Company» (сокращенно «АВО)] — два шиллинга и три пенса» стояла пометка «Излишество!» с восклицательным знаком. Бросив взгляд на Капитана, я сунул блокнот в карман. Там было много пустых страничек, и я подумал, что они могут мне пригодиться. Я ведь уже лелеял честолюбивые планы стать писателем, в чем не признавался ни своей тетке, ни отцу. Я четырежды перечитал «Копи царя Соломона» и решил, что если когда-либо поеду, как мой отец, в Африку, то буду вести дневник с описанием моих приключений.
— А почему здесь никто не живет? — спросил я моих новых знакомых.
— Хозяева всех отсюда выставили, — сказала Лайза, — потому что хотят сносить дом. А я здесь осталась, чтобы никого не пускать, пока хозяева не получат разрешения на снос.
Она открыла еще одну дверь — это была одна из комнат, где стояла кровать, а на линолеуме валялась сломанная расческа и пук седых волос.
— Здесь умерла одна старушка, — сказала Лайза, — ей было восемьдесят девять лет, и она умерла в день своего рождения.
Лайза быстро захлопнула дверь, и мы продолжали наш обход — к большому моему облегчению. Дело в том, что по странной случайности это был как раз мой день рождения, хотя никто в школе не знал об этом обстоятельстве. Сатана редко вспоминал о нем, а письмо от тетки с маркой за пять шиллингов приходило обычно с опозданием на несколько дней.
Я наконец остановил свой выбор на комнате с диваном — она находилась не слишком далеко от подвала, так что я мог слышать, как ходят другие обитатели дома. В комнате стоял столик, и на стене висела фотография человека в странной одежде, которого звали, как я почему-то по сей день помню, мистер Лунарди [Винченцо Лунарди — секретарь итальянского посольства в Лондоне, совершивший в 1784 г. первый в Европе полет на воздушном шаре]; он был снят в момент отлета на воздушном шаре из Ричмонд-парка, что было еще одним странным совпадением — ведь там жила моя тетка. Молодая женщина, которую я мысленно стал называть Лайза, а не мама, принесла мне из подвала кастрюлю вместо ночного горшка, а Капитан достал из шкафа тазик и треснутый кувшин.
— Мыло, — вслух подумал он и принялся шарить дальше.
Я же вспомнил об еще более нужной вещи.
— У меня нет пижамы, — сказал я ему.
— Ой! — горестно вырвалось у Лайзы, и она перестала стелить мне постель. Такое было впечатление, точно в их планах о моем будущем обнаружился роковой пробел, и я поспешил их успокоить.
— В общем, это не так важно. — Очень уж я боялся, что из-за отсутствия пижамы они отошлют меня назад, в мир амаликитян. — Буду спать в рубашке и трусиках, — сказал я.
— Нет, это не годится, — возразила Лайза. — Это плохо для здоровья.
— Не волнуйся, — сказал Капитан. И взглянул на часы. — Магазины, наверно, уже закрыты, но если так, то я займусь этим первым делом с утра.
— Я обойдусь, — сказал я. — Правда обойдусь.
Я ведь вроде бы знал, что у него туго с деньгами.
— У нее испортится настроение, если ты будешь спать без пижамы, — сказал Капитан.
Мы с Лайзой промолчали и вскоре услышали, как хлопнула, закрываясь за ним, входная дверь.
— Если ему что взбрело в голову, лучше с ним не спорить, — сказала Лайза.
— Пижама стоит кучу денег.
— У него всегда есть деньги на необходимости — во всяком случае так он говорит. А откуда он их берет, право, не знаю.
Странный это был день, так неожиданно начавшийся на школьном дворе. Я сел на одеяла, расстеленные на диване, и Лайза села рядом со мной.
Я сказал:
— Он ужасно странный.
Она сказала:
— Он очень хороший.
И, конечно, я недостаточно знал его, чтобы это отрицать. Чувствовал я себя здесь, безусловно, счастливее чем там, причем это «там» включало все места, где я до сих пор жил, в том числе квартиру моей тетки в Ричмонде.
— Я по-своему привязана к нему, — сказала Лайза, — и я уверена, что он привязан ко мне — тоже по-своему. Но иногда он такое для меня делает, что мне становится страшно. Скажи я ему, что хочу жемчужное ожерелье, могу поклясться, он мне его принесет. Может, не настоящее, но все равно жемчужное, а я-то разве пойму, какое оно? Вот взять, к примеру, хоть тебя…
— Он действительно добрый, — сказал я. — Он угостил меня двумя стаканами оранжада. И копченой лососиной.
— О, в общем-то, он добрым. Да, добрый. Никогда не стану это отрицать. И на него можно положиться — в известном смысле, как он это понимает. Взять хоть эту пижаму — он ее принесет, я уверена. Но вот как он ее добудет?..
Через полчаса я услышал звонок — один, потом два раза подряд — и заметил, как напряглась Лайза в ожидании третьего, а потом перед нами предстал Капитан с незавернутой пижамой в руках. Такой пижамы я не выбрал бы даже и в том возрасте, так как почему-то терпеть не мог оранжевый цвет, а у этой пижамы были не только оранжевые полосы, но еще и апельсины на кармашках. (Апельсины мне нравились только в оранжаде, но даже когда я пил оранжад, то зажмуривался, чтобы не видеть цвет напитка.)
— Где ты ее добыл? — спросила Лайза.
— Без всяких трудностей, — сказал Капитан, а сейчас, наверное, сказал бы: «Без проблем».
Это я сегодняшними глазами подметил, что он увильнул от прямого ответа. Память — она ведь обманщица. Уверен же я — или почти уверен — лишь в том, что он сказал мне:
— Пора на покой, Джим.
— Он что же, так и будет называться Джимом?
— Любым именем, каким ты захочешь, дорогая. Выбирай.
Вот уж тут я уверен, что правильно запомнил слово «дорогая», которым не часто пользовались в школе, или в доме моей тетки, или даже — как я позже узнаю — эти двое.
На диван я улегся в трусах, предварительно смяв как следует оранжевую пижаму, чтобы скрыть, что я в ней не спал.
На другое утро меня разбудил незнакомый женский голос, звавший: «Джим!». Я понятия не имел, где нахожусь. Пошарив под диваном в поисках привычного ночного горшка, но не обнаружив его — на коврике стояла лишь кастрюлька, — я в изумлении поглядел направо и налево, ожидая увидеть деревянные перегородки, которые в школьном дортуаре отделяли кровати друг от друга, но их не оказалось. Впервые за многие годы я был совсем один — ни голосов, ни тяжелого дыхания, ни портящих воздух трубных звуков. Только женский голос, зовущий снизу:
— Джим!
Кто такой «Джим»? Тут я увидел валявшуюся на полу пижаму и нехотя натянул ее.
Спускаясь по лестнице в подвал, я постепенно восстановил в памяти удивительные события прошедшего дня — я ничего не понимал и хотя был безмерно счастлив оттого, что не вернулся в школу, но в этом новом для меня мире чувствовал себя потерянным. Наверное, мальчику того возраста, в каком я тогда был, куда важнее понимать, кто он есть, чем чувствовать себя счастливым. А я был амаликитянин — и, безусловно, несчастный амаликитянин — и знал свое место в жизни, что было для меня куда важнее, чем чувствовать себя счастливым. Я знал своих врагов и знал, как избежать худшего, что они могут мне сделать. А теперь… Я толкнул дверь в конце лестницы, и передо мной предстала не женщина, а бледная встревоженная девчонка, пожалуй, всего лишь раза в два старше меня. Она сказала:
— Ты любишь яйца вкрутую или всмятку?
Я сказал:
— Всмятку. — И добавил: — А кто это Джим?
— Ты что же, не помнишь? — спросила она. — Капитан ведь сказал, чтобы я звала тебя Джимом. Тебе не нравится это имя?
— О нет, — сказал я, — уж лучше я буду Джимом, чем…
— Чем что?
— Лучше я буду Джимом, — уклончиво повторил я, потому что имена, как ни странно, достаточно важны. С ними ничего не поймешь, пока не опробуешь на слух. Но все-таки почему я стыдился имени Виктор и почему так легко согласился стать Джимом? — А где Капитан? — спросил я только затем, чтобы переменить тему.
— Ушел куда-то, — сказала она, — не знаю куда. — И, проведя меня на кухню, поставила на огонь воду, чтобы варить мне яйцо.
Я спросил ее:
— А он здесь живет?
— Когда он Тут, то да, вроде бы здесь живет, — сказала она. Возможно, такой ответ показался несколько загадочным даже ей самой, так как она добавила: — Вот ты получше узнаешь Капитана, тогда поймешь, что спрашивать его о чем-либо бесполезно. Он сам скажет тебе то, что сочтет нужным.
— Мне не очень нравится эта пижама, — сказал я.
— Она тебе немножко маловата.
— Я не про то. Я про цвет… и про апельсины.
— Ну, это, наверное, первое, что попало ему под руку, — сказала она.
— А не можем мы ее поменять?
— Мы же не миллионеры, — возмущенно возразила она. И потом: — Капитан — он очень добрый. Запомни это.
— Чудно. Его и зовут, как меня.
— Что? Разве его зовут Джим?
— Нет, настоящее-то имя у меня другое. — И нехотя добавил: — Виктор. — Я внимательно смотрел, не улыбнется ли она, но она не улыбнулась.
Она сказала:
— О, я думаю, он взял его на время. — И стала варить мне яйцо.
— А он берет себе разные имена?
— Когда я познакомилась с ним, у него было такое шикарное имя — полковник Кларидж, но он довольно быстро его сменил. Он сказал, что не тянет на такое имя.
— А теперь как его зовут?
— А ты любопытный малый, да? Мне можешь задавать любые вопросы, но с Капитаном этого не делай. Он волнуется, когда его расспрашивают. Как-то раз он сказал мне: «Лайза, все только и делают, что всю жизнь задают мне вопросы. Не приставай ко мне хоть ты, хорошо?» Так что я больше к нему не пристаю — не приставай и ты тоже.
— Но как же мне его звать?
— Зови Капитаном, как зову я. Надеюсь, этого имени он не сменит. — Внезапно глаза у нее залучались, словно ее ввели в комнату, где стояла большая сверкающая елка, увешанная игрушками и пакетиками с подарками. Лайза сказала; — Вот — слышишь? Это его шаги на лестнице. Я узнаю их из тысячи, но он все равно говорит, чтоб я ждала, пока он три раза не позвонит — один длинный звонок и два коротких. Будто я не знаю, что это он пришел, еще до всех этих звонков.
Закончила она свою тираду, уже стоя у двери, ну и, конечно же, раздались три звонка — один длинный и два коротких. Затем дверь открылась, и вот Лайза уже встречала Капитана со смесью облегчения и недовольства, точно он отсутствовал целый год. А я с любопытством наблюдал за ними — ведь я, наверное, впервые видел, как сложна человеческая любовь, но уже тогда меня поразило, до чего быстро исчезли ее проявления. Осталась лишь застенчивость и как бы страх. Лайза сказала:
— Малыш. — И отстранилась от Капитана.
— Верно, — сказал он, — малыш.
— Не съешь яйцо?
— Если это не слишком хлопотно. Я ведь заглянул, только чтобы…
— Да?
— …чтобы убедиться, что у тебя с малышом все в порядке.
По-моему, он тоща задержался и немного поел вместе с нами, но больше я, право, ничего не помню, даже не помню, был ли он все еще с нами, когда настала ночь.
С того вечера прошла неделя — а может быть, две, три или даже четыре (время здесь — не как в школе — текло без счета), — прежде чем я снова увидел Капитана, причем наша встреча произошла при несколько странных обстоятельствах. За время его отсутствия я научился многому, чего не знал в школе: как готовить сосиски и надрезать их, прежде чем положить на сковородку, и как разбивать яйцо о край сковороды, чтобы приготовить яичницу с беконом. Я познакомился также с булочником и мясником, ибо моя приемная мать часто посылала меня за покупками — она почему-то не любила выходить из дому, хотя каждое утро заставляла себя дойти до угла, покупала газету и бегом возвращалась назад, точно мышка в свою норку. Я не знал, зачем она покупала газеты — она же так мало времени уделяла каждой из них, что едва ли успевала прочесть что-либо, кроме заголовков. Только теперь я понимаю, что она каждый день ждала, не появится ли в газете заголовок вроде: «Тайна пропажи школьника» или «Странное исчезновение ребенка», напечатанный крупными буквами, и тем не менее, просмотрев газету, она всякий раз старательно запихивала ее на дно мусорного ведра. Однажды она сказала мне в качестве объяснения:
— Капитан — человек очень аккуратный. Он не любит, когда в комнате валяются старые газеты.
Но я уверен, что на самом-то деле она скрывала от него свои страхи — ведь это говорило бы, что она не верит разумности его поступков, а ее сомнения ранили бы этого гордого человека.
Он же по-своему был очень гордый, и Лайза давала ему немалые основания гордиться собой — как и немалые основания робеть. Любовь и страх — страх и любовь — теперь-то я знаю, как неразрывно связаны они между собою, но в ту пору оба эти чувства были выше моего понимания, да и разве могу я быть уверен, что действительно понимаю их даже сейчас?
В конце той недели — если с тех пор прошла всего неделя — я выходил от булочника с хлебом, как вдруг увидел Капитана, поджидавшего меня на улице. Он сунул руку в карман и, достав флорин и шиллинг, уставился на них. Довольно долго он никак не мог решиться и наконец остановил свой выбор на шиллинге.
— Вернись-ка, — сказал он, — и возьми два эклера; она любит эклеры. — А когда я снова вышел из лавки, он сказал: — Давай пройдемся. — Мы и прошлись — по нескольким улицам, в полном молчании. Наконец Капитан сказал: — Жаль, тебе нет шестнадцати.
— Почему?
— Ты и с виду-то не тянешь на шестнадцать.
Мы прошагали еще целую улицу, прежде чем он снова заговорил:
— Да вообще надо, по-моему, чтоб было восемнадцать. Я все путаю, когда человек считается совершеннолетним.
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Вот что худо в этой чертовой стране, — сказал он. — Никакой возможности уединиться. Негде мужчине поговорить спокойно с несовершеннолетним мальчиком. В парке — слишком холодно, и Лайза не простит мне, если ты простудишься. В пивнушку тебя не пустят. Чайные заведения закрыты — в любом случае мужчине там нечего пить. Я, к примеру, могу пойти в бар, а тебе нельзя. Ты можешь выпить чаю в чайной, но я терпеть не могу пить много чая, только не говори об этом Лайзе, а чего я хочу, там не подают, так что придется гулять. Вот во Франции — там все иначе.
— Мы могли бы пойти домой, — предложил я. Впервые я сознательно употребил слово «дом»: квартира моей тетки никогда не представлялась мне домом.
— Но ведь я хочу поговорить с тобой о Лайзе. Не могу же я говорить в ее присутствии. — И снова умолк. Потом через две-три улицы спросил: — Ты осторожно несешь эти эклеры, а? Не сдавливай пакетик. Ведь если на эти пирожные надавить, они — как тюбики с пастой.
Я заверил его, что не давлю на них.
— Она очень любит эклеры, — сказал он мне, — и я хочу, чтоб ты донес их в целости.
Мы прошли еще с сотню ярдов, прежде чем он снова заговорил.
— Я хочу, чтобы ты сообщил ей, — сказал он, — сообщил ей… но очень осторожно, учти… что меня месяц или два не будет.
— А почему вам самому не прийти и не сказать ей?
— Неохота заниматься объяснениями. Я не люблю лгать Лайзе, а если сказать правду, она только станет волноваться. А ты ей скажи… скажи, я даю слово чести — не забудь: слово чести, — что вернусь и все пойдет чин чином. Просто несколько месяцев меня не будет. Вот и все. И, конечно, передай ей мою любовь… не забудь: мою любовь. — Он помолчал, затем озабоченно спросил: — Ты знаешь, где мы сейчас находимся? Знаешь, как найти дорогу назад?
— Да, — сказал я, — лавка мясника через один перекресток. Я туда часто хожу.
— Ну, сынок, в таком случае я с тобой прощаюсь. Мне пора в путь. — Однако ему почему-то явно не хотелось уходить. Он спросил меня: — Вы с ней хорошо ладите?
— О" да, — сказал я, — отлично.
— Ты зовешь ее «мама», как я велел?
— Она хочет, чтоб я звал ее Лайза.
— Ох, в этом вся Лайза. Она любит, чтоб все было правильно и правдиво. Я восхищаюсь ею за это, но беда в том, что поступать правильно и правдиво бывает иной раз опасно. К примеру, куда спокойнее было бы, если б ты звал ее «мама», а не «Лайза». Если люди услышат, что ты зовешь ее «мама», они примут это на веру. И не станут задавать вопросы.
— Она говорит, люди могут удивиться, откуда я взялся.
Он немного поразмыслил над моим ответом, потом сказал:
— Да. Я об этом не подумал. Возможно, она права. Она все до конца продумывает. Научилась этому в школе страдания, бедная Лайза. Этот чертяга, твой отец…
— А она знает моего отца? — с любопытством спросил я, так как сам почти его не помнил.
— Когда-то знала, но ты не говори с ней о нем. Я хочу, чтоб она забыла. — Он повторил: — Забыла… — И добавил: — А я вот чуть не забыл самое главное. — Он достал из кармана конверт и сказал: — Отдай ей это и скажи, что, если случится какая беда, если она будет в чем-то нуждаться… пусть отдаст это она знает кому.
— «Отдаст это она знает кому», — повторил я. Это требовало запоминания — совсем как фраза на уроке грамматики.
Он спросил:
— Она счастлива там, с тобой?
— Вроде все в порядке, — сказал я.
— Я не хочу, чтобы ей было одиноко — никогда. А обо мне она хоть иногда говорит?
— О, да, — сказал я ему. — Все интересуется, когда вы объявитесь. И прислушивается к шагам.
— Мне кажется, — сказал он не очень уверенно, — она немножко привязана ко мне. По-своему, конечно.
Эта фраза пришла мне на память, когда Лайза в свою очередь сказала мне (а я только что вручил ей конверт «вместе с его любовью»):
— Право же он, мне кажется, очень привязан ко мне — по-своему. — Ни один из них, казалось, не был уверен в другом. Она добавила: — А тебе он нравится?
В те дни мы, видно, все трое немало и о многом размышляли.
— Тебе нужно хорошенько узнать Капитана, — заметила она и произнесла это так убежденно, что я по сей день помню в точности ее слова. На мгновение она как бы приоткрыла мне важный секрет, который мог прояснить и подернутое тайной прошлое, и не менее таинственное будущее, ожидавшее нас.
Что же до ближайшего будущего… ну, может быть, и не совсем ближайшего, так как я уже не могу припомнить, сколько прошло времени, прежде чем мы снова увидели Капитана, и в памяти у меня не сохранилось его возвращение. Было это через несколько недель или месяцев? Неважно; мне помнится вечер, когда он повел меня в кино — по-моему, на «Кинг-Конга». (Даже для моих юных глаз этот фильм выглядел уже тоща старым, но я помню, как Капитан, купив билеты, заметил: «В этом старом клоповнике крутят старые фильмы, а старые фильмы — они всегда самые лучшие».) Народу в кино было немного, так как было еще рано, но Капитан с большим тщанием выбирал нам места; для меня это было чуть слишком близко, и я спросил, нельзя ли пересесть на несколько рядов назад. Ответом было решительное «нет», и я заключил, что Капитан стал близорук с возрастом: мужчина за сорок представлялся мне тоща столь же древним, как пирамиды. Кинг-Конг (если это был Кинг-Конг) скакал по небоскребам с блондинкой на руках — имени ее я не помню. Все преследовали его — полиция, солдаты, даже, помнится, пожарные. Девушка сначала немного побрыкалась, но вскоре утихомирилась.
— Роскошная история, — шепнул мне в правое ухо Капитан.
— Да.
По-моему, по сюжету власти — не помню, какие они там были, — даже выслали против Кинг-Конга самолеты, а он, естественно, интересовал меня куда больше, чем его ноша.
— Почему он ее не бросит? — спросил я.
Наверное, я показался Капитану очень бессердечным, потому что он отрезал:
— Он же любит ее, малыш. Неужели тебе непонятно, что он… любит ее?
Но мне это, конечно, было непонятно. Я же видел как девица пинала Кинг-Конга, а я считал, что, если любишь человека, значит, он тебе нравится, разница лишь в том, что при любви еще и целуются, только поцелуям я не придавал большого значения. Целоваться меня заставляла тетка, но ведь если человек тебе нравится или ты его любишь, не станешь же ты его пинать. Пинают врага, чтобы сделать ему больно. Это я достаточно хорошо понимал, хотя у меня никогда не возникало желания причинить кому-то боль — разве что мальчишке по имени Туайнинг, который много лет тому назад мучил и преследовал меня как амаликитянина.
Когда в зале зажглись огни, я обнаружил странную вещь; я увидел в глазах Капитана слезы. Мне тоже было жаль Кинг-Конга, но не настолько. Как-никак он же был сильнее всех и мог пинаться в ответ, а вот я не мог пнуть Туайнинга — он был на два года старше меня. Я решил что Капитана расстроило что-то другое, и спросил:
— Что-то случилось?
— Бедняга, — сказал он, — весь мир был против него.
— Мне понравился Кинг-Конг, но зачем он все время таскал с собой эту девушку — он же ей не нравился!
— С чего ты взял, что он ей не нравился?
— Потому что она его пинала.
— Пинок-другой еще ровно ничего не значит. Так уж они устроены, эти женщины. Он же любил ее. Несомненно, любил.
Опять это бессмысленное слово «любовь». Как часто тетка спрашивала меня: «Ты меня любишь?» И я, конечно, всегда отвечал: «Да». Это самый легкий выход из трудного положения. Не мог же я ответить ей: «Осатанела ты мне до смерти». Она была по-своему добрая женщина, но теперь я то и дело невольно сравнивал ее сандвичи с обедом, которым угостил меня в «Лебеде» Капитан. Я уже понимал, что Капитан мне нравится, и был уверен, что это нежное слово «любовь» с ее таинственными требованиями никогда не войдет в наш обиход.
После кино прогулялись немного, затем Капитан остановился на перекрестке и спросил меня, как уже спрашивал однажды:
— Ты знаешь дорогу домой?
Слово «дом» все еще повергало меня в некоторую растерянность, хотя я и сам — в порядке эксперимента — уже начал его употреблять. Это слово всегда употребляла тетка, а в тех редких случаях, когда мы встречались с Сатаной, он, конечно, тоже его употреблял; он говорил: «Пора ехать домой, малыш», хотя подразумевал под этим поезд в Ричмонд и дом моей тетки. Я сказал:
— Домой?
— К Лайзе, — сказал Капитан, и у меня возникло чувство, что я в чем-то не оправдал его надежд, но не понимал, в чем именно.
— Конечно, — сказал я, — это ведь всего в трех кварталах отсюда. А вы разве не идете со мной?
— Лучше нет. — Он сунул мне в руку газету и сказал: — Отдай это ей. Скажи, пусть прочтет вторую страницу, но волноваться не надо. Все будет о'кей.
И я отправился «домой» — они ведь хотели, чтобы я это так называл, — несколько разочарованный тем, что Капитан не пошел со мной.