Я удивился, когда один из моих начальников отворил дверь моего кабинета и впустил мистера Кипса. Мне показалось, что ожила карикатура: согнувшись чуть не вдвое, мистер Кипс шел ко мне с протянутой рукой — словно не здоровался, а отыскивал потерянный доллар. Сослуживец сказал почтительно, к чему я не привык:
— По-моему, вы знакомы с мистером Кипсом.
— Да, — сказал я, — познакомились у доктора Фишера.
— Я не знал, что вы знакомы с доктором Фишером.
— Мистер Джонс женат на его дочери, — сказал мистер Кипс.
Мне показалось, что на лице моего начальника отразился страх. До сих пор я ничем не привлекал его внимания и вдруг стал представлять опасность — ведь зять доктора Фишера, имея такую поддержку, может занять место и в правлении!
Я неосторожно позволил себе над ним чуть-чуть подтрунить.
— «Букет Зуболюба», — сказал я, — пытается смягчить вред, который мы тут причиняем зубам. — Это было весьма опрометчивое замечание: оно могло быть сочтено нелояльным. Крупные предприятия, как и разведка, требуют от своих подчиненных не столько порядочности, сколько лояльности.
— Мистер Кипс — друг нашего управляющего, — сказал мой начальник. — У него небольшое затруднение с переводом, и управляющий хочет, чтобы вы ему помогли.
— Мне надо послать письмо в Анкару, — сказал мистер Кипс. — Я хочу приложить к нему перевод на турецкий, чтобы не было недоразумений.
— Я вас оставлю, — сказал начальник, и, когда дверь за ним закрылась, мистер Кипс предупредил: — Это, конечно, не подлежит разглашению.
— Понимаю.
Я действительно понял это с первого взгляда. Там упоминались Прага и «Шкода», а «Шкода» для всего мира означает оружие. Швейцария — страна причудливо переплетающихся деловых афер: множество не только политических, но и финансовых махинаций совершается в этом маленьком, безобидном, нейтральном государстве. Все технические термины, которые надо было перевести, как я увидел, относились к вооружению. (На какое-то время я попал в сферу, далекую от шоколада.) Вроде бы существовало американское акционерное общество «И.К.Ф.К.», которое вроде бы покупало оружие для Турции у Чехословакии. Конечный адресат этого оружия — только стрелкового — был неясен. Там упоминалось имя, которое могло быть палестинским или иранским.
Турецкий язык я забыл в значительно большей мере, чем испанский, — у меня было мало практики (мы редко имели дело со страной рахат-лукума), и я долго провозился с переводом.
— Я попрошу это перепечатать начисто, — сказал я мистеру Кипсу.
— Предпочел бы, чтобы вы сделали это сами, — сказал он.
— Секретарша не понимает по-турецки.
— Все равно.
Когда я кончил печатать, мистер Кипс сказал:
— Я понимаю, что вы делали это в служебное время, и тем не менее небольшой подарок?..
— Совершенно необязательно.
— Могу я хотя бы послать коробку шоколада вашей жене? Может, конфет с ликером?
— Ах, знаете, мистер Кипс, в нашем доме недостатка в шоколаде не бывает.
Мистер Кипс, по-прежнему сгибаясь чуть не вдвое, так что нос его почти касался стола, словно вынюхивая все тот же увертливый доллар, сложил письмо, черновик и спрятал их в бумажник. Он сказал: — Когда мы увидимся у доктора Фишера, вы, конечно, не станете упоминать… Это дело в высшей степени секретное.
— Не думаю, что мы когда-нибудь с вами там увидимся.
— Почему? В это время года, если погода хорошая, он несмотря на снег, устраивает самый пышный прием в году. Думаю, что скоро мы получим приглашения.
— Я был на одном приеме, и с меня хватит.
— Должен признать, что последний прием был недостаточно продуман. И тем не менее он останется в памяти его друзей как Овсяный ужин. Крабовый ужин был гораздо занятнее. Но никогда не знаешь, чего можно ждать от доктора Фишера. Был Перепелиный ужин, который так расстроил мадам Фэверджон… — Он вздохнул. — Она обожала птиц. На всех ведь не угодишь.
— Но подарками, думаю, он угождает всем.
— Да, он очень, очень щедрый.
Мистер Кипс, согнувшись крючком, двинулся к двери: казалось, на серой дорожке отпечатан маршрут, по которому он должен следовать. Я крикнул ему вслед: — Встретил бывшего вашего служащего. Он работает в музыкальном магазине. Некий Стайнер.
Он сказал: — Не помню такого. — И, не останавливаясь, продолжал свой путь по начертанному маршруту.
Вечером я рассказал об этой встрече Анне-Луизе.
— Никуда от них не денешься, — огорчилась она. — Сперва бедняга Стайнер, а теперь мистер Кипс.
— Просьба мистера Кипса никак не была связана с твоим отцом. Наоборот, если я твоего отца увижу, он просил не упоминать о нашей встрече.
— И ты обещал?
— Конечно. Я не собираюсь больше с ним встречаться.
— Но теперь они этой тайной связали тебя с ними, верно? Они не выпустят тебя из рук. Хотят, чтобы ты стал одним из них. Не то будут чувствовать себя в опасности.
— В опасности?
— Опасаясь, что кто-то посторонний поднимет их на смех.
— Ну, знаешь, боязнь, что над ними будут смеяться, не очень-то их удерживает.
— Я знаю. Жадность всегда берет верх.
— Интересно, что же это был за Перепелиный ужин, если мадам Фэверджон так расстроилась.
— Что-нибудь отвратительное. Можешь не сомневаться.
Снег продолжал падать. Рождество сулило быть белоснежным. На дорогах даже образовались заносы, и аэропорт Куэнтрен был на сутки закрыт. Нас это не трогало. Это было первое рождество, которое мы проводили вместе, и мы праздновали его как дети — со всеми почестями. Анна-Луиза купила елку, и мы положили под нее подарки друг другу, празднично обернутые в яркую бумагу и перевязанные ленточками. Я чувствовал себя скорее отцом, чем любовником или мужем. Меня это не огорчало: отец умирает первым.
В сочельник снег прекратился, и мы пошли в старинное аббатство в Сен-Морисе на полуночную мессу и выслушали еще более старинную историю о личном приказе императора Августа, который подверг наш мир страшному испытанию ["В те дни вышло от кесаря Августа повеление сделать перепись по всей земле" (библ.)]. Мы оба не были католиками, но рождество — это праздник, напоминающий детство. Вполне уместно было там присутствие Бельмона, он внимательно слушал приказ императора, держась сам по себе, как и на нашей свадьбе. Быть может, Святому семейству следовало прислушаться к совету Бельмона и как-нибудь уклониться от регистрации брака в Вифлееме.
Когда мы выходили, он ждал нас у дверей, и мы не могли от него скрыться, от его темного костюма, темного галстука, темных волос, худого тела, тонких губ и искусственной улыбки.
— Счастливого рождества, — пожелал он нам, подмигнул и сунул мне в руки конверт, как налоговую повестку. На ощупь я почувствовал, что там карточка. — Не доверяю почте на рождество, — сказал он. И замахал рукой. — Вот и миссис Монтгомери. Я был уверен, что она будет здесь. Она такая сторонница объединения церквей.
Голубые волосы миссис Монтгомери были покрыты голубым шарфом, и я заметил новый изумруд во впадине ее тощей шеи.
— Ха-ха, как полагается, мсье Бельмон со своими карточками. И юная чета. Желаю всем вам счастливого рождества. Почему-то не видела в церкви генерала. Надеюсь, он не заболел. Ага! Вот и он.
И действительно, в пролете двери появился Дивизионный, словно оживший портрет крестоносца: с прямой, как палка, спиной и одной ногой, не гнувшейся от ревматизма, с носом конкистадора и свирепыми усами, — трудно было поверить, что он ни разу в жизни не слышал выстрела неприятеля. Он тоже был в одиночестве.
— А мистер Дин?! — воскликнула миссис Монтгомери. — Он-то наверняка должен быть здесь. Он ведь всегда приходит, если не уезжает куда-нибудь за границу на съемки.
Я видел, что мы совершили очень большую ошибку. Полуночная месса в Сен-Морисе была таким же светским мероприятием, как званый коктейль. Мы бы так и не унесли ноги, если бы в эту минуту в дверях церкви не появился красивый, опухший от пьянства Ричард Дин. Мы сбежали, едва успев разглядеть, что он ведет на буксире хорошенькую девчонку.
— Господи! — сказала Анна-Луиза. — Все жабы в сборе.
— Мы же не знали, что они будут здесь.
— Я не очень верю во всю эту историю с рождеством, но хочу поверить, а вот жабы… Зачем они-то приходят?
— Наверно, обычай, как у нас елка. В прошлом году я пришел сюда один. Непонятно почему. Вероятно, и они тоже все были здесь, но в те дни я никого из них не звал… в те дни… кажется, с тех пор прошли годы. Я даже не знал, что ты существуешь.
В ту ночь, лежа в постели, в счастливый короткий промежуток между любовью и сном, мы могли весело посмеяться над жабами, словно это был комический хор в нашей собственной пьесе, которая только одна имела для нас значение.
— Как ты думаешь, у жаб есть душа? — спросил я Анну-Луизу.
— Разве не у всех есть душа — конечно, если вообще верить в души?
— Это официальная точка зрения, но я смотрю на дело иначе. Я думаю, что души развиваются из зародыша, как мы сами. Мы в зародыше — еще не человеческие существа, в нас есть еще что-то от рыбы, и зародыш души — еще не душа. Сомневаюсь, чтобы у маленьких детей души было больше, чем у собак, может быть, поэтому католическая церковь изобрела чистилище.
— А у тебя есть душа?
— По-моему, вроде есть — замызганная, но все же есть. Однако, если души существуют, у тебя она есть наверняка.
— Почему?
— Ты страдала. За мать. Маленькие дети и собаки не страдают. Разве что за себя.
— А у миссис Монтгомери?
— Души не красят волосы синькой. Можешь себе представить, чтобы она сама когда-нибудь задавалась вопросом, есть ли у нее душа?
— А у мсье Бельмона?
— Ему было некогда ее вырастить. Страны меняют свои налоговые установления каждый бюджетный год, закрывая возможности их обойти, и ему приходится все время выдумывать новые лазейки. Душе нужна личная жизнь. А у Бельмона на личную жизнь нет времени.
— А у Дивизионного?
— Тут я не совсем уверен. Может статься, что у неге все-таки есть душа. Какой-то он не очень счастливый.
— А это всегда признак?
— По-моему, да.
— А у мистера Кипса?
— Нет у меня уверенности и на его счет. Чувствуется в мистере Кипсе неудовлетворенность. Может, он что-то потерял и теперь ищет. Может, он ищет свою душу, а не доллар.
— А Ричард Дин?
— У него ее нет. Определенно нет. Никакой души. Мне говорили, что у него есть копии всех его старых фильмов и он каждый вечер их для себя прокручивает. У него нет времени даже на то, чтобы прочесть сценарий очередного фильма. Его удовлетворяет собственная персона. Если у тебя есть душа, ты не можешь быть удовлетворен собой.
Потом мы долго молчали. Нам давно полагалось бы заснуть, но мы оба знали, что другой не спит, думая об одном и том же. Моя глупая шутка обернулась чем-то серьезным. Мысль эту выразила вслух Анна-Луиза:
— А у моего отца?
— Ну, у него-то душа есть, — сказал я, — но мне кажется, что душа у него окаянная.
13
В жизни большинства людей, вероятно, бывает день, когда самая обыденная подробность отпечатывается в памяти навсегда. Таким стал для меня последний день года — суббота. Накануне вечером мы решили с утра, если погода позволит Анне-Луизе покататься на лыжах, съездить в Ле-Пако. В пятницу началась небольшая оттепель, но к ночи подморозило. Мы поедем пораньше, пока на склонах немного народу, и пообедаем там в отеле. Я проснулся в половине восьмого и позвонил в справочную метеослужбы. Все хорошо, хотя рекомендуется соблюдать осторожность. Я поджарил хлеб, сварил два яйца и подал Анне-Луизе завтрак в постель.
— Почему два яйца? — спросила она.
— Потому что ты помрешь с голоду до обеда, если собираешься приехать к открытию фуникулера.
Она надела новый свитер, который я подарил ей на рождество, — из толстой белой шерсти с широкой красной полосой на груди; она выглядела в нем замечательно. Мы двинулись в путь в половине девятого. Дорога была неплохая, но, как и предупреждала метеослужба, местами был гололед, поэтому в Шатель-Сен-Дени мне пришлось надеть на колеса цепи, и фуникулер открылся до того, как мы приехали. В Сен-Дени мы немножко поспорили. Она хотела сделать большой круг от Корбетты и спуститься по «черной лыжне» от Ле-Прале, но я беспокоился и уговорил ее спуститься по более легкой «красной лыжне» в Ла-Сьерн.
В душе я был рад, что у подъемника в Ле-Пако уже дожидалось много народу. Мне казалось, что так безопаснее. Я не любил, когда Анна-Луиза спускалась на лыжах по пустому склону. Это было слишком похоже на купанье на пустом пляже. Почему-то всегда боишься, что для безлюдья должна быть веская причина: незаметное загрязнение воды или предательское течение.
— Ох, — сказала она, — какая жалость, что я не первая. Я так люблю пустую piste [здесь: лыжня (франц.)].
— Безопаснее, когда рядом кто-то есть, — сказал я. — Вспомни, какая была дорога. Веди себя осторожно.
— Я всегда осторожна.
Я подождал, пока она начнет подниматься, и помахал ей вдогонку. Я следил за ней, пока она не скрылась из виду среди деревьев; мне легко было выделить ее среди других благодаря красной полосе на свитере. Потом я пошел в отель «Корбетта» с книжкой, которую захватив с собой. Это была антология стихов и прозы под названием «Рюкзак», изданная маленьким форматом Гербертом Ридом [Герберт Рид (1893-1968) — английский поэт, критик, издатель] в 1939 году, после того как началась война: она легко умещалась в солдатском вещмешке. Я никогда не был солдатом, но полюбил эту книжечку во время «странной войны» Она скрашивала мне долгие часы дежурства на лондонском пожарном посту в ожидании бомбежки, которая, казалось, так никогда и не начнется, пока другие, не снимая противогазов, убивали время игрой в метание стрел. Сейчас я выбрал эту книжку, но кое-какие отрывки, прочитанные мною в тот день, остались в памяти, как та ночь в 1940 году, когда я потерял руку. Я отчетливо помню, чти я читал, когда завыла сирена: по иронии судьбы это было стихотворение Китса «Ода греческой вазе»:
Напев звучащий услаждает ухо,
Но сладостней неслышимая трель.
Неслышимая сирена, безусловно, была бы сладостней. Я хотел дочитать оду до конца, но успел только прочесть:
Тот городок, что у река ютился,
Благочестивым утром опустел,
когда мне пришлось вылезти из нашего относительно безопасного убежища. В два часа ночи слова эти вернулись ко мне, словно я их открыл в sortes Virgilianae [гадание по «Энеиде» Вергилия, принятое в средние века и позже], потому что на городских улицах поистине царило странное безмолвие — весь шум был наверху: треск огня, шипение воды и рев бомбардировщиков, будто твердивших: «Где вы? Где вы?» Словно нечто вроде затишья возникло среди развалин перед тем, как неразорвавшаяся бомба почему-то пришла в себя, прорвала тишину и оставила меня без руки.
Я помню… но в тот день не было ничего до самого вечера, что я мог бы забыть… вот, например, я помню глупый спор с официантом в отеле «Корбетта» из-за того, что я хотел получить место у окна, откуда мне была бы видна дорога, по которой она будет возвращаться от подножия Ла-Сьерна. Столик только что освободил предыдущий посетитель, и на нем стояли грязная чашка с блюдцем, которые официанту, как видно, не хотелось убирать. Это был угрюмый человек, говоривший с иностранным акцентом. Думаю, что он был взят временно: швейцарские официанты самые вежливые на свете, и, помню, я подумал, что долго он здесь не удержится.
Без Анны-Луизы время тянулось медленно; читать мне надоело, и с помощью двухфранковой монеты я уговорил официанта сохранить за мной столик, пообещав, что, когда настанет время обеда, мы придем вдвоем. Теперь уже подъезжало много машин с лыжами, привязанными на крыше, и у фуникулера образовалась длинная очередь. Один из спасателей, которые всегда дежурят в отеле, рассказывал приятелю в очереди: «Последний несчастный случай был в понедельник. Мальчик лодыжку сломал. Вечно с ними что-нибудь случается во время каникул». Я пошел в лавчонку рядом с отелем спросить французскую газету, но там была только лозаннская, которую я уже пробежал за завтраком. Я купил палочку «Тоблерона» [сорт шоколада] нам на десерт, зная, что в ресторане будет только мороженое. Потом пошел прогуляться и посмотреть на лыжников, съезжавших по piste bleu [синяя лыжня (франц.)], пологому склону для начинающих, однако я знал, что Анну-Луизу я там не увижу: она будет высоко, на piste rouge [красная лыжня (франц.)], среди деревьев. Она очень хорошая лыжница: как я уже писал, мать поставила ее на лыжи и стала учить кататься в четыре года. Дул ледяной ветер, я вернулся обратно за столик и стал довольно кстати читать «Мореплавателя» Эзры Паунда [Эзра Паунд (1885-1972) — известный американский поэт]:
Покрытый твердыми льдинами там, где ураганом налетела метель,
Я ничего не слышал, кроме сердитого моря и плеска холодной, как лед, волны.
Я открыл антологию наудачу и напал на «33 счастливых мгновения» Цзинь Шэнтаня. Мне всегда чудилось в восточной мудрости отвратительное самодовольство: «Разрезать в летний день острым ножом ярко-зеленый арбуз на большом малиновом блюде. Ах, разве это не счастье?» Ну да, конечно — если ты китайский философ, зажиточный, высокопочитаемый, живешь покойно, в мире со всеми, а главное, в полной безопасности, не то что христианский философ, который вскормлен на опасностях и сомнениях. Хотя я и не разделяю христианских верований, я предпочитаю Паскаля: «Все знают, что зрелище кошек или крыс, дробление угля и прочее может привести к умопомешательству». А кроме того, подумалось мне, не люблю я арбузов. Но мне было забавно, однако, добавить тридцать четвертое счастливое мгновение, столь же пропитанное самодовольством, как и у Цзинь Шэнтаня: «Сидеть в тепле в швейцарском кафе, глядя на белые склоны гор за стеклом, и знать, что скоро войдет та, которую любишь, с румянцем на щеках и снегом на ботинках, в теплом свитере с красной полосой. Ну разве это не счастье?»
Я снова наудачу раскрыл «Рюкзак», но sortes Virgilianae не всегда срабатывает, и передо мной были «Последние дни доктора Донна». Странно, зачем бы солдату носить это в своем вещмешке для утешения и бодрости? Я сделал еще одну попытку. Герберт Рид поместил в антологию отрывок из собственного сочинения под заголовком «Отступление из-под Сент-Квентина», и я до сих пор помню если не буквальные слова, то смысл того, что прочел, прежде чем бросил эту книжку навсегда: «Я подумал, что вот настала смертная минута. Но ничего не чувствовал. Я вспомнил, что однажды где-то прочел, будто люди, раненные в бою, ощущают боль не сразу, а позже». Я поднял глаза. Возле фуникулера была какая-то суматоха. Человек, который рассказывал о мальчике со сломанной лодыжкой, помогал другому нести к подъемнику носилки. Они положили на носилки свои лыжи. Я бросил читать и из любопытства вышел. Пришлось пропустить несколько машин, прежде чем я смог пересечь дорогу, и, когда я дошел до фуникулера, спасатели уже поднялись наверх.
Я спросил кого-то из очереди, что случилось. Никто, казалось, особенно этим не интересовался. Какой-то англичанин сказал:
— Ребенок неудачно упал. Вечная история.
Женщина сказала: — По-моему, это спасателей тренируют. Сверху звонят и пытаются поймать их врасплох.
— Очень интересно наблюдать за их упражнениями, — сказал другой. — Им приходится съезжать на лыжах с носилками. Тут требуется большая сноровка.
Я вернулся в отель, чтобы согреться; из окна все было видно не хуже, но большую часть времени я следил за фуникулером, потому что с минуты на минуту ждал Анну-Луизу. Подошел угрюмый официант и спросил, не хочу ли я что-нибудь заказать; он был как счетчик на стоянке машин, показывающий, что время за мои два франка уже истекло. Я заказал еще кофе. Толпа возле фуникулера пришла в движение. Я не стал пить кофе и пошел через дорогу.
Англичанин, который при мне высказал предположение, что разбился ребенок, теперь с торжеством во всеуслышание объявил:
— Нет, это несчастный случай всерьез. Я слышал разговор в конторе. Они вызывали неотложку из Веве.
Но и тогда я, как тот солдат из-под Сент-Квентина, не почувствовал, что пуля попала в меня, — даже когда спасатели подошли по дороге из Ла-Сьерна и с большой осторожностью поставили носилки, чтобы не потревожить лежавшую там женщину. На ней был совсем не такой свитер, какой я подарил Анне-Луизе, — это был красный свитер.
— Женщина, — кто-то сказал, — бедняжка, вид у нее нехороший. — И я почувствовал такое же мгновенное инстинктивное сочувствие, как и тот, кто это сказал.
— Дело серьезное, — все так же торжествующе сообщил нам англичанин. Он ближе всех стоял к носилкам. — Много потеряла крови.
Оттуда, где я стоял, мне показалось, что она седая, но потом я сообразил, что ей забинтовали голову прежде, чем нести вниз.
— Она в сознании? — спросила женщина, и знавший все англичанин помотал головой.
Небольшая группа стала редеть и понемногу терять интерес к происшествию, когда подъемник пополз наверх. Англичанин подошел к одному из спасателей и поговорил с ним на ломаном французском.
— Они думают, что у нее поврежден череп, — передал он нам всем его слова, как телевизионный комментатор.
Теперь мне уже никто не заслонял носилки. Это была Анна-Луиза. А свитер уже не был белым из-за крови.
Я оттолкнул англичанина в сторону. Он схватил меня за руку и сказал:
— Не напирайте, милейший. Ей нужен воздух.
— Это моя жена, ты, идиот.
— Вот как? Извините. Не обижайтесь, старина.
Прошло несколько минут, хотя они мне показались часами, прежде чем приехала «скорая помощь». Я стоял всматривался в лицо Анны-Луизы, и не видел в нем признаков жизни. Я спросил: — Она умерла? — Наверное, им показалось, что я довольно равнодушен.
— Нет, — заверил меня один из них. — Просто без сознания. Ушибла голову.
— Как ото случилось?
— Насколько мы понимаем, там упал мальчик и вывихнул лодыжку. Мальчик не должен был находиться на piste rouge — ему полагалось быть на piste bleu. Она спускалась вниз, и ей трудно было его объехать. Наверное, все бы обошлось, если бы она свернула вправо, но думаю, что у нее не было времени сообразить. Она свернула влево, к деревьям — вы же знаете этот спуск, но наст — твердый, предательский, сперва подтаяло, потом подморозило, и она на всем ходу врезалась в дерево. Не волнуйтесь. «Скорая» вот-вот будет здесь. В больнице вашу жену приведут в порядок.
Я сказал: — Сейчас вернусь. Мне надо сходить расплатиться за кофе.
Англичанин сказал: — Извините меня, старина. Я не знал…
— Ради бога, мотайте отсюда, — сказал я.
Официант был еще неприветливее, чем раньше. Он мне заявил:
— Вы оставили за собой столик, чтобы обедать. Мне пришлось отказывать посетителям.
— Одного посетителя вы никогда больше не увидите, — огрызнулся я и швырнул монету в полфранка, которая упала на пол, а потом задержался у двери, чтобы посмотреть, поднимет он ее или нет. Он поднял, и мне стало стыдно. Но если бы на то была моя воля, я отомстил бы всему миру за то, что произошло, — как доктор Фишер, подумал я, совсем как доктор Фишер. Я услышал вой «скорой помощи» и вернулся к фуникулеру.
Мне дали место в машине возле ее носилок, и я бросил наш «фиат» возле отеля. Я сказал себе, что как-нибудь за ним приеду, когда Анна-Луиза поправится, и все время следил за ее лицом, ожидая, что она придет в сознание и меня узнает. Когда мы сюда вернемся, мы больше не пойдем в тот ресторан, мы пойдем в самый лучший отель этого кантона и будем есть икру, как доктор Фишер. Анна-Луиза еще не будет настолько здорова, чтобы ходить на лыжах, да к тому времени и снег, вероятно, растает. Мы посидим на солнце, и я ей расскажу, как перепугался. Я расскажу ей об этом проклятом англичанине — я крикнул ему, чтобы он мотал отсюда, и он смотался, — а она будет смеяться. Я снова посмотрел на ее лицо — оно не менялось. Если бы глаза ее не были закрыты, она бы казалась уже мертвой. Бессознательное состояние — как глубокий сон. Не просыпайся, уговаривал я ее молча, пока они не дадут тебе наркотиков, чтобы ты не чувствовала боли.
«Скорая помощь», стеная, понеслась с горы туда, где помещалась больница, и я увидел вывеску морга, которую видел десятки раз, но теперь вдруг обозлился и на нее, и на глупость администрации, повесившей вывеску так, чтобы ее мог прочесть кто-нибудь вроде меня. Она ведь никак не относится ни ко мне, ни к Анне-Луизе, подумал я, никак не относится.
Но вывеска морга была единственным, на что я мог пожаловаться. Когда «скорая» подъехала, все действовали очень расторопно. Нашего приезда у входа ожидали два врача. Швейцарцы действительно очень расторопны. Вспомните, какие сложные часы и точные приборы они производят. Мне казалось, что Анна-Луиза будет так же мастерски починена, как они чинят часы, — ведь эти часы подороже обычных, часы электронные, она дочь самого доктора Фишера. Они это узнали, когда я сказал, что должен ему позвонить.
— Доктору Фишеру?
— Да, отцу моей жены.
По их поведению я понял, что такие часы дают очень основательную гарантию. Анну-Луизу уже укатили в сопровождении врача постарше. Мне были видны лишь белые бинты у нее на голове, которые создали у меня впечатление седины.
Я спросил, что мне сказать ее отцу.
— Думаете, это может быть что-то серьезное?
Молодой врач осторожно сказал: — Нам приходится считать серьезными любые повреждения черепа.
— Советуете подождать со звонком до результатов рентгена?
— Думаю, что, раз доктору Фишеру надо приехать из Женевы, лучше позвонить ему сразу.
Скрытый смысл этого совета дошел до меня, только когда я набирал номер телефона. Сначала я не узнал голоса Альберта, взявшего трубку.
Я сказал: — Мне надо поговорить с доктором Фишером.
— Кто его спрашивает, сэр? — Тон был лакейский, такого я раньше не слышал.
— Скажите, что звонит мистер Джонс, его зять.
Альберт сразу принял свой обычный тон: — А, это вы, мистер Джонс? Доктор занят.
— Это не играет роли. Соедините меня с ним.
— Он сказал, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.
— Дело срочное. Соедините нас, вам говорят.
— Я могу потерять место.
— Вы наверняка его потеряете, если нас не соедините.
Наступило долгое молчание, а потом голос послышался снова, голос наглеца Альберта, а не лакея: — Доктор Фишер говорит, что слишком занят, чтобы сейчас с вами разговаривать. Его нельзя беспокоить. Он готовит званый ужин.
— Мне надо с ним поговорить.
— Он сказал, что вам надо изложить ваше дело в письменной форме.
Прежде чем я успел ответить, он дал отбой.
Пока я разговаривал по телефону, молодой доктор куда-то скрылся. Теперь он вошел снова. Он сказал: — Боюсь, мистер Джонс, что придется прибегнуть к операции. К срочной операции. В приемном покое много амбулаторных больных, но на втором этаже есть пустая палата, где вас никто не потревожит. Как только операция будет закончена, я сразу же туда к вам приду.
Когда он отворил дверь пустой комнаты, я ее сразу узнал или, вернее, решил, что узнал: это была палата, где лежал мсье Стайнер, однако все больничные палаты выглядят одинаково, как таблетки снотворного. Окно было открыто, и через него доносился лязг и грохот с шоссе.
— Закрыть окно? — спросил молодой врач.
Он был так заботлив, будто больным был я.
— Нет, нет, не трудитесь. Пусть будет побольше воздуха.
Но нужен мне был не воздух, а шум. Тишину можно вынести, только когда ты счастлив или спокоен.
— Если вам что-нибудь понадобится, позвоните. — Он показал мне на звонок возле кровати. На столике стоял термос с ледяной водой, и врач проверил, полон ли он. — Я скоро вернусь. Постарайтесь поменьше волноваться. У нас было много случаев потяжелее.
В палате стояло кресло для посетителей, и я на него сел, жалея, что на кровати нет мсье Стайнера и я не могу с ним поговорить. Меня устроил бы и старик, который не говорит и не слышит. Мне припомнились кое-какие слова мсье Стайнера. Он сказал о матери Анны-Луизы: «Я многие годы вглядывался в лица других женщин после того, как она умерла, а потом перестал». В этой фразе самое страшное было «многие годы». Годы, подумал я, годы… разве можно после этого жить годы? Каждые несколько минут я смотрел на часы… прошло две минуты, три минуты, а раз мне повезло: прошло целых четыре с половиной минуты. Я подумал: неужели только это я и буду делать, пока не умру?
Раздался стук в дверь, и вошел молодой врач. У него был оробелый, смущенный вид, и у меня родилась безумная надежда: они допустили ошибку и ушиб был вовсе не серьезный. Он сказал:
— Мне очень жаль. Боюсь… Потом он быстро заговорил без запинки: — Мы и сразу не очень надеялись. Она совсем не мучилась. Умерла под наркозом.
— Умерла?
— Да.
Я сумел лишь произнести:
— «Ой».
— Хотите ее видеть? — спросил он.
— Нет.
— Вызвать вам такси? Может, вы не откажетесь завтра заехать в больницу. Повидать регистратора. Придется подписать кое-какие бумаги. Всегда столько писанины…
Я сказал:
— Я хотел бы покончить со всем этим сразу. Если вам все равно.
14
Я послал доктору Фишеру письмо, как он велел. Я сухо изложил обстоятельства смерти его дочери и сообщил, когда и где ее хоронят. Так как в это время года сенная лихорадка не свирепствует, на слезы его рассчитывать было нечего, но я все же полагал, что, может, он и появится. Но он не появился, и никто так и не увидел, как ее зарыли в землю, кроме английского священника, два раза в неделю убиравшей у нас прислуги и меня.