— Вовсе не серого — я естественная блондинка, и никаких никотиновых пятен у меня не было.
— Не нарушайте правил, миссис Монтгомери, — сказал доктор Фишер. — Еще раз мне возразите — и потеряете право на подарок.
— На одном из наших вечеров это случилось с мистером Кипсом, — сказал мсье Бельмон. — Он остался без зажигалки из золота семьдесят второй пробы. Вот как эта. — Он вынул из кармана кожаный футляр.
— Не большая потеря, — сказал мистер Кипс. — Я не курю.
— Осторожнее, Кипс. Не брезгуйте моими подарками — не то не видать вам вашего и сегодня.
Я подумал: «Да ведь это же сумасшедший дом во главе с сумасшедшим врачом». Только любопытство удерживало меня за столом — никакой подарок в мире, конечно, не заставил бы меня остаться.
— Пожалуй, прежде чем мы сядем ужинать, — сказал доктор Фишер, — а ужин, я очень надеюсь, вам понравится и вы отдадите ему должное, поскольку я тщательно обдумал меню, — нужно объяснить нашему новому гостю этикет, который мы соблюдаем за столом.
— Это совершенно необходимо, — сказал Бельмон. — Вы меня извините, но, я думаю, вам, вероятно, следовало поставить вопрос о его присутствии хотя бы на голосование. В конце концов, у нас же тут что-то вроде клуба.
— Я согласен с Бельмоном, — вставил мистер Кипс. — Все мы знаем, что к чему. Принимаем определенные условия, только для того, чтобы позабавиться. Посторонний может все понять превратно.
— Мистер Кипс в поисках доллара, — заметил доктор Фишер. — Боитесь, что с появлением еще одного гостя ценность подарков уменьшится? После смерти двоих наших друзей вы ведь надеялись, что их ценность возрастет.
Наступило молчание. Судя по выражению глаз мистера Кипса, я подумал, что он готов дать отпор, но этого не произошло.
— Вы поняли меня превратно, — вот и все, что он сказал.
Для того, кто не был на ужине, этот разговор мог бы показаться всего лишь шутливой перепалкой между членами клуба, которые добродушно осыпают друг друга колкостями, прежде чем сесть за стол, вкусно поужинать, выпить и по-приятельски побеседовать. Но я смотрел на их лица и видел, что шутки граничат с непристойностью, в пикировке слышатся ложь и лицемерие, а над комнатой словно туча нависла ненависть — ненависть хозяина к гостям и гостей к хозяину. Я был здесь совершенно чужим, и, хотя каждый из них мне не нравился, мои чувства еще были далеки от ненависти.
— Тогда к столу, — сказал доктор Фишер, — и, пока Альберт подаст ужин, я объясню нашему новому гостю характер моих маленьких приемов.
Я оказался рядом с миссис Монтгомери, сидевшей справа от хозяина. Справа от меня поместился Бельмон, а напротив — актер Ричард Дин. Рядом с каждой тарелкой стояла бутылка хорошего иворнского вина, и только наш хозяин, как я заметил, отдавал предпочтение польской водке.
— Прежде всего, — начал доктор Фишер, — я попрошу вас почтить память двоих наших… друзей — да будет разрешено мне назвать их по этому случаю друзьями — в годовщину их смерти два года назад. Странное совпадение. Хотя я выбрал сегодняшний день по этой причине. Мадам Фэверджон сама наложила на себя руки. Полагаю, что она больше не могла себя выносить — ведь и мне выносить ее было трудно, хотя поначалу она показалась мне интересным экземпляром. Из всех людей за этим столом она была самой жадной, а это кое-что значит. Она была и богаче вас всех. В какие-то минуты я замечал у каждого из вас желание возмутиться теми критическими замечаниями, которые я делал по вашему адресу, и мне приходилось напоминать о подарках, ожидающих вас в конце ужина, и опасности их потерять. Но мадам фэверджон напоминать об этом не приходилось. Она готова вытерпеть все что угодно, лишь бы заслужить подарок, хотя свободно могла купить себе не менее дорогой сама. Она была гнусной женщиной, отвратительной женщиной, и все же я должен признать, что под конец она проявила известную отвагу. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из вас — даже наш доблестный Дивизионный — мог с ней сравниться. Сомневаюсь, что кому-нибудь из вас даже пришла в голову мысль избавить мир от своего бесполезного присутствия. Поэтому я прошу вас поднять бокал за тень мадам Фэверджон.
Я выпил, как и все остальные.
Вошел Альберт, неся на серебряном подносе большую банку икры и серебряные тарелочки с ломтиками лимона и яйцами с луком.
— Извините Альберта за то, что он подает мне первому, — сказал доктор Фишер.
— Обожаю икру, — заявила миссис Монтгомери. — Я могла бы питаться одной икрой.
— Вы могли бы питаться одной икрой, если бы захотели тратить на нее свои деньги.
— Я не такая уж богачка.
— Не трудитесь мне врать. Если бы вы не были так богаты, вы бы не сидели за этим столом. Я приглашаю только самых богатых.
— А как же мистер Джонс?
— Он здесь скорее в качестве наблюдателя, чем гостя, хотя, конечно, будучи моим зятем, может вообразить, что у него есть большие надежды на будущее. Надежды — тоже своего рода богатство. Я уверен, что мистер Кипс мог бы устроить ему солидный кредит, а так как надежды не облагаются налогом, ему даже не придется советоваться с мсье Бельмоном. Альберт, слюнявчики.
Тут я впервые заметил, что возле наших приборов не было салфеток. Альберт повязал слюнявчик на шею миссис Монтгомери. Она взвизгнула от удовольствия:
— Ecrevisses! [Раки! (франц.)] Обожаю ecrevisses!
— Мы не выпили за покойного, оплакиваемого нами мсье Грозели, — сказал Дивизионный, поправляя слюнявчик. — Не стану притворяться, будто этот человек лично мне нравился.
— Тогда поторопимся, пока Альберт принесет вам ужин. За мсье Грозели! Он присутствовал только на двух наших ужинах, прежде чем умер от рака, поэтому я не успел изучить его характер. Если бы я знал, что он болен раком, я ни за что бы его сюда не пригласил. Я рассчитываю, что мои гости будут развлекать меня куда дольше. А вот и ваш ужин, теперь я могу приняться за свой.
Миссис Монтгомери испустила пронзительный вопль:
— Да ведь это овсянка, холодная овсянка!
— Настоящая шотландская овсянка. Вам, при вашей шотландской фамилии, она должна понравиться.
Доктор Фишер положил себе икры и налил рюмку водки.
— Она испортит нам аппетит, — сказал Дин.
— Не надо этого бояться. Больше ничего не будет.
— Это уж слишком, доктор Фишер, — сказала миссис Монтгомери. — Холодная овсянка. Она же совершенно несъедобна!
— А вы ее и не ешьте. Не ешьте, миссис Монтгомери. Согласно правилам, вы только потеряете свой маленький подарок. По правде говоря, я заказал овсянку специально для Джонса. Подумал было о куропатках, но как бы он с ними управился одной рукой?
К моему удивлению, я увидел, что Дивизионный и Ричард Дин принялись есть, а мистер Кипс, во всяком случае, взял в руки ложку.
— Если бы дали немножко сахару, — сказал Бельмон, — это, пожалуй, сошло бы.
— Насколько я знаю, жители Уэльса… нет, нет, Джонс, я вспомнил: я хочу сказать — шотландцы, считают святотатством портить овсянку сахаром. Говорят, они даже едят ее с солью. Вы, конечно, можете получить соль. Альберт, подайте господам соль. А миссис Монтгомери решила остаться голодной?
— Нет, нет, доктор Фишер, я не хочу портить вам эту маленькую шутку. Передайте мне соль. Хуже от этого овсянке не станет.
Минуты две, к моему изумлению, все они молча, с угрюмой сосредоточенностью ели. Возможно, рот у них был забит овсянкой.
— А вы почему не попробуете Джонс, — спросил доктор Фишер, кладя себе еще немного икры.
— Я не настолько голоден.
— И не настолько богат, — сказал доктор Фишер. — Вот уже не один год я изучаю жадность богачей. «Ибо, кто имеет, тому дано будет и приумножится» — эти циничные слова Христа они воспринимают чересчур буквально. Обратите внимание: «дано будет», а не «заработано». Подарки, которые я раздаю после ужина, они легко могли бы сделать себе сами, но тогда они бы их заработали, хотя бы подписывая чек. Богачи терпеть не могут подписывать чеки. Отсюда успех кредитных карточек. Одна карточка заменяет сотню чеков. Они готовы на все, лишь бы получить свои подарки бесплатно. Это одно из самых трудных испытаний, которым я их до сих пор подверг, а поглядите, как быстро они поедают свою холодную овсянку, лишь бы поскорей наступило время раздачи подарков. А вы… боюсь, что если вы не станете есть, то ничего не получите.
— Дома меня ждет нечто куда более ценное, чем ваш подарок.
— Сказано весьма галантно, — заметил доктор Фишер, — но не будьте слишком самоуверенны. Женщины не всегда ждут. Сомневаюсь, чтобы отсутствие руки помогало любви… Альберт, мистер Дин желает получить вторую порцию.
— Ой, нет, — простонала миссис Монтгомери, — нет, только не по второй порции!
— Это специально для мистера Дина. Я хочу его откормить, чтобы он мог играть Фальстафа.
Дин кинул на него яростный взгляд, но взял вторую порцию.
— Я, конечно, шучу. Дин так же может сыграть Фальстафа, как Бритт Экланд — Клеопатру. Дин не актер, он сексуальный символ. Несовершеннолетние девчонки, Джонс, его обожают. Какое бы их постигло разочарование, если бы они увидели его раздетым. Я имею основания полагать, что как мужчина он слабак. Может, овсянка придаст вам сил, бедняга. Альберт, вторую порцию мистеру Кипсу. Вижу, миссис Монтгомери почти все съела. Поторопитесь, Дивизионный, поторопитесь Бельмон. Никаких подарков, пока все не кончат есть.
Я мог бы сравнить его с охотником, который, щелкая бичом, управляет сворой псов.
— Поглядите на них, Джонс. Они так торопятся доесть, что даже забывают выпить.
— Не думаю, что иворнское хорошо идет под овсянку.
— Посмейтесь над ними, Джонс. Они не обидятся.
— Я не нахожу их смешными.
— Я, конечно, согласен, что такой ужин имеет свою драматическую сторону, а все же… Разве это зрелище не напоминает вам свиней, которые жрут из корыта? Можно даже подумать, что им это нравится. Мистер Кипс заляпал овсянкой рубашку. Почистите его, Альберт.
— Вы мне отвратительны, доктор Фишер.
Он перевел на меня взгляд — его глаза были похожи на осколки отшлифованного голубого камня. Несколько серых зерен икры застряло в его рыжих усах.
— Да, я могу понять, что вы сейчас чувствуете. Иногда я и сам чувствую то же самое, но мои исследования должны быть доведены до конца. Теперь уже я от них не откажусь. Браво, Дивизионный, вы догоняете остальных. Хорошо работаете ложкой, Дин, мой мальчик, хотел бы я, чтобы ваши поклонницы видели, как вы обжираетесь.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— А зачем я буду вам объяснять? Вы не из наших. И никогда не будете. Не питайте надежды на мой счет.
— Я и не питаю.
— Вижу, в вас говорит гордыня бедняка. Впрочем, почему бы мне вам и не объяснить. Вы ведь мне вроде сына. Я хочу выяснить, Джонс, есть ли предел жадности у наших богатых друзей. Существует ли для них «досюда — и ни шагу дальше». Настанет ли день, когда они откажутся зарабатывать свои подарки. Во всяком случае, не гордость поставит предел их жадности. Сегодня вечером вы это видите своими глазами. Как и герр Крупп, мистер Кипс с удовольствием сел бы за стол с Гитлером и в чаянии милостей разделил бы с ним любую трапезу… Дивизионный закапал овсянкой слюнявчик. Дайте ему чистый, Альберт. Кажется, сегодняшний вечер положит конец одному из экспериментов. Мне пришла в голову новая идея.
— Вы ведь и сами богач. А есть ли предел вашей жадности?
— Может быть, в один прекрасный день я это выясню. Но моя жадность другого сорта. Я не жаден до безделушек, Джонс.
— Безделушки — вещь довольно безвредная.
— Мне хочется думать, что моя жадность скорее похожа на жадность господа бога.
— Разве бог жаден?
— Ну, не воображайте ни на секунду, что я верю в него больше, чем верю в дьявола, но я всегда находил теологию забавной игрой ума. Альберт, миссис Монтгомери покончила со своей овсянкой. Можете взять у нее тарелку… О чем это я говорил?
— О том, что бог жаден.
— Что ж, люди верующие или сентиментальные уверяют, будто он жаден до нашей любви. Я предпочитаю думать, что, судя по тому миру, который, как говорят, он создал, у него, наверное, жадность только к нашему унижению, а эту жадность разве можно когда-либо утолить? Она бездонна. Мир становится все более и более несчастным по мере того, как бог бесконечно закручивает гайки, хотя порой и подкидывает нам подарочки, чтобы облегчить унижения, которые мы терпим: ведь всеобщее самоистребление препятствовало бы его цели. Он дарит нам рак прямой кишки, насморк, недержание мочи. К примеру, вы бедняк, вот он и преподносит вам маленький подарочек — мою дочь, чтобы хоть ненадолго вас утешить.
— Она для меня очень большое утешение, — сказал я. — Если ее послал мне бог, я ему благодарен.
— А между тем ожерелье миссис Монтгомери сохранится дольше, чем ваша так называемая любовь.
— Почему же господу богу хочется нас унижать?
— А кому не хочется? Ведь говорят, что он сотворил нас по своему образу и подобию. Может, он понял, что был довольно плохим мастером, и разочаровался в результате своей работы. Бракованную поделку бросают в мусорный ящик. Вы только на них поглядите, Джонс, и посмейтесь. Неужели у вас нет чувства юмора?.. У всех уже пустые тарелки, кроме мистера Кипса, и все они сгорают от нетерпения! Смотрите, Бельмон даже помогает ему очистить тарелку. Не уверен, что это по правилам, но я закрою на это глаза. Потерпите еще минутку, друзья мои, пока я доем икру. Отвяжите им слюнявчики, Альберт.
10
— Это было отвратительно, — рассказывал я Анне-Луизе. — Твой отец, как видно, сумасшедший.
— Если бы он был сумасшедшим, это было бы куда менее отвратительно, — сказала она.
— Видела бы ты, как они набросились на его подарки — все, кроме мистера Кипса, которому пришлось сперва пойти в уборную, где его вырвало. Холодная овсянка не пошла ему впрок. Должен признать, что по сравнению с жабами твой отец сохранял какое-то достоинство, дьявольское достоинство. Все они были очень злы на меня, потому что я не участвовал в их игре. Я был как бы недружественным свидетелем. Вероятно, я словно поднес к их лицу зеркало, чтобы они почувствовали, как скверно себя ведут. Миссис Монтгомери сказала, что меня следовало выгнать из-за стола, как только я отказался есть овсянку. «Каждый из вас мог поступить так же», — возразил твой отец. «А тогда что бы вы сделали со всеми подарками?» — спросила она. «Может быть, в следующий раз удвоил бы ставки», — ответил он.
— Ставки? Что он имел в виду?
— Наверно, он ставил на их жадность, подвергая их унижению.
— А какие были подарки?
— Миссис Монтгомери подарили прекрасный изумруд в платиновой оправе с бриллиантовой короной, насколько я мог заметить.
— А мужчинам?
— Золотые электронные часы со всякими фокусами. Их получили все, кроме бедняги Ричарда Дина. Ему досталась собственная фотография в рамке из свиной кожи, которую я видел в магазине. «Вам остается только ее надписать, — сказал ему доктор Фишер, — и любая девчонка ваша». Дин ушел в бешенстве, а я последовал за ним. Он заявил, что никогда больше туда не придет. «Мне не нужна фотография, — сказал он, — чтобы получить любую девочку, какую я захочу», — и сел в свой спортивный «мерседес».
— Он вернется, — сказала Анна-Луиза. — Машина ведь тоже подарок. Но ты — ты ведь никогда туда больше не пойдешь, правда?
— Никогда.
— Обещаешь?
— Обещаю, — сказал я.
Но смерть перечеркивает обещания, говорил я себе потом. Обещания даются живому. Мертвый уже не тот человек, что когда-то жил. Даже любовь меняет свою природу. Любовь перестает быть счастьем. Превращается в чувство невыносимой утраты.
— И ты над ними не смеялся?
— Там не над чем было смеяться.
— Это должно было его огорчить, — заметила она.
Больше приглашений не последовало: нас оставили в покое, и что это был за покой в ту зиму — глубокий, как ранний снег, и почти такой же тихий. Снег падал, пока я работал (он пошел в тот год еще до конца ноября), он падал, пока я переводил письма из Испании и Латинской Америки, и тишина снежного покрова за стенами большого здания с цветными стеклами была подобна тишине счастья, царившей в нашем доме, — казалось, Анна-Луиза сидела тут, со мной, по другую сторону конторского стола, как будет сидеть вечером дома за последней партией в карты, прежде чем мы ляжем в постель.
11
В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на ботинках и щеки ее горят от мороза, точно свечки.
Как-то раз я ей сказал:
— Я еще никогда не был так счастлив.
— Зачем ты так говоришь? — спросила она. — Ты был женат. Ты был счастлив с Мэри.
— Я ее любил, — ответил я. — Но у меня никогда не было спокойно на душе. Мы были погодками, когда поженились, и я всегда боялся, что она умрет первой, как оно и случилось. Но тебя я получил на всю жизнь — если ты меня не бросишь. А если бросишь, это будет моя вина.
— А как же я? Ты должен жить так долго, чтобы мы могли уйти туда, куда все уходят, вместе.
— Постараюсь.
— В одни и тот же час?
— В один и тот же час.
Я засмеялся, и она тоже. Нам обоим смерть казалась серьезной темой. Нам предстояло быть вместе всегда и еще один день — le jour le plus long [самый долгий день (фр.)], как мы говорили.
Думаю, что, хотя доктор Фишер больше не давал о себе знать, мысль о нем все это время таилась где-то в глубине моего сознания, потому что однажды ночью я увидел его во сне как наяву. Он был в костюме и стоял у открытой могилы. Я смотрел на него с другой стороны ямы и крикнул ему с насмешкой: «Кого вы хороните, доктор? Это натворил ваш „Букет Зуболюба“?» Он поднял глаза и взглянул на меня. Он плакал, и я почувствовал в его слезах горький упрек. Вскрикнув, я проснулся и разбудил Анну-Луизу.
Странно, как мы можем весь день находиться под впечатлением сна. Доктор Фишер сопровождал меня на работу; он заполнял минуты бездействия между двумя переводами — и он все время был печальным доктором Фишером из моего сна, а не надменным доктором Фишером, который у меня на глазах сидел во главе стола со своим безумным ужином, издевался над гостями и заставлял их обнажать свою позорную жадность.
В тот вечер я сказал Анне-Луизе:
— Тебе не кажется, что мы слишком суровы к твоему отцу?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Он, должно быть, очень одинок в этом большом доме у озера.
— У него есть друзья, — сказала она. — Ты с ними познакомился.
— Они ему не друзья.
— Он сделал их такими, какие они есть.
Тогда я рассказал ей про свой сон. На что она ответила:
— Может быть, это была могила моей матери.
— Он там был?
— Ну да, он там был, но слез я не видела.
— Могила была открыта. Во сне там не было ни гроба, ни священника, ни провожающих, только он сам, если не считать меня.
— Людей у могилы было много, — сказала она, — мою мать очень любили. Там были все слуги.
— Даже Альберт?
— Альберта в те дни не существовало. Был старый дворецкий — не помню его имени. После смерти матери он ушел, как и все остальные слуги. Отец начал новую жизнь в окружении незнакомых лиц. Пожалуйста, не будем больше говорить о твоем сне. Это похоже на кончик шерстяной нитки, который торчит из свитера. Потянешь — и начнет распускаться весь свитер.
Она была права, мой сон словно положил начало целому процессу распутывания. Возможно, мы были слишком счастливы. Возможно, мы слишком далеко ушли в тот мир, где существовали только мы двое…
На следующий день была суббота, а по субботам я на службу не ходил. Анна-Луиза хотела подыскать кассету для своего магнитофона (как и мать, она любила музыку), и мы пошли в магазин в старом районе Веве возле рынка. Ей хотелось купить новую запись симфонии Моцарта «Юпитер».
Из глубины магазина появился, чтобы нас обслужить пожилой человек невысокого роста (не знаю, почему я написал «пожилой» — вряд ли он был намного старше меня). Я от нечего делать разглядывал альбом пластинок французского певца, часто выступающего по телевидению, и продавец подошел спросить, не может ли он помочь. Вероятно, его старил какой-то робкий, смиренный вид — вид человека, который достиг предела своих надежд и уже не ждет ничего, кроме маленьких комиссионных от продажи того, что тут продают. Сомневаюсь, слышал ли кто-нибудь еще в этом магазине о симфонии «Юпитер». Большую часть ассортимента составляла поп-музыка.
— А, Сорок первая симфония, — сказал он. — Венский симфонический оркестр. Очень хорошее исполнение, но не думаю, чтобы она была у нас. К сожалению, — добавил он с застенчивой улыбкой, — спрос на то, что называют настоящей музыкой, не очень велик. Если вы согласны подождать, я спущусь и поищу на складе. — Он бросил взгляд через мое плечо туда, где стояла (спиной к нам) Анна-Луиза, и заметил: — Может быть, раз уж я буду там, внизу, посмотреть еще какую-нибудь симфонию Моцарта?..
Наверно, Анна-Луиза это услышала и повернулась.
— Если у вас есть «Коронационная месса»… — сказала она и запнулась, потому что продавец уставился на нее с выражением, как мне показалось, похожим на ужас.
— «Коронационная месса»… — откликнулся он как эхо, но не тронулся с места.
— Да, Моцарта, — нетерпеливо повторила она и отошла в сторону, чтобы посмотреть кассеты на вертящейся подставке.
Продавец не спускал с нее глаз.
— Поп-музыка, — сказала она, крутя пальцем вертушку, — одна только поп-музыка.
Я поглядел на продавца.
— Извините, мсье, — сказал он, — сейчас я схожу посмотрю.
Он медленно двинулся к двери в глубине магазина, но на пороге оглянулся, сперва на Анну-Луизу, потом на меня. Он сказал:
— Честное слово… я постараюсь…
В его словах мне послышался призыв о помощи, словно там, внизу, его ожидало нечто ужасное. Я подошел к нему и спросил:
— Вам нездоровится?
— Нет, нет. Немножечко напиливает сердце — и все.
— Вам следовало бы отдохнуть. Я попрошу кого-нибудь из других продавцов…
— Нет, нет. Пожалуйста, не надо. Но можно мне вас о чем-то спросить?
— Разумеется.
— Та дама, с вами…
— Моя жена?
— Ах, ваша жена… она мне так напомнила… вам это покажется нелепым, дерзким… одну даму, которую я когда-то знал. Конечно, прошло много лет, она должна была постареть… почти так же, как я, а эта молодая дама, ваша жена…
И вдруг я понял, кто стоял передо мной, придерживаясь рукой за дверной косяк, — старый, смиренный, неспособный на борьбу, да он никогда и не был на нее способен. Я сказал:
— Это дочь доктора Фишера, доктора Фишера из Женевы.
У него медленно подогнулись колени, словно он хотел опуститься для молитвы, а потом голова его ударилась об пол.
Девушка, которая показывала покупателю телевизор, прибежала мне на помощь. Я попытался повернуть упавшего, но даже самое легкое тело становится тяжелым, когда оно безжизненно. Вдвоем мы положили его на спину, она расстегнула ему воротничок.
— Ах, бедный мсье Стайнер! — сказала она.
— Что случилось? — спросила Анна-Луиза, отойдя от вертушки для кассет.
— Сердечный приступ.
— Ох, — сказала она, — бедный старик.
— Вызовите «скорую помощь», — сказал я девушке.
Стайнер открыл глаза. Над ним склонились три лица, но он смотрел только на одно, слегка покачал головой и улыбнулся.
— Что же произошло, Анна? — спросил он.
Через несколько минут подъехала «скорая помощь», и мы вышли из магазина вслед за носилками.
В машине Анна-Луиза сказала:
— Он заговорил со мной. Он знал мое имя.
— Он сказал Анна, а не Анна-Луиза. Он знал имя твоей матери.
Она промолчала, но поняла не хуже меня, что это значило. За обедом она спросила:
— Как его зовут?
— Девушка назвала его Стайнер.
— Я не знала его имени. Мать просто называла его «он». — В конце обеда она сказала: — Ты не съездишь в больницу, посмотреть, как он там? Мне нельзя. Для него это было бы новым потрясением.
Я нашел его в больнице над Веве, где каждого пациента или взволнованного посетителя встречает объявление, адресующее его в Centre funeraire [похоронное бюро (франц.)]. Выше, на горе, автомобильная дорога неумолимо наигрывает бетонную симфонию. Его поместили в одну палату с бородатым стариком, который лежал на спине с широко открытыми глазами, уставясь в потолок, — я принял бы его за мертвеца, если бы он иногда не моргал, не отрывая глаз от белого штукатурного неба.
— Как это любезно, что вы зашли справиться обо мне, — сказал Стайнер, — но вам не стоило беспокоиться. Меня завтра выпишут с условием, чтобы я не переутомлялся.
— В отпуск?
— Нет необходимости. Мне ведь не приходится таскать тяжести. Телевизорами занимается девушка.
— Приступ вызвала вовсе не тяжесть, — сказал я.
Я посмотрел на старика, его соседа. С тех пор как я вошел, он не шевельнулся.
— Не обращайте внимания, — сказал Стайнер. — Он не разговаривает и не слышит, когда к нему обращаются. Я спрашиваю себя, о чем он думает. Может быть, о долгом путешествии, которое ему предстоит.
— В магазине я испугался, что и вы пустились в "это путешествие.
— Мне не так повезло.
У него явно не было желания бороться со смертью.
— Она очень похожа на свою мать, когда та была в ее возрасте, — сказал он.
— Это и вызвало приступ?
— Сперва я решил, что мне кажется. После ее смерти я много лет вглядывался в женские лица, отыскивая сходство, потом перестал. Но сегодня утром вы произнесли его имя. Наверно, он еще жив. Я, конечно, узнал бы из газет, если бы он умер. В Швейцарии каждый миллионер удостаивается некролога. Вы должны его знать, раз женились на его дочери.
— Я видел его всего два раза, но и этого достаточно.
— Вы ему не друг?
— Нет.
— Он жестокий человек. Он никогда и в глаза меня не видел, но погубил меня. И все равно что убил ее, хотя она ни в чем не была виновата. Я ее любил, но она меня не любила. Ему нечего было бояться. Это никогда бы не повторилось. — Он бросил взгляд на старика, но тут же успокоился. — Она любила музыку, — сказал он. — Особенно Моцарта. Дома у меня есть пластинка с «Юпитером». Я хотел бы ее подарить вашей жене. Вы можете ей сказать, что я нашел ее на складе.
— У нас нет проигрывателя — только магнитофон.
— Пластинка была записана еще в докассетные дни, — сказал он таким тоном, каким говорят о доавтомобильной эре.
Я его спросил:
— Что вы имели в виду, когда сказали: это никогда бы не повторилось?
— В этом я виноват… и Моцарт… и ее одиночество. Она не повинна в своем одиночестве. — Он произнес это даже с гневом (возможно, подумал я, если бы дать ему время, он научился бы и бороться). — Может, он и сам знает теперь, что такое одиночество.
— Значит, вы были ее любовником, — сказал я. — Я думал, судя по словам Анны-Луизы, что до этого так и не дошло.
— Мы не были любовниками, — сказал он, — вы не должны так говорить… не во множественном числе. Она позвонила мне на другой же день, пока муж был в конторе. Мы оба согласились, что это для нее неправильно… я хочу сказать — неприлично, запутаться во лжи. Тут для нее нет будущего. Как оказалось, для нее и так не было будущего.
— Жена сказала, что ее мать просто заставила себя умереть.
— Да. Моя воля была недостаточно сильна. Странно, не права ли? Она меня не любила, а все же нашла в себе силы умереть. Я ее любил, а у меня не хватило сил умереть. Я смог пойти на похороны: ведь он не знал меня в лицо.
— Значит, там был еще кто-то, кто ее оплакивал… помимо Анны-Луизы и слуг.
— Что вы этим хотите сказать? Он плакал. Я видел, как он плакал.
— Анна-Луиза говорит, что он не плакал.
— Ошибается. Она была еще ребенком. Наверно, не заметила. Да и какая разница.
Кто был прав? Я вспомнил доктора Фишера за ужином, как он подхлестывал свою свору. Уж я-то не мог представить себе его плачущим — а, впрочем, какое это имеет значение?
— Знаете, — сказал я, — мы всегда будем вам рады. Я хочу сказать, что жена будет рада вас видеть. Выпьем как-нибудь вечерком рюмочку?
— Нет, — сказал он. — Лучше не надо. Пожалуй, мне этого не вынести. Понимаете, они так похожи.
После этого говорить было больше не о чем. Я не рассчитывал, что когда-нибудь еще его увижу. Я был уверен, что на этот раз он поправится; впрочем, ни одна газета не сообщила бы о его смерти. Он не был миллионером.
Я передал Анне-Луизе то, что он рассказал.
— Бедная мама, — произнесла она. — Но это была всего лишь маленькая ложь. Если это случилось только раз.
— Удивительно, как он узнал. — Странно, как редко мы называли их по именам. Обычно мы говорили «он» или «она», но никогда не происходило путаницы. Вероятно, это тоже телепатия, которая существует у любящих.
— Она говорила, что, когда он начал подозревать — хотя на самом-то деле подозревать было нечего, — он установил какую-то штуку на телефон, чтобы записывать разговоры. Он сам ей это сказал, так что, когда произошел тот разговор, он все и узнал. И все же меня бы не удивило, если бы она все рассказала ему сама и пообещала, что этого больше не будет. Может быть, она солгала мне потому, что я была слишком маленькой, чтобы понять. Слушать вдвоем Моцарта, держась за руки, было для меня тогда почти то же, что и любовные объятия, — как, впрочем, и для него… я имею в виду отца.
— Интересно, действительно ли он плакал на похоронах.
— Я в это не верю — если только он не плакал оттого, что жертва ускользнула. Может, это была сенная лихорадка. Она умерла в сезон, когда страдают сенной лихорадкой.
12
Наступило рождество, и снег покрыл землю до края озера; это было самое холодное рождество за многие годы — на радость собакам, детям и лыжникам, но я не принадлежал ни к тем, ни к другим, ни к третьим. В конторе очень хорошо топили; сад снаружи казался синим сквозь цветные стекла, но меня все равно пробирал озноб. Я ощущал себя чересчур старым для моей работы: постоянно иметь дело с шоколадом — молочным, простым, с миндалем и каштанами — больше пристало человеку помоложе или девушке.