Всякий раз Сэма ждало в морозильнике ванильное мороженое, — а он предпочитал шоколадное, — и хотя жила мать Кэсла всего в полумиле от станции, она неизменно заказывала для них такси. Кэсл, не хотевший по возвращении в Англию заводить машину, пришел к мысли, что мать, видимо, считает его человеком непреуспевшим и нуждающимся, а Сара сказала ему однажды, что слишком там с ней носятся: она себя чувствует этакой почетной черной гостьей, которую пригласили на прием, устроенный в саду противниками апартеида.
Еще одним источником напряжения был Буллер. Кэсл перестал препираться с Сарой по поводу того, что Буллера следует оставлять дома. Сара была уверена, что без них его наверняка прикончат люди в масках, а Кэсл говорил, что ведь они купили собаку, чтобы она защищала их, а не для того, чтобы защищать ее. В конечном счете все же легче было уступить Саре, хотя его мать терпеть не могла собак, да к тому же у нее была бирманская кошка, которую Буллер поставил себе задачей уничтожить. Перед их приездом миссис Кэсл запирала кошку в спальне и потом на протяжении долгого дня время от времени вздыхала о печальной участи кошки, лишенной человеческого общества. Как-то раз Буллера обнаружили у двери в спальню — он лежал, распластавшись, в ожидании счастливой минуты и тяжело дышал, точно шекспировский убийца. После этого миссис Кэсл написала Саре длинное письмо, полное укоров. Судя по письму, кошка больше недели страдала потом нервным расстройством. Она отказывалась есть кошачьи консервы и, словно объявив своеобразную голодовку, жила на одном молоке.
Мрачное настроение охватывало всех, как только такси въезжало в глубокую тень обсаженной лаврами аллеи, что вела к дому с высокими коньками в эдвардианском стиле, который купил отец Кэсла, выйдя на пенсию, так как дом стоял рядом с полем для гольфа. (Вскоре после этого с отцом случился удар, и он не в состоянии был даже дойти до клуба.)
Миссис Кэсл неизменно встречала их на крыльце, высокая и прямая, в старомодной юбке, позволявшей любоваться ее тонкими щиколотками, и в блузке с высоким воротником, какие носила королева Александра [супруга английского короля Эдуарда VII, правившего с 1901 по 1910 г.], чтобы скрыть морщины. Не желая, чтобы мать заметила, как у него упало настроение, Кэсл выжимал из себя веселость и с излишней восторженностью обнимал ее, на что она еле отвечала. Она считала, что открыто выраженные чувства всегда наигранны. При таком характере ей следовало бы выйти замуж за посла или губернатора колонии, а не за сельского врача.
— Ты великолепно выглядишь, мама, — сказал Кэсл.
— Я вполне прилично себя чувствую для моих лет. — А было ей восемьдесят пять. Саре для поцелуя она подставила гладкую белую щеку, пахнущую лавандой. — Надеюсь, Сэм снова чувствует себя хорошо.
— О да, лучше некуда.
— Карантин кончился?
— Конечно.
Успокоившись на сей счет, миссис Кэсл чмокнула мальчика.
— Ты, очевидно, скоро пойдешь в подготовительную школу, да?
Сэм кивнул.
— Тебе понравится играть с другими мальчиками. А где Буллер?
— Отправился наверх искать Дили-бом, — не без удовольствия заявил Сэм.
После обеда Сара забрала Сэма и Буллера и пошла с ними в сад, чтобы дать возможность Кэслу немного побыть с матерью наедине. Так у них уж было ежемесячно заведено. Сара хотела сделать как лучше, но у Кэсла создавалось впечатление, что мать была рада, когда их задушевная беседа подходила к концу. Всякий раз между ними долго царило молчание, пока миссис Кэсл наливала две чашки никому уже не нужного кофе, а затем заводила разговор на какую-нибудь тему, которую, как понимал Кэсл, заблаговременно продумала, чтобы заполнить брешь.
— Какая жуткая была воздушная катастрофа на прошлой неделе, — сказала миссис Кэсл и положила кусочек сахара в свою чашку и два кусочка — в его.
— Да. Безусловно. Жуть. — А сам пытался вспомнить, с самолетом какой же компании это случилось и где… «ТВА»? В Калькутте?
— Я невольно подумала, что сталось бы с Сэмом, если бы вы с Сарой летели на этом самолете.
Кэсл успел все-таки вспомнить про аварию.
— Но это же было в Бангладеш, мама. Почему, скажи на милость, мы должны были на нем лететь?..
— Ты же служишь в Форин-офисе. Тебя могут послать куда угодно.
— О нет, не могут. Я прикован к моему столу в Лондоне, мама. Да и потом, ты отлично знаешь, что мы назначили тебя опекуншей Сэма, если что-то с нами случится.
— Я же старая женщина, мне скоро девяносто.
— Да нет уж, восемьдесят пять, мама.
— Каждую неделю читаю, что какая-нибудь пожилая женщина погибает в автобусной аварии.
— Но ты же не ездишь на автобусе.
— Не вижу оснований возводить это в принцип и не ездить на автобусе.
— Если что-то случится с тобой, можешь не сомневаться: мы назначим на твое место человека надежного.
— Может оказаться слишком поздно. Несчастья случаются и одновременно — надо быть к этому готовым. Ну, а что касается Сэма… тут ведь есть особые проблемы.
— Ты, очевидно, имеешь в виду цвет его кожи.
— Ты ведь не сможешь оформить ему опеку через канцлерский суд. Многие из заседающих там судей — твой отец всегда, это говорил — расисты. А потом… тебе никогда не приходило в голову, мой дорогой, что, если все мы умрем, могут ведь оказаться люди… там… которые могут востребовать его?
— У Сары нет родителей.
— Наследство, которое после тебя останется, каким бы оно ни было скромным, там может показаться настоящим богатством… Я имею в виду, кому-то там. Если люди умирают одновременно, считается, что тот, кто старше, умер первым, во всяком случае, так мне говорили. Тогда мои деньги добавятся к твоим. У Сары должны же быть какие-то родственники, и они могут востребовать…
— Мама, а ты сама немного не расистка?
— Нет, мой дорогой. Я вовсе не расистка, хотя, возможно, старомодна и патриотична. А Сэм — по рождению ведь англичанин, что бы там кто ни говорил.
— Я подумаю обо всем этом, мама. — На этом обычно заканчивались почти все их дискуссии, но ведь неплохо иногда и отступить от правила. — Мама, у меня появилась мысль, не выйти ли мне в отставку.
— Пенсию тебе дадут не очень хорошую, да?
— Я кое-что подкопил. Живем мы ведь очень экономно.
— Чем больше ты накопил, тем больше оснований иметь опекуна в запасе — на всякий случай. Я считаю, что придерживаюсь не менее либеральных взглядов, чем твой отец, но мне вовсе не хочется видеть, как Сэма потащат в Южную Африку…
— Ты этого и не увидишь, мама, если умрешь.
— Я ни в чем не уверена, мой дорогой, ни в чем. Я ведь не атеистка.
Визит этот оказался одним из самых трудных, и Кэсла спас только Буллер, который, вернувшись из сада, решительно отправился наверх на поиски сидевшей в заключении Дили-бом.
— Во всяком случае, — промолвила миссис Кэсл, — надеюсь, я никогда не буду опекуном Буллера.
— Вот это, мама, я могу тебе обещать. В случае роковой катастрофы в Бангладеш, которая совпадет с аварией автобуса, нанятого для перевозки членов Союза бабушек в Суссексе, я оставил строжайшее указание усыпить Буллера — возможно безболезненнее.
— Я бы лично для своего внука такого пса не выбрала. Сторожевые псы вроде Буллера очень чувствительны к цвету кожи. А Сэм — ребенок нервный. Он напоминает мне тебя в его возрасте — за исключением цвета кожи, конечно.
— А я был нервным ребенком?
— Ты всегда испытывал преувеличенную благодарность за малейшее проявление доброты. Это бывает, когда человек не чувствует себя уверенно, хотя почему ты должен был чувствовать себя неуверенно при том, что ты жил со мной и отцом… Однажды ты отдал кому-то в школе отличное вечное перо за то, что мальчик угостил тебя булочкой с шоколадной начинкой.
— Ну хватит, мама. Теперь-то я всегда требую, чтобы со мной расплачивались сполна.
— Сомневаюсь.
— И благодарности я больше не испытываю. — Но, уже произнося эту фразу, он вспомнил про Карсона, умершего в тюрьме, вспомнил, что сказала Сара. И добавил: — Во всяком случае, моя благодарность далеко не заходит. Теперь за одну грошовую булочку благодарности от меня не дождешься.
— Есть в тебе одно странное качество. С тех пор как ты встретил Сару, ты никогда не упоминаешь о Мэри. А мне очень нравилась Мэри. Жаль, у тебя не было от нее ребенка.
— Я пытаюсь забыть об умерших, — сказал он, но это была неправда. Довольно скоро после свадьбы он узнал, что стерилен, поэтому у них и не было детей, но жили они тем не менее счастливо. И когда его жену разорвало на куски бомбой на Оксфорд-стрит, а он в то время находился в безопасности в Лиссабоне, куда отправился на встречу с агентом, — для него это было равносильно потере единственного ребенка. Он не сумел защитить Мэри и не погиб вместе с ней. Вот почему он никогда не говорил о ней, даже с Сарой.
— Что меня всегда удивляет в твоей маме, — сказала Сара, когда они в постели начали перебирать события минувшего дня, — это то, что она сразу стала считать Сэма твоим сыном. Неужели ей никогда не приходит в голову, что у такого черного мальчика не может быть белого отца?
— По-моему, она не разбирается в оттенках кожи.
— А вот мистер Мюллер разбирается. Я в этом уверена.
Внизу зазвонил телефон. Время приближалось к полуночи.
— А, черт, — произнес Кэсл, — кто это может звонить нам в такой час? Снова твои люди в масках?
— Ты не собираешься подходить к телефону?
Звонок прекратился.
— Если это были твои люди в масках, — сказал Кэсл, — у нас есть теперь шанс прихватить их.
Телефон зазвонил во второй раз. Кэсл взглянул на часы.
— Да ответь ты им, ради бога.
— Наверняка не туда попали.
— Тогда я подойду, если ты не хочешь.
— Накинь халат. А то простудишься.
Но как только Сара вылезла из постели, телефон перестал звонить.
— Наверняка снова позвонят, — сказала Сара. — Помнишь, в прошлом месяце трижды звонили в час ночи?
Но на сей раз телефон молчал.
С другого конца коридора раздался крик.
— Черт бы их подрал, — сказала Сара, — они разбудили Сэма. Кто бы они там ни были.
— Я схожу к нему. А то ты вся дрожишь. Залезай обратно в постель.
Сэм спросил:
— Это были бандиты? А почему Буллер не залаял?
— Буллер умный. Никаких бандитов нет, Сэм. А позвонил так поздно просто один мой приятель.
— Тот, который мистер Мюллер?
— Нет. Он не мой приятель. Спи. Телефон больше не зазвонит.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Он ведь звонил не один раз.
— Да.
— Но ты все равно не подошел. Откуда же ты знаешь, что звонил твой приятель?
— Слишком много вопросов ты задаешь, Сэм.
— Это был тайный сигнал?
— А у тебя есть тайны, Сэм?
— Да. Много.
— Расскажи мне хоть одну.
— Не буду. Какая же это тайна, если я тебе расскажу.
— Ну так вот и у меня есть тайны.
Сара еще не спала.
— Теперь он в порядке, — сказал Кэсл. — Он думал, это звонили бандиты.
— Может, так оно и было. А что ты ему сказал?
— О, я сказал, что это тайный сигнал.
— Ты всегда знаешь, как его успокоить. Ты любишь его, да?
— Да.
— Как странно. Я никогда не могла этого понять. Жаль, что он на самом деле не твой.
— А мне ничуть не жаль. И ты это знаешь.
— Я никогда не понимала почему.
— Я же говорил тебе много раз. Достаточно я вижу себя каждый день в зеркале, когда бреюсь.
— И видишь ты в зеркале всего лишь доброго человека, милый.
— Я бы так о себе не сказал.
— Будь у меня твой ребенок, мне было бы чем жить, когда тебя не станет. Ты же не вечен.
— Нет, слава богу, нет. — Он произнес это не подумав и пожалел, что так сказал. Ее понимание всегда побуждало его приоткрываться чуть больше, чем следовало, — как он ни старался сдерживаться, его так и подмывало все ей рассказать. Иной раз он цинично сравнивал ее с умным чиновником, который, ведя допрос, выказывает понимание и вовремя предлагает сигарету.
Сара сказала:
— Я знаю, ты чем-то встревожен. Хотелось бы мне, чтобы ты рассказал, в чем дело… но я знаю, ты не можешь. Возможно, когда-нибудь… когда ты станешь свободным человеком… — И с грустью добавила: — Если ты вообще когда-либо станешь свободным, Морис.
5
Кэсл оставил велосипед на хранение у билетного контролера на Беркхэмстедской станции и поднялся наверх, на платформу, откуда шли поезда на Лондон. Почти всех, кто ежедневно ездил в столицу, он знал по виду — с некоторыми даже здоровался кивком. Холодный октябрьский туман стлался по стеклянной поверхности пруда у замка и капал сыростью с плакучих ив, выстроившихся вдоль канала по другую сторону железнодорожной колеи. Кэсл прошелся вдоль платформы и обратно: он вроде бы знал почти всех, кроме одной женщины в поношенной кроличьей шубке: женщины редко ездили этим поездом. Он увидел, в какое она вошла купе, и решил сесть там же, чтобы понаблюдать за ней. Мужчины развернули газеты, а женщина раскрыла книгу в бумажной обложке — роман Дениз Робинс. Кэсл же начал читать второй том «Войны и мира». Он нарушал правила хранения тайны, даже в известной мере бросал вызов, читая эту книгу у всех на виду, удовольствия ради. «В одном шаге за этой гранью, похожей на грань, что отделяет живых от мертвых, лежит неопределенность, страдание и смерть. И что там? кто там? там, за этим полем, за этим деревом…» Кэсл посмотрел в окно и словно бы увидел глазами описываемого Толстым солдата недвижные воды канала, проложенного к Боксмуру. «Эта крыша, озаренная солнцем? Никто не знает, но знать хочется. Ты боишься и, однако же, жаждешь пересечь эту грань…»
Когда поезд остановился в Уотфорде, Кэсл был единственным пассажиром из их купе, который вышел на станции. Он задержался у доски с расписанием поездов и дождался, пока все пассажиры до последнего не прошли через турникет, — той женщины среди них не было. Он вышел из вокзала и стал в очередь на автобус, снова проверяя лица. Затем взглянул на свои часы и, нетерпеливо взмахнув рукой — для тех, кто мог за ним наблюдать, — пошел пешком. Никто за ним не последовал — в этом он был уверен, но все равно его немного тревожила мысль о той женщине в купе и своем глупом пренебрежении правилами. Надо быть осторожным до мелочей. Свернув в первое попавшееся по дороге почтовое отделение, он позвонил в свою контору и попросил к телефону Синтию: она всегда приходила по крайней мере за полчаса до Уотсона. Дэвиса или него.
Он сказал:
— Передайте, пожалуйста, Уотсону, что я немного задержусь, хорошо? Мне пришлось выйти в Уотфорде, чтобы заглянуть к ветеринару. У Буллера появилась какая-то странная сыпь. Скажите об этом и Дэвису.
Он подумал было, не следует ли для алиби в самом деле зайти к ветеринару, а потом решил, что чрезмерная бдительность может оказаться столь же опасной, как и недостаточная, — лучше всего держаться просто и говорить по возможности правду, ибо правду куда легче запомнить, чем ложь. Он зашел в третье кафе, значившееся в списке, который он держал в голове, и стал ждать. Вслед за ним в кафе вошел высокий сухопарый мужчина в пальто, видавшем лучшие дни, — Кэслу этот человек был незнаком. Он подошел к столику Кэсла и спросил:
— Извините, вы не Уильям Хэтчард?
— Нет, моя фамилия Кэсл.
— Извините. Вы удивительно похожи.
Кэсл выпил две чашечки кофе и почитал «Таймс». Человек, читающий эту газету, всегда выглядит респектабельно, и Кэсл это ценил. Он увидел, что мужчина, подходивший к нему, прошел по улице ярдов пятьдесят, остановился и стал завязывать шнурок, и Кэслу сразу стало спокойно на душе — вот такое же чувство возникло у него в свое время в больнице, когда его повезли на каталке из палаты на тяжелую операцию; он снова стал как бы предметом на ленте конвейера, которая несла его к предназначенному концу, и ни перед кем и ни за что он уже не отвечал — даже перед своим телом. К лучшему это или к худшему, обо всем позаботится теперь кто-то другой. Кто-то — в большей степени профессионал, чем он. «Вот так должна приходить к человеку смерть», — думал он радостно, не спеша шагая за незнакомцем. Он всегда надеялся, что с таким же чувством примет смерть, — чувством избавления от всех тревог.
Улица, по которой они сейчас шли, как он заметил, называлась Череда вязов, хотя ни вязов, ни каких-либо деревьев вообще нигде и в помине не было видно, да и дом, к которому его привели, был столь же безликим и заурядным, как и его собственный. Даже цветные витражи над входной дверью были почти такие же. Возможно, здесь тоже когда-то работал зубной врач. Сухопарый мужчина на секунду приостановился у железной калитки, которая вела в палисадник, величиной с бильярдный стол, и пошел дальше. У двери было три звонка, но только возле одного из них была карточка — совсем истертая, с надписью, в которой можно было разобрать лишь окончание: «…ишен лимитед». Кэсл нажал на звонок и увидел, что его поводырь перешел на другую сторону Череды вязов и зашагал назад. Поравнявшись с домом, у которого стоял Кэсл, он вынул из рукава платок и вытер нос. По всей вероятности, это был сигнал, означавший «все в порядке», так как Кэсл почти тут же услышал скрип ступенек — кто-то спускался по лестнице. Интересно, подумал он, «они» приняли меры предосторожности для его безопасности — на случай, если кто-то идет за ним, или для собственной безопасности — на случай возможного предательства с его стороны… или на оба случая. Но это было ему уже безразлично — его несла лента конвейера.
Дверь открылась, и неожиданно для себя он увидел знакомое лицо — удивительные голубые-голубые глаза, широкая приветливая улыбка и маленький шрамик на левой щеке, оставшийся, как он знал, с той поры, когда еще ребенком человек этот был ранен в Варшаве после того, как город попал в руки гитлеровцев.
— Борис! — воскликнул Кэсл. — А я думал, что уже никогда больше тебя не увижу.
— Рад тебя видеть, Морис.
Как странно, подумал Кэсл, что только Сара и Борис в целом свете зовут его Морисом. Мать в минуты нежности называла его просто «дорогой мой», а на работе он жил среди кличек и инициалов. Кэсл сразу почувствовал себя как дома, хотя никогда прежде здесь не бывал — в этом убогом домишке с протертой ковровой дорожкой на лестнице. Почему-то ему вспомнился отец. Возможно, он ходил с ним в детстве к какому-то пациенту, жившему в таком же доме.
С площадки второго этажа он прошел вслед за Борисом в маленькую квадратную комнату, где стоял письменный стол и два стула, а на стене висела большая фотография, на которой было запечатлено многочисленное семейство, сидевшее в саду за столом, уставленным великим множеством всякой еды. Все блюда были словно поданы одновременно: яблочный пирог стоял рядом с жареной бараньей ногой, а лососина и ваза с яблоками — рядом с супницей. Тут же стояли кувшин с водой, бутылка вина и кофейник. На полке, прибитой к стене, выстроилось несколько словарей, а к грифельной доске, на которой было написано полустертое слово на непонятном Кэслу языке, была прислонена указка.
— Меня решили вернуть сюда. После твоего последнего донесения, — сказал Борис. — Я имею в виду донесение насчет Мюллера. Я рад, что снова здесь. Англия нравится мне куда больше Франции. А как у тебя сложились отношения с Иваном?
— Все в порядке. Но работать с ним не то же, что с тобой. — Кэсл поискал по карманам сигареты, но не обнаружил пачки. — Ты же знаешь, какие вы, русские. У меня такое впечатление, что он не доверял мне. И все время требовал такого, чего я никому из вас не обещал. Он даже хотел, чтобы я попытался перейти в другой сектор.
— По-моему, ты куришь «Мальборо»? — сказал Борис и протянул пачку.
Кэсл взял сигарету.
— Борис, когда ты был здесь, ты уже знал, что Карсон умер?
— Нет. Не знал. Мне об этом стало известно всего несколько недель назад. Я даже до сих пор не знаю подробностей.
— Он умер в тюрьме. От воспаления легких. Во всяком случае, так говорят. Иван наверняка это знал… а мне сообщил об этом Корнелиус Мюллер.
— Разве это было для тебя такой уж неожиданностью? Учитывая обстоятельства. Если человека арестовали, тут уж надежды мало.
— Знаю, и однако же, я всегда верил, что в один прекрасный день снова увижу Карсона… в каком-нибудь безопасном месте, далеко от Южной Африки… может быть, у меня дома… и тогда смогу поблагодарить его за то, что он спас Сару. А теперь он умер, ушел из жизни, так и не услышав ни слова благодарности от меня.
— Все, что ты делал для нас, и есть твоя благодарность ему. Он бы именно так это и понял. Не терзайся по этому поводу — не сожалей.
— Нет? Но ведь никакими доводами разума не притушить сожаления: сожаление — оно возникает непроизвольно, как и любовь.
А сам тем временем думал о другом: «Немыслимая создалась ситуация — на свете нет ни единого человека, с кем я мог бы говорить обо всем так, как с этим Борисом, а ведь я даже не знаю его настоящего имени». С Дэвисом он говорить так не мог: половина его жизни была скрыта от Дэвиса, как и от Сары, которая понятия не имела о существовании Бориса. Однажды Кэсл даже рассказал Борису про ту ночь в отеле «Полана», когда он узнал насчет Сэма. Куратор все равно что священник для католика: бесстрастно выслушивает твою исповедь, в чем бы ты ни каялся. Кэсл сказал:
— Когда мне сменили куратора и вместо тебя появился Иван, я почувствовал себя невыносимо одиноким. С Иваном я ни о чем не мог говорить — только о делах.
— Мне очень жаль, но я вынужден был уехать. Я спорил но этому поводу с ними. Все сделал, чтобы остаться. Ни ты но своей конторе знаешь, как оно бывает. У нас — такая же петрушка. Каждый сидит в своем ящичке, а в какой ящичек кого посадить, решает начальство.
Как часто Кэсл слышал такое же сравнение у себя на службе. Обе стороны пользуются одними и теми же клише.
Кэсл сказал:
— Пора менять книгу.
— Да. И это все? По телефону ты подал срочный сигнал. Что-то новое насчет Портона?
— Нет. Я вообще не вполне верю всей этой истории.
Они сидели на неудобных стульях но разные стороны письменного стола, точно учитель и ученик. «Что ж, наверное, так бывает и в исповедальне, — подумал Кэсл. — Случается же, что пожилой человек исповедуется в грехах молодому священнику, который мог бы быть его сыном». Во время редких встреч с Иваном разговор у них всегда был короткий: Кэсл сообщал информацию и выслушивал вопросы — все строго по делу. А с Борисом он мог позволишь себе расслабиться.
— Франция — ли было для тебя повышение?
Кэсл взял еще одну сигарету.
— Не знаю. Никогда ведь не знаешь по-настоящему, верно? Возможно, возвращение сюда для меня повышение. Это может означать, что к твоему последнему сообщению отнеслись очень серьезно и решили, что я справлюсь лучше, чем Иван. А может быть, Иван подставился? Ты вот не веришь этой истории насчет Портона, но есть у тебя подлинное неоспоримое доказательство, что ваши люди заподозрили утечку?
— Нет. Но в такой игре, как наша, начинаешь полагаться на интуицию, а ведь текущую проверку всего отдела как-никак провели.
— Ты же сам говоришь — текущую.
— Да, возможно, она и текущая, ведется она вполне открыто, но у меня такое впечатление, что это нечто большее. По-моему, телефон Дэвиса на подслушивании, возможно, и мой тоже, хотя не думаю. Во всяком случае, лучше прекратить эти звонки ко мне домой. Ты ведь читал мое донесение о визите Мюллера и операции «Дядюшка Римус». Я молю Бога, чтобы вы это передали по каким-то другим каналам, если действительно известно об утечке. У меня такое чувство, что мне подбрасывают меченый банкнот.
— Можешь не бояться. Мы были очень осторожны с этим донесением. Хотя я не думаю, чтобы миссия Мюллера была, как ты это называешь, «меченым банкнотом». Портон — возможно, но не Мюллер. Мы получили подтверждение на этот счет из Вашингтона. Мы воспринимаем «Дядюшку Римуса» очень серьезно и хотим, чтобы ты сосредоточил внимание на этой операции. Она может отрицательно сказаться на наших позициях в Средиземноморье, в Персидском заливе, в Индийском океане. Даже в Тихом. С течением времени…
— Никакого течения времени для меня быть уже не может, Борис. Я перевалил за пенсионный возраст.
— Я знаю.
— Хочу выйти в отставку.
— Мы бы это не приветствовали. Ближайшие два года могут иметь принципиальное значение.
— Для меня тоже. И я хотел бы прожить их по своему усмотрению.
— Занимаясь чем?
— Заботясь о Саре и Сэме. Буду ходить в кино. Потихоньку стареть. Для вас же безопаснее отпустить меня, Борис.
— Почему?
— Мюллер был у меня, и сидел за моим столом, и ел нашу пищу, и был любезен с Сарой. Соизволил снизойти. Сделал вид, будто никакого цветного барьера не существует. До чего же мне мерзок этот человек! И до чего я ненавижу весь этот чертов БОСС. Ненавижу людей, которые убили Карсона, а теперь именуют это «воспалением легких». Ненавижу, потому что они пытались засадить в тюрьму Сару и тогда Сэм родился бы в неволе. Так что лучше вам, Борис, пользоваться услугами человека, который не питает ненависти. Ненависть ведь может толкнуть на ошибочные шаги. Она не менее опасна, чем любовь. Так что я вдвойне опасен, Борис, потому что я ведь и люблю. А любовь в обеих наших службах считается пороком.
Он почувствовал огромное облегчение оттого, что мог говорить открыто с кем-то, кто, как он полагал, понимает его. Голубые глаза смотрели, казалось, с искренним дружелюбием, улыбка поощряла его хотя бы на время сбросить с себя тяжесть тайны. Он сказал:
— А «Дядюшка Римус» для меня последняя капля: ведь это значит, что мы за кулисами объединяемся со Штатами, чтобы помочь этим мерзавцам, насаждающим апартеид. Ваши худшие преступления, Борис, всегда в прошлом, а будущее еще не настало. Я не могу повторять, точно попугай: «Вспомните Прагу! Вспомните Будапешт!» — это было уже много лег назад. Людей заботит сегодняшний день, а сегодняшний день — это «Дядюшка Римус». Я стал черным выкрестом, когда влюбился в Сару.
— Тогда почему же ты считаешь, что нам опасно иметь с тобой дело?
— Потому что в течение семи лег я сохранял самообладание, а теперь я его теряю. И теряю из-за Корнелиуса Мюллера. Возможно, шеф по этой самой причине и послал его ко мне. Возможно, шеф хочет, чтобы я сорвался.
— Мы только просим тебя еще немного потерпеть. Конечно, начальная стадия игры всегда самая легкая, верно? Обратная сторона медали еще не столь видна, а необходимость соблюдать тайну не породила еще истерии или чего-то вроде женского климакса. Постарайся не слишком волноваться, Морис. Принимай на ночь валиум и могадон. Приезжай ко мне, как только станет тяжко и тебе захочется выговориться. Так оно будет безопаснее, верно?
— Я ведь уже достаточно сделал и оплатил сполна свой долг Карсону, разве не так?
— Да, конечно, но мы пока не можем тебя потерять — из-за «Дядюшки Римуса». Ты же сам сказал, что стал черным выкрестом.
Кэсл чувствовал себя, как больной, выходящий из анестезии после успешной операции.
Он сказал:
— Извини. Я валял дурака. — Он не мог в точности вспомнить, что именно он говорил. — Дай-ка мне виски, Борис.
Борис открыл шкаф, достал бутылку и стакан. И сказал:
— Я знаю, ты любишь «Джи-энд-Би». — Он щедро налил в стакан и заметил, как мгновенно проглотил виски Кэсл.
— Не стал ли ты перебирать, Морис?
— Да. Но никто этого не знает. Я выпиваю только дома. Сара, правда, заметила.
— А дома как дела?
— Сару тревожат телефонные звонки. Ей чудятся бандиты в масках. Сэм плохо спит — ему снятся кошмары: он же скоро пойдет в подготовительную школу — школу для белых. А я волнуюсь но поводу того, что произойдет с ними обоими, если что-то произойдет со мной. В конце концов что-то всегда ведь происходит, верно?
— Предоставь думать об этом нам. Даю тебе слово: у нас тщательно разработан маршрут твоего бегства. Если произойдет что-то непредвиденное…
— Моего бегства? А как насчет Сары и Сэма?
— Они приедут следом. Можешь нам поверить, Морис. Мы позаботимся о них. Мы ведь тоже умеем проявлять благодарность. Вспомни Блейка — мы заботимся о своих. — Борис подошел к окну. — Путь свободен. Тебе пора в твою контору. А мой первый ученик приходит через четверть часа.
— Какому же языку ты его учишь?
— Английскому. Только не смейся надо мной.
— Английский у тебя почти безупречен.
— Мой первый ученик сегодня — поляк, как и я. Наш эмигрант, не из Германии. Мне он нравится — непримиримый противник Маркса. Ты улыбаешься. Вот это уже лучше. Никогда больше не доводи себя до такого состояния.
— Это все из-за проверки, устроенной безопасностью. Даже Дэвис приуныл, а он-то совсем невинная душа.
— Не волнуйся. Я, кажется, вижу способ, на кого направить их огонь.
— Постараюсь не волноваться.
— Отныне переходим на третий тайник, и, если дело станет худо, тут же дай мне знать — я ведь и нахожусь-то здесь, чтобы помогать тебе. Ты мне доверяешь?
— Конечно, доверяю, Борис. Я бы только хотел, чтобы ваши люди действительно доверяли мне. Эта зашифровка по книге — это ведь жутко медленный и допотопный способ связи, и ты знаешь, как он опасен.
— Дело не в том, что мы тебе не доверяем. Все делается ради твоей же безопасности. У тебя дома в порядке текущей проверки в любую минуту могут устроить обыск. Вначале наши хотели дать тебе микрофишки — я не разрешил. Теперь ты доволен?
— Не совсем.
— Скажи, в чем дело.
— Я хочу невозможного. Хочу, чтобы вообще не нужно было лгать. И хочу, чтобы мы были на одной стороне.
— Мы?
— Ты и я.
— А разве мы не на одной стороне?
— Да, в данном случае… на какое-то время. Ты знаешь, что Иван пытался однажды меня шантажировать?
— Вот идиот. Наверное, потому меня сюда и вернули.
— Между тобой и мной всегда все было ясно. Я тебе даю всю информацию, какая проходит по моему сектору и интересует тебя. Я никогда не делал вид, что разделяю твою веру, я ведь никогда не буду коммунистом.
— Конечно. Мы всегда понимали твою точку зрения. Ты нам нужен только в связи с Африкой.
— Но материал, который я тебе передаю, — я должен сам решать, что это должно быть. Я сражаюсь вместе с тобой в Африке, Борис, но не в Европе.