— Я сейчас приеду в контору, Синтия. Ты была у доктора Персивала?
— Он сам позвонил мне и сообщил.
— Сейчас пойду сообщу полковнику Дэйнтри.
— Ох, М.К., как я жалею, что не была с ним поласковее. Ну что я для него сделала — только перестелила постель. — Он услышал, как от сдерживаемых рыданий у нее перехватило дыхание.
— Я постараюсь поскорее приехать. — И он повесил трубку.
В гостиной по-прежнему было полно народу и все так же шумно. Свадебный торт разрезали и роздали, и гости теперь выискивали неприметные места, где можно было бы оставить свой кусок. Дэйнтри одиноко стоял возле столика, уставленного совами, с куском торта в руке.
— Ради всего святого, поехали, Кэсл, — сказал он. — Не понимаю я такого времяпрепровождения.
— Дэйнтри, мне сейчас звонили из конторы. Дэвис умер.
— Дэвис?
— Умер. Доктор Персивал…
— Персивал! — воскликнул Дэйнтри. — О боже, этот человек…
Он сунул свой кусок торта между совами, и большая серая сова, покачнувшись, грохнулась на пол.
— Эдвард! — взвизгнул женский голос. — Джон разбил серую сову!
Эдвард ринулся к ним.
— Но я же не могу быть везде одновременно, Сильвия.
За его спиной появилась миссис Дэйнтри.
— Ах ты чертов старый нудила, ах ты дурак, — сказала она. — Я никогда тебе, Джон, не прощу этого… никогда. И вообще какого черта ты тут делаешь в моем доме?
Дэйнтри сказал:
— Пошли отсюда, Кэсл. Я куплю тебе, Сильвия, другую сову.
— Эта сова — она невозместима.
— У нас человек умер, — сказал Дэйнтри. — Он тоже невозместим.
— Никак не ожидал, что это может случиться, — сказал им доктор Персивал.
Кэслу эта фраза показалась на редкость безразличной и такой же холодной, как тело несчастного, который лежал на кровати в мятой пижаме, распахнутой на груди, — должно быть, его прослушивали, тщетно пытаясь уловить пусть самое слабое биение сердца. До сих пор доктор Персивал представлялся Кэслу этаким добродушным весельчаком, сейчас же, рядом с трупом, он сам будто заледенел и в произнесенной им страстной фразе чувствовалось непонятное смущение и как бы извинение.
Резкий переход от дома миссис Дэйнтри, где стоял гул голосов незнакомых людей и среди стаек фарфоровых сов хлопали пробки шампанского, в эту неприбранную комнату, где находился сейчас Кэсл, подействовал на него как шок. Произнеся свою злополучную фразу, доктор Персивал умолк, — молчали и остальные. Он немного отступил от кровати, словно показывая картину двум не очень доброжелательным критикам и с волнением ожидая их суда. А Дэйнтри молчал. Казалось, его вполне устраивало наблюдать за доктором Персивалом, словно тот должен был разъяснить, какая была допущена ошибка при написании картины.
Кэсл почувствовал, что больше не в силах выдерживать затянувшееся молчание.
— Кто эти люди там, в гостиной? Что они делают?
Доктор Персивал с большим трудом оторвался от созерцания кровати.
— Какие люди? Ах, эти. Я попросил спецслужбу посмотреть, нет ли чего.
— Зачем? Вы что, считаете, его убили?
— Нет, нет. Конечно, нет. Ничего похожего. У него же печень была в жутком состоянии. Несколько дней назад он делал рентген.
— Тогда почему же вы сказали, что никак не ожидали?..
— Я не ожидал, что это произойдет так скоро.
— Я полагаю, будет вскрытие?
— Конечно. Конечно.
Слово «конечно» множилось над трупом словно слетевшиеся мухи.
Кэсл вышел в гостиную. На кофейном столике стояла бутылка виски и использованный стакан, а рядом — экземпляр «Плейбоя».
— Я говорил Дэвису, что надо перестать пить, — произнес доктор Персивал в спину удалявшемуся Кэслу. — Он не пожелал прислушаться.
В комнате было двое. Один из них взял «Плейбой», пролистал и встряхнул. Другой рылся в ящиках бюро.
— Тут его адресная книга, — сказал он своему коллеге. — Просмотри-ка фамилии. Проверь номера телефонов — нет ли несоответствий.
— Я все-таки не понимаю, что они тут ищут, — сказал Кэсл.
— Обычная проверка — безопасности ради, — пояснил доктор Персивал. — Я пытался добраться до вас, Дэйнтри, потому что это ваша компетенция, но оказалось, что вы уехали на какую-то свадьбу или куда-то еще в этом роде.
— Да.
— Недавно в нашей конторе, судя по всему, была кем-то допущена известная небрежность. Будь шеф на месте, он наверняка попросил бы нас удостовериться, не осталось ли что-нибудь валяться после бедняги.
— Вроде телефонных номеров, записанных не на те фамилии? — спросил Кэсл. — Я бы не назвал это небрежностью.
— Эти ребята всегда работают по определенной системе. Ведь так, Дэйнтри?
Но Дэйнтри молчал. Он стоял в дверях спальни и смотрел на труп. Один из двоих ребят сказал:
— Взгляни-ка на это, Тэйлор. — И протянул другому листок.
Другой прочел вслух:
— Бон шанс, Каламазу, Джинова вдова.
— Что-то странное, верно?
Тэйлор сказал:
— Bonne chance [удача (фр.)] — это по-французски, Пайпер. Каламазу — похоже, название города в Африке.
— В Африке? Это может быть важно.
— Загляните лучше в «Ивнинг ньюс», — сказал Кэсл. — Наверняка обнаружите там, что это три лошади. Дэвис всегда ставил на тотализаторе по уик-эндам.
— А-а, — произнес Пайпер. Прозвучало это несколько разочарованно.
— Я думаю, надо предоставить нашим друзьям из спецслужбы возможность спокойно заниматься своим делом, — сказал доктор Персивал.
— А как у Дэвиса насчет родни? — спросил Кэсл.
— Служба этим занимается. Похоже, единственный его близкий родственник — двоюродный брат в Дройтуиче. Дантист.
— Вот это, кажется мне, что-то не в цвет, сэр, — сказал Пайпер.
Он протянул доктору Персивалу книгу, но Кэсл перехватил ее. Это был томик стихотворений Роберта Браунинга. Внутри была наклейка с гербом и названием — «Дройтуичская королевская классическая школа». Судя по наклейке, это была награда, выданная ученику по имени Уильям Дэвис в 1910 году за английское сочинение, и Уильям Дэвис мелким почерком, черными чернилами вывел: «Передана по наследству моему сыну-Артуру 29 июня 1953 г. — в день, когда он сдал с отличием экзамен по физике». Браунинг, физика и шестнадцатилетний юноша — сочетание, безусловно, немного странное, но Пайпер, говоря «не в цвет», имел в виду явно не то.
— Что это? — спросил доктор Персивал.
— Стихи Браунинга. Я тут не вижу ничего «не в цвет».
И тем не менее Кэсл вынужден был признать, что эта книжка не сочетается с Олдермастоном, тотализатором и «Плейбоем», унылой рутиной службы и почтой из Заира: неужели всегда, даже в самой заурядной жизни, если хорошенько покопаться после смерти в вещах покойного, обнаруживаются какие-то непонятности? Дэвис, конечно, вполне мог хранить эту книжку из чисто сыновней преданности, но он явно читал ее. Ведь он же цитировал Браунинга Кэслу, когда они в последний раз виделись.
— Взгляните, сэр, тут есть отмеченные места, — сказал Пайпер доктору Персивалу. — Вы разбираетесь в шифрах по книгам куда лучше меня. Вот я и подумал: надо обратить на это ваше внимание.
— А как вы считаете, Кэсл?
— Да, тут есть пометки. — Он перевернул несколько страниц. — Книжка принадлежала его отцу, и это, конечно, могут быть пометки отца… вот только чернила выглядят совсем свежими и рядом с чертой стоит буква "С".
— «Существенно»?
Кэсл никогда не воспринимал Дэвиса всерьез — ни его пристрастие к выпивке, ни его игру на тотализаторе, ни даже его безнадежную любовь к Синтии, но, когда имеешь дело с покойником, так просто не отмахнешься. И Кэсл впервые почувствовал любопытство, желание побольше узнать о Дэвисе. Смерть придала Дэвису значительность. Смерть сделала его как бы более весомым. Мертвые, они, возможно, мудрее нас. Кэсл принялся листать книжку, словно был членом Общества Браунинга, жаждущим проникнуть в суть текста.
Дэйнтри наконец оторвался от двери в спальню. И произнес:
— Там ведь нет ничего такого… в этих пометках?
— Чего именно?
— Существенного, — повторил он вслед за Персивалом.
— Существенного? Я полагаю, вполне может быть. Существенное для состояния ума.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Персивал. — Вы в самом деле считаете?..
В голосе его прозвучала надежда, словно он действительно хотел, чтобы мертвеца, лежавшего в соседней комнате, можно было счесть неблагонадежным, а ведь в известном смысле таким он и был, подумал Кэсл. Говорил же он Борису, что любовь и ненависть — чувства равно опасные. И перед мысленным взором Кэсла возникла картина: спальня в Лоренсу-Маркише, гудит воздушный кондиционер, и голос Сары по телефону: «Я здесь», — какая великая радость затопила тогда его. Любовь к Саре привела его к Карсону и потом от Карсона — к Борису. Влюбленный шагает по миру, как анархист с бомбой, которая отсчитывает минуты.
— Вы действительно полагаете, что есть доказательство?.. — не отступался доктор Персивал. — Вы же человек, обучавшийся кодам. А я — нет.
— Послушайте этот отрывок. Он отчеркнутый рядом стоит буква "С".
"Скажу лишь то, что скажут друзья,
А может быть, чуть сильнее.
Вечно руку твою сжимать буду я…"
— А есть у вас идея насчет того, что может означать "С"? — спросил Персивал… И снова Кэсл уловил в его голосе нотку надежды, которая так раздражала его. — Это ведь может означать «сделано»: чтобы не забыть, что при зашифровке он этот отрывок уже использовал, верно? При зашифровке по книге нельзя, по-моему, дважды пользоваться одним и тем же отрывком.
— Совершенно верно. А вот еще один отмеченный кусок.
"Этих серых глаз какова же цена,
Этих темных волос любимых,
Коль за них я приму все муки сполна,
Ад страданий неотвратимых…"
— По-моему, это стихи, сэр, — сказал Пайпер.
— Снова отчеркнуто и стоит "С", доктор Персивал.
— Так вы действительно думаете?..
— Дэвис сказал мне как-то: «Я не умею быть серьезным в серьезном деле». Так что, я полагаю, свои выражения он заимствовал у Браунинга.
— А "С"?
— Это всего лишь первая буква имени одной девушки, доктор Персивал. Синтии. Его секретарши. Девушки, в которую он был влюблен. Она из наших. Спецслужба может ею не заниматься.
Все это время Дэйнтри угрюмо, раздражающе молчал, замкнувшись в своих мыслях. А сейчас вдруг резко произнес тоном упрека:
— Необходимо вскрытие.
— Конечно, — сказал Персивал, — если пожелает врач Дэвиса. Я ведь его не лечил. Я был всего лишь его коллегой — хотя он консультировался у меня, и у нас есть его рентген.
— Его врачу следовало бы сейчас быть здесь.
— Я попрошу вызвать его, как только эти люди закончат свою работу. Уж вы-то, полковник Дэйнтри, больше всех должны понимать, сколь это важно. Соображения безопасности стоят у нас на первом месте.
— Интересно, что покажет вскрытие, доктор Персивал.
— Думается, я могу заранее вам это сказать: печень у него почти совсем разрушена.
— Разрушена?
— Конечно, выпивкой, полковник. А чем же еще? Разве вы не слышали, Кэсл, я ведь об этом уже говорил!
Кэсл оставил их вести эту подспудную дуэль. Пора было в последний раз взглянуть на Дэвиса, прежде чем им займется патологоанатом. Кэсл порадовался, что лицо Дэвиса было спокойно — значит, он не страдал. Кэсл застегнул пижаму на впалой груди. На куртке не хватало пуговицы. В обязанности уборщицы не входило пришивать их. Телефон у кровати тихонько звякнул, но за этим ничего не последовало. Возможно, где-то далеко на линии отключили микрофон и записывающее устройство. Наблюдение за Дэвисом снято. Он от этого избавился.
8
Кэсл засел за свое последнее, как он решил, донесение. Со смертью Дэвиса информация из Африканского сектора должна прекратиться. Если утечка будет продолжаться, станет ясно, кто тут работает: если же она прекратится, вину, несомненно, взвалят на покойника. Дэвис уже не пострадает: его личное дело будет закрыто и отослано в некий центральный архив, где никому и в голову не придет его изучать. А что, если в нем можно обнаружить предательство? Подобно тайне кабинета министров, досье будет держаться в секрете тридцать лет. Как ни печально, а смерть Дэвиса поистине ниспослана Кэслу Провидением.
Он слышал, как Сара читает перед сном Сэму. Обычно мальчик ложился на полчаса раньше, но сегодня к нему надо было проявить побольше тепла, так как первая неделя в школе прошла для него не очень счастливо.
До чего же это долго и медленно — зашифровывать донесение по книге. Теперь Кэсл уже никогда не доберется до конца «Войны и мира». Завтра безопасности ради он сожжет свой экземпляр на костре из осенних листьев, не дожидаясь прибытия Троллопа. Кэсл чувствовал облегчение и одновременно сожаление — облегчение оттого, что он в меру своих сил отплатил благодарностью Карсону, и сожаление, что он не сможет закрыть досье по операции «Дядюшка Римус» и завершить свою месть Корнелиусу Мюллеру.
Покончив с донесением, он спустился вниз и стал ждать Сару. Завтра воскресенье. Донесение надо будет положить в тайник — в третий тайник, которым он никогда уже больше не воспользуется: он дал знать об этом по телефону-автомату с Пикадилли-серкус, прежде чем сесть в поезд на вокзале Юстон. Такой способ связи крайне затягивал передачу его последнего сообщения, но более быстрый и более опасный путь был оставлен Кэслом на крайний случай. Он налил себе тройную порцию «Джи-энд-Би», и доносившееся сверху бормотанье на какое-то время окружило его атмосферой мира и покоя. Наверху тихо закрылась дверь, послышались шаги по коридору, заскрипели ступеньки — как всегда, когда по ним спускались, — и Кэсл подумал, какой унылой и домашней, даже несказанно монотонной показалась бы многим такая жизнь. Для него же она была олицетворением безопасности, которой он ежечасно боялся лишиться. Он в точности знал, что скажет Сара, войдя в гостиную, и знал, что он ей ответит. Их близость была ему защитой от темной Кингс-роуд и освещенного фонарем полицейского участка на углу. Он всегда представлял себе, как — когда пробьет его час — к нему войдет полицейский в форме, которого он, по всей вероятности, будет знать в лицо, и с ним — человек из спецслужбы.
— Ты уже выпил виски?
— Тебе тоже налить?
— Немножко, милый.
— Сэм в порядке?
— Я и одеяло не успела ему подоткнуть, как он уже спал.
Совсем как в хорошо напечатанной телеграмме, здесь не было ни одного слова с искаженным смыслом.
Кэсл протянул Саре стакан — до этой минуты у него не было возможности поговорить с нею о том, что случилось.
— Как прошла свадьба, милый?
— Ужасно. Мне было так жаль беднягу Дэйнтри.
— Почему беднягу?
— Он потерял дочь, и я сомневаюсь, есть ли у него друзья.
— В вашей конторе, похоже, столько одиноких людей.
— Да. Все, кто не заводит себе пару для компании. Выпей, Сара.
— Что за спешка?
— Я хочу налить нам обоим еще.
— Почему?
— У меня скверные новости, Сара. Я не мог рассказать тебе при Сэме. Насчет Дэвиса. Дэвис умер.
— Умер? Дэвис?_
— Да.
— Каким образом?
— Доктор Персивал говорит — это печень.
— Но с печенью ведь так не бывает — чтобы сегодня человек жив, а завтра уже нет.
— Так говорит доктор Персивал.
— А ты ему не веришь?
— Нет. Не совсем. Мне кажется, Дэйнтри тоже ему не верит.
Она налила себе на два пальца виски — он никогда еще не видел, чтобы она столько пила.
— Бедный, бедный Дэвис.
— Дэйнтри хочет, чтобы вскрытие произвели люди, не связанные с нашей службой. Персивал тут же согласился. Он, видимо, абсолютно уверен, что его диагноз подтвердится.
— Если он так уверен, значит, диагноз правильный?
— Не знаю. Право, не знаю. В нашей Фирме всякое ведь могут устроить. Наверное, даже вскрытие такое, как надо.
— Что же мы скажем Сэму?
— Правду. Не к чему скрывать смерть от ребенка. Люди ведь все время умирают.
— Но он так любил Дэвиса. Милый, разреши мне ничего не говорить ему неделю-другую. Пока он не освоится в школе.
— Тебе лучше знать.
— Господи, как бы мне хотелось, чтобы ты смог порвать с этими людьми.
— Я и порву — через два-три года.
— Я хочу сказать — сейчас. Сию минуту. Разбудим Сэма и улетим за границу. На первом же самолете, куда угодно.
— Подожди, пока я получу пенсию.
— Я могла бы работать, Морис. Мы могли бы поехать во Францию. Нам было бы легче там жить. Они там больше привыкли к людям моего цвета кожи.
— Это невозможно, Сара. Пока еще нет.
— Почему? Приведи мне хоть одну основательную причину…
Он постарался произнести как можно более небрежно:
— Ну, видишь ли, надо ведь заблаговременно подать уведомление об отставке.
— А они берут на себя труд заранее уведомлять?
Его испугало то, как мгновенно она все поняла, а она сказала:
— Дэвиса уведомили заранее?
Он сказал:
— Но если у него была больная печенка…
— Ты же этому не веришь, верно? Не забудь: я же работала в свое время на тебя — на них. Я была твоим агентом. Не думай, что я не заметила, в какой ты был тревоге весь последний месяц: тебя встревожило даже то, что кто-то приходил проверять наш счетчик. Произошла утечка информации — в этом дело? И в твоем секторе?
— Я думаю, они именно так и думают.
— И они навесили это на Дэвиса. Ты считаешь, что Дэвис виноват?
— Это могла ведь быть непреднамеренная утечка. Дэвис был очень небрежен.
— И ты считаешь, что они могли убить его, потому что он был небрежен.
— В нашей службе, я полагаю, есть такое понятие — преступная небрежность.
— А ведь они могли заподозрить не Дэвиса, но тебя. И тогда умер бы ты. Оттого, что слишком много пил «Джи-энд-Би».
— О, я всегда соблюдал осторожность. — И невесело пошутил: — За исключением того случая, когда влюбился в тебя.
— Куда ты?
— Немного подышать воздухом и прогулять Буллера.
Если ехать дальней дорогой через пустошь, на другом ее конце будет место, почему-то именуемое Холодным приютом, и гам начинается буковая роща, спускающаяся к Эшриджскому шоссе. Кэсл присел на откосе, а Буллер стал разгребать прошлогодние листья. Кэсл знал, что не должен здесь задерживаться. И любопытство не могло быть оправданием. Ему следовало заложить донесение в тайник и уйти. На дороге показалась машина, медленно ехавшая со стороны Беркхэмстеда, и Кэсл взглянул на часы. С тех пор как он позвонил из автомата на Пикадилли-серкус, прошло четыре часа. Он успел лишь разглядеть номер машины, но, как и следовало ожидать, номер был ему незнаком, как и сама машина, маленькая алая «тойота». У сторожки, возле входа в эшриджский парк, машина остановилась. Никакой другой машины или пешехода видно не было. Водитель выключил фары, а потом, словно передумав, снова включил. Кэсл услышал за спиной шорох, и сердце у него замерло, но это был лишь Буллер, возившийся в папоротнике.
Кэсл стал продираться вверх, сквозь высокие зеленоватые стволы, казавшиеся черными в меркнущем свете дня. Лет пятьдесят тому назад он обнаружил в одном из этих деревьев дупло — на расстоянии четырех, пяти, шести стволов от дороги. В те дни ему приходилось вытягиваться во всю длину, чтобы добраться до дупла, но сердце его тогда колотилось так же отчаянно, как и сейчас. Когда ему было десять лет, он оставлял гам разные разности для девочки, в которую был влюблен, — ей было всего семь лет. Он показал ей тайник, когда они были на пикнике, и сказал, что в следующий раз оставит тут для нее кое-что очень важное.
В первый раз он оставил большой мятный леденец, завернутый в пергамент, а когда снова заглянул в тайник, — пакетика там уже не было. Потом он оставил записку, в которой изъяснялся в любви — крупными буквами, так как девочка только начала читать, — но когда он в третий раз пришел туда, записка лежала на прежнем месте, только на ней была нарисована какая-то мерзость. Видно, решил он, кто-то нашел тайник: он не мог поверить, что это могла сделать девочка, пока не увидел, как она, идя по другой стороне Главной улицы, высунула ему язык, и он понял, что она разозлилась, не найдя в дупле нового леденца. Он пережил тогда свои первые любовные страдания и никогда больше не возвращался к этому дереву, пока пятьдесят лет спустя человек, которого он никогда больше не видел, не попросил его в холле отеля «Риджент-Палас» придумать новый тайник.
Кэсл взял Буллера на поводок и, укрывшись в папоротнике, стал наблюдать. Мужчине, вылезшему из машины, пришлось включить фонарик, чтобы отыскать дупло. На секунду Кэсл увидел нижнюю часть туловища мужчины, когда он провел фонариком вниз по стволу: круглый животик, расстегнутая ширинка. Умно — он даже припас для такого случая изрядное количество мочи. Когда луч фонарика повернул обратно, в направлении дороги на Эшридж, Кэсл двинулся домой. Он сказал себе: «Это мое последнее донесение», — и снова вернулся мыслью к той семилетней девчушке. Она показалась ему тогда, на пикнике, где они впервые встретились, такой одинокой, такой застенчивой и некрасивой, — наверное, потому Кэсла и потянуло к ней.
Почему на свете есть люди, подумал он, которые не способны полюбить человека преуспевающего, или облеченного властью, или наделенного большой красотой? Мы считаем себя недостойными их и оттого нам легче с неудачниками? Нет, он не верил, что в этом причина. Возможно, человеку просто свойственно стремление к уравновешиванию — как это было свойственно Христу, легендарной личности, в существование которой ему хотелось бы верить. «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные…» [Евангелие от Матфея, II, 28] Хоть девочка на том августовском пикнике и была еще маленькая, она уже была обременена своей застенчивостью и стыдом. Возможно, Кэслу просто захотелось, чтобы она почувствовала, что кто-то любит ее, и потому он ее полюбил. Не из жалости, как не из жалости влюбился он в Сару, беременную от другого мужчины. Просто он восстановил равновесие. Только и всего.
— Ты что-то долго отсутствовал, — сказала Сара.
— Ну, мне необходимо было пройтись. Как Сэм?
— Крепко спит, конечно. Дать тебе еще виски?
— Да. Опять-таки немного.
— Немного? Почему?
— Не знаю, наверное, чтобы самому себе доказать, что я могу воздерживаться. Возможно, потому, что я чувствую себя тогда счастливее. Не спрашивай, почему, Сара. Счастье улетучивается, когда говоришь о нем.
Это объяснение показалось им обоим достаточно основательным. В последний год их жизни в Южной Африке Сара научилась не нажимать на мужа; Кэсл же долго лежал потом без сна, снова и снова повторяя про себя конец своего последнего донесения, зашифрованного с помощью «Войны и мира». Он несколько раз открывал книгу наугад, выискивая sortes Virgilinae [определение судьбы по Вергилию (лат.)], прежде чем набрел на фразы, которые решил взять за основу своего кода. «Ты говоришь: я несвободен. Но я же поднял руку и опустил ее». Выбрав именно это место, он как бы давал знать обеим службам, что бросает им вызов. Последним словом в послании, когда его расшифрует Борис или кто-то еще, будет: «Прощайте».
Часть четвертая
1
По ночам после смерти Дэвиса Кэслу снились бесконечные сны — сны, в которых картины прошлого сменяли одна другую, пока не наступал рассвет. Дэвиса Кэсл в этих снах не видел — возможно, потому, что мысли о нем, ограниченные теперь узкими и грустными рамками, заполняли часы, когда Кэсл бодрствовал. Призрак Дэвиса маячил над заирской почтой и телеграммами, которые Синтия, зашифровывая, искажала теперь до неузнаваемости.
Кэслу снилась ночью Южная Африка, увиденная сквозь призму ненависти, — правда, в ткань сна вплетались вдруг частицы той Африки, которую он когда-то любил, хотя и успел об этом забыть. Однажды во сне он неожиданно набрел на Сару, сидевшую в заплеванном парке Йоханнесбурга на скамейке для черных, он круто развернулся и пошел искать другую скамью. Потом они шли с Карсоном, и у входа в общественную уборную Карсон выбрал дверь, на которой было написано «только для черных», а Кэсл так и остался стоять, стыдясь своей трусости: наконец на третью ночь Кэслу приснился уже другой сон. Проснувшись, он сказал Саре:
— Забавно. Мне приснился Ружмон. А я много лет не вспоминал о нем.
— Ружмон?
— Я забыл. Ты же не знала Ружмона.
— А кто он был?
— Фермер в Оранжевой Свободной провинции. Я в общем-то любил его меньше Карсона.
— Он был коммунистом? Наверняка нет, раз он был фермером.
— Нет, он принадлежал к тем, кого ждет смерть, когда твой народ возьмет в стране власть.
— Мой народ?
— Я хотел, конечно же, сказать «наш народ», — поправился он с прискорбной поспешностью, словно боясь нарушить данный обет.
Ружмон жил на краю полупустыни, недалеко от полей сражений давней Англо-бурской войны. Его предки-гугеноты бежали из Франции от преследований, но он не говорил по-французски, а только на африкаанс и английском. Он жил как голландец, восприняв этот образ жизни с молоком матери, но апартеида не признавал. И держался в стороне от всего: не желал голосовать за националистов, презирал объединенную партию и из непонятного чувства верности предкам воздерживался от голосования за кучку прогрессистов. Такая позиция не была героической, но, возможно, в его глазах, как и в глазах его деда, героизм начинался там, где не было политики. К своим работникам он относился по-доброму и с пониманием, не свысока. Кэсл слышал однажды, как он обсуждал со своим десятником перспективы на урожай, — обсуждал, как равный с равным. Семья Ружмонов и предки десятника почти одновременно прибыли в Южную Африку. Дед Ружмона не был, как дед Мюллера, миллионером из Калекой провинции, разбогатевшим на страусах, дед Ружмона в шестьдесят лет сражался с английскими завоевателями в партизанском отряде Де Вета [Де Вет Христиан Рудольф (1854-1922) — генерал, участник Англо-бурской войны, прославившийся в партизанских действиях против англичан] и был ранен на копье [копье — невысокий холм на африканском велде], нависавшем, вместе с зимними тучами, над фермой, — сотни лет тому назад бушмены вырезали тут на скалах фигурки зверей.
«Можешь себе представить, каково было лезть туда вверх под огнем, с вещевым мешком за плечами», — сказал как-то Ружмон Кэслу. Он восхищался храбростью и выносливостью английских солдат, сражавшихся так далеко от дома, и не смотрел на них как на мародеров, какими их изображали в книжках по истории, сравнивая с викингами, некогда высадившимися в стране саксов. Ружмон не питал неприязни к этим «викингам», что осели в завоеванном краю, — возможно, лишь известную жалость к людям, оказавшимся без корней в этом старом, усталом, прекрасном краю, где триста лет тому назад поселилась его семья. Он сказал как-то Кэслу за стаканом виски: «Ты говоришь, что пишешь об апартеиде, но тебе никогда не понять всех сложностей нашей жизни. Я ненавижу апартеид не меньше, чем ты, но ты для меня чужой, а мои работники — нет. Мы принадлежим этой земле, а ты такой же пришлый, как любой турист, который приедет и уедет». Кэсл был уверен, что, когда придет время принятия решений, Ружмон снимет ружье со стены гостиной и станет защищать свой уголок земли на краю пустыни, где так трудно что-либо растить. И умрет он, сражаясь не за апартеид и не за белую расу, а за эти моргены, что он называет своей землей, где бывают и засухи, и наводнения, и землетрясения, и падеж скота, и змеи, которых он считает такой же ерундой, как москитов.
— Ружмон был одним из твоих агентов? — спросила Сара.
— Нет, но, как ни странно, благодаря ему я познакомился с Карсоном. — Он мог бы добавить: «А благодаря Карсону присоединился к врагам Ружмона».
Ружмон нанял Карсона защищать одного из своих работников — местная полиция обвинила его в зверском преступлении, которого тот не совершал.
— Мне иной раз хочется по-прежнему быть твоим агентом, — сказала Сара. — Ты сейчас говоришь мне куда меньше, чем тогда.
— Я никогда не говорил тебе много — возможно, правда, ты думала иначе, но на самом деле я говорил как можно меньше, ради твоей же безопасности, да к тому же очень часто врал. Как, например, про книгу об апартеиде, которую якобы собирался писать.
— Я надеялась, в Англии все будет по-другому, — сказала Сара. — Я надеялась, больше не будет тайн.
Она вздохнула и почти сразу снова заснула, а Кэсл еще долго лежал без сна. В такие минуты его так и тянуло довериться Саре, все рассказать — вот так же мужчине, у которого была мимолетная связь, вдруг хочется, когда эта связь кончена, довериться жене, рассказать всю невеселую историю, объяснить раз и навсегда необъяснимые молчания, мелкую ложь, волнения, которыми он не мог с ней поделиться тогда, и — совсем как тот мужчина — Кэсл решил: «Зачем волновать ее, когда все уже позади?», ибо он действительно верил — пусть недолго, — что все позади.
Странно было Кэслу сидеть в той же комнате, которую он столько лет делил с Дэвисом, и видеть сидящего напротив, через стол, человека по имени Корнелиус Мюллер, — только то был Мюллер, странно изменившийся, Мюллер, который сказал ему: «Весьма сожалею о случившемся — я услышал об этом, когда вернулся из Бонна… я, конечно, не встречался с вашим коллегой… но для вас это, наверно, большой удар…», Мюллер, который стал похож на обычного человека, а не на офицера БОСС, — такого человека Кэсл вполне мог встретить в поезде метро по пути на вокзал Юстон. Его поразила нотка сочувствия в голосе Мюллера — она прозвучала до странности искренне. В Англии, подумал он, мы все циничнее относимся к смерти, когда это нас близко не касается, и даже когда касается, вежливость требует при постороннем быстро надеть маску безразличия: смерть и бизнес не сочетаются. Но в голландской реформатской церкви, к которой принадлежал Мюллер, смерть, насколько помнил Кэсл, все еще считалась самым важным событием в жизни семьи. Кэсл однажды присутствовал в Трансваале на похоронах, и запомнилось ему не горе, а торжественность, даже строгая упорядоченность церемонии. Смерть оставалась для Мюллера, хоть он и был офицером БОСС, важным событием в жизни общества.