— Ты ходил туда?
— Хотел посмотреть, все ли в порядке, не забыл ли ты чего-нибудь.
Перегнувшись через перила в моросящий дождь, Малыш произнес:
— Я читал, что когда люди совершают убийство, им иногда приходится совершить и второе, чтобы замести следы.
Слово «убийство» значило для него не больше, чем слова: «бокс», «ошейник», «жираф». Он сказал:
— Спайсер, держись оттуда подальше.
Он не обладал воображением. В этом была его сила. Он не умел смотреть глазами других, ощущать их нервами. Только от музыки ему становилось не по себе, сердце начинало дрожать, как струна; нервы теряли свою молодую выносливость, он становился взрослее, и переживания других словно стучались в его душу.
— Где остальные ребята? — спросил он.
— В баре Сэма, пьют.
— А почему ты с ними не пьешь?
— Не хочу, Пинки. Вышел подышать свежим воздухом. Этот гром как-то плохо на меня действует.
— Когда они прекратят этот проклятый шум, там, в зале? — сказал Малыш.
— Ты не пойдешь в бар Сэма?
— У меня есть тут дельце, — сказал Малыш.
— Все в порядке, правда, Пинки? После вердикта на дознании ведь все в порядке? Никто не задавал никаких вопросов.
— Все же я хочу быть уверенным, — ответил Малыш.
— Наши больше не пойдут на убийство.
— А кто сказал, что нужно кого-то убивать?
Вспыхнула молния и осветила его узкий потертый пиджак, хохолок мягких волос на затылке.
— У меня здесь свидание, вот и все. Не распускай язык, Спайсер. Ты что, сдрейфил, что ли?
— Я не сдрейфил. Ты неправильно меня понял. Пинки. Я просто не хочу больше убийств. Это заключение судьи на дознании поразило нас всех. Что оно значит? Ведь на самом деле мы убили его, Пинки?
— Теперь нам нужно действовать осторожно. Вот и все.
— Но все-таки, в чем там дело? Я не верю докторам. Все обернулось слишком хорошо для нас.
— Нам нужно быть осторожными.
— Что это у тебя в кармане, Пинки?
— Я не ношу с собой револьвер, — ответил Малыш. — Ты что вообразил? — В городе часы пробили одиннадцать; гром, прокатившийся над Ла-Маншем, заглушил три последних удара. — Ты бы лучше убрался отсюда, — сказал Малыш. — Она уже опаздывает.
— У тебя с собой бритва, Пинки.
— Зачем мне бритва, если я имею дело с бабой. Если хочешь знать, что это такое, это склянка.
— Ты же не пьешь, Пинки.
— Ну, этого не стал бы пить никто.
— А что это, Пинки?
— Серная кислота, — ответил Малыш. — Бабы боятся ее больше ножа. — Он нетерпеливо отвернулся от моря и опять пожаловался: — Ох, эта музыка… — Она стонала у него в голове, сливаясь с ярким электрическим светом; из всех чувств, на которые он был способен, это больше всего походило на грусть, — точно так же, как для него было почти что плотской страстью то неясное и тайное чувственное наслаждение, которое он ощутил, коснувшись пальцами склянки с серной кислотой в тот момент, когда Роз торопливо вышла из концертного зала.
— Ну, катись, — сказал он Спайсеру. — Она пришла.
— Ох, я опоздала, — проговорила Роз. — Всю дорогу бежала. Я думала, вы подумаете…
— Я бы подождал, — сказал Малыш.
— Ужасный был вечер сегодня в кафе, — продолжала девушка. — Все шло из рук вон плохо. Я разбила две тарелки. И сливки прокисли. — Все это она выпалила одним духом. — Кто этот ваш приятель? — спросила она, глядя в темноту.
— Неважно, — ответил Малыш.
— Я почему-то подумала… Как следует не рассмотрела, но…
— Неважно, — повторил Малыш.
— Что мы будем делать?
— Ну что ж, я думаю, сначала немного поболтаем здесь, — ответил Малыш, — а потом сходим куда-нибудь… К Шерри? Мне все равно.
— Я бы очень хотела к Шерри, — сказала Роз.
— Вы уже получили деньги за ту карточку?
— Да. Получила сегодня утром.
— Никто не приходил к вам и ни о чем не расспрашивал?
— Нет, нет. Но какой ужас, что он умер таким образом! Правда?
— Вы видели его фото?
Роз подошла вплотную к перилам и подняла бледное личико к Малышу.
— Да ведь это был не он. Вот чего я не понимаю.
— Люди часто иначе выглядят на фотографиях.
— У меня хорошая память на лица. Это был не он. Они, наверное, плутуют. Газетам нельзя верить.
— Идите сюда, — сказал Малыш. Он отвел ее за угол, подальше от музыки, в еще более уединенное место, где молния на горизонте и гром казались еще ближе. — Вы мне нравитесь, — продолжал он, и неуверенная улыбка искривила его губы, — и я хочу предупредить вас. Этот парень, Хейл, я о нем кое-что слышал. Он был замешан в разные дела.
— В какие дела? — прошептала Роз.
— Неважно, в какие. Я только хочу предупредить вас для вашей же пользы… Вы получили деньги… На вашем месте я забыл бы об этом, забыл бы все об этом парне, который оставил карточку. Он умер, правильно? Вы получили деньги. И дело с концом.
— Все это правильно, — проговорила Роз.
— Можете называть меня Пинки, если хотите. Мои друзья так меня называют.
— Пинки, — робко повторила Роз, и в тот же миг удар грома разразился у них над головой.
— Вы читали о Пэгги Бэрон?
— Нет, Пинки.
— Это было во всех газетах.
— Я не читала никаких газет, пока не получила эту работу. Дома мы не могли выписывать газеты.
— Она связалась с одной шайкой, и к ней потом приходили разные люди и допытывались. Это опасно.
— Я бы никогда не стала связываться с такой шайкой, — сказала Роз.
— Иногда это не от нас зависит. Просто так получается.
— А что с ней произошло?
— Испортили ей физиономию. Она потеряла один глаз. Плеснули ей в лицо серной кислотой.
Роз прошептала:
— Серной кислотой? Что такое серная кислота? — И молния осветила деревянную смоляную сваю, разбивающуюся об нее волну и ее бледное, худенькое, испуганное лицо.
— Вы никогда не видели серной кислоты? — спросил Малыш, усмехаясь в темноте. Он показал ей маленькую склянку. — Вот серная кислота. — Он вытащил пробку и налил немного на деревянную обшивку мола; кислота зашипела и задымилась. — Она горит, — сказал Малыш. — Понюхай. — И он поднес склянку к ее носу.
Задыхаясь, она прошептала:
— Пинки, вы ведь не хотите…
— Я тебя разыграл, — ловко солгал он. — Это не серная кислота, это просто спирт. Я хотел предостеречь тебя, вот и все. Мы с тобой подружимся. А я не хочу, чтобы у моей подружки было обожженное лицо. Ты мне скажешь, если кто-нибудь станет расспрашивать тебя. Кто бы то ни был. Запомни. Сразу же звякни в пансион Билли. Три шестерки. Легко запомнить.
Он взял ее под руку и повел прочь с пустынного края мола назад, мимо освещенного концертного зала, сквозь музыку, несущуюся к берегу, наводящую на него щемящую тоску.
— Пинки, — сказала она, — я не хочу ни во что вмешиваться. Я никогда не вмешиваюсь ни в какие дела. Я никогда не была любопытной. Вот вам крест.
— Ты хорошая девочка, — сказал он.
— Вы ужасно много знаете обо всем, Пинки, — воскликнула она со страхом и восхищением. И вдруг, когда оркестр заиграл избитый лирический мотив: «Прелестна на взгляд, так сладко обнять и небо само…», яд злобы и ненависти подступил к губам Малыша.
— Приходится много знать, а то пропадешь. Пошли, сходим к Шерри.
Как только они сошли с мола, им пришлось пуститься бегом: такси окатывали их водой; гирлянды цветных лампочек вдоль набережной Хоува светили тускло, как керосиновые лампы, сквозь пелену дождя. Они отряхнулись, как собаки, в нижнем зале кафе Шерри, и Роз увидела, что на лестнице, ведущей на галерею, стоит очередь.
— Здесь полно, — разочарованно сказала она.
— Ну что ж, останемся внизу, — ответил Малыш и так непринужденно заплатил три шиллинга, как будто был здесь завсегдатаем.
Они прошли мимо столиков, где сидели девушки с яркими, отливающими металлическим блеском, волосами, с маленькими черными сумочками в руках — платные партнерши, ожидавшие приглашения. Горели цветные фонарики: зеленые, розовые и синие.
— Как здесь чудесно, — сказала Роз. — Это напоминает мне…
И пока они шли к столику, она вслух рассказывала обо всем, что напоминали ей огни, мотив, который наигрывал джаз, толпа на танцевальной площадке, пытающаяся отплясывать румбу. У нее был огромный запас немудреных воспоминаний, и когда она не жила в будущем, она жила в прошлом. Что до настоящего… Она проходила сквозь него так быстро, как только могла, убегая от одного, стремясь к другому, и поэтому говорила всегда слегка запыхавшись, и сердце ее колотилось от жажды избавления или от ожидания. "Я сунула тарелку под передник, а она и говорит: «Роз, что это вы там прячете?» А мгновение спустя она уже с глубоким восхищением устремила на Малыша свои широко раскрытые, наивные глаза, полные уважения и надежды.
— Что ты будешь пить? — спросил Малыш.
Она не знала даже названий напитков. На Нелсон-Плейс, откуда она появилась у Сноу и на Дворцовом молу, словно крот, выбравшийся из норы на дневной свет, она никогда не была знакома с мальчиком, у которого хватало бы денег, чтобы предложить ей что-нибудь выпить. Она сказала бы: «Пиво», — но у нее еще не было случая выяснить, любит ли она пиво. Мороженое за два пенса с трехколесной тележки «Эверест» — дальше этого ее представления о роскоши не простирались. Она беспомощно таращила глаза на Малыша. Он резко спросил:
— Что ты любишь? Я же не знаю, что ты любишь.
— Мороженое, — сказала она разочарованно, но заставлять его ждать дольше не могла.
— Какое мороженое?
— Обыкновенное мороженое, — ответила она. За все годы, проведенные в трущобах, «Эверест» не мог предложить ей большого выбора.
— Ванильное? — спросил официант. Она кивнула; она подумала, что это будет такое, какое ей всегда приходилось есть прежде; так оно и оказалось, только его было больше, а в остальном с таким же успехом, держа его между двумя вафлями, она могла бы сосать это мороженое возле трехколесной тележки.
— Ты покладистая девочка, — сказал Малыш. — Сколько тебе лет?
— Семнадцать, — вызывающе ответила она; по закону мужчине нельзя было встречаться с девушкой моложе семнадцати лет.
— Мне тоже семнадцать, — сказал Малыш, и серые глаза, никогда не бывшие юными, с презрением посмотрели в глаза, только сейчас начавшие кое-что узнавать. Он спросил: — Ты танцуешь?
И она смиренно ответила:
— Мне мало приходилось танцевать.
— Пустяки… — сказал Малыш. — Я не очень-то гожусь для танцев.
Он взглянул на медленно движущиеся пары, похожие на животных с двумя спинами; удовольствие, подумал он, они называют это удовольствием; его охватило чувство одиночества, ужасное сознание того, что его никто не понимает. Площадку освободили для последнего отделения ночной программы. Светлое пятно прожектора выхватило кусок пола, певца в смокинге, микрофон на длинном гибком черном стержне. Певец взял его нежно, словно это была женщина, и стал осторожно покачивать из стороны в сторону, лаская его губами, а из громкоговорителей над галереей его хриплый шепот звучал над залом, словно голос диктора, возвещающий о победе, словно официальное сообщение, объявленное после долгой проверки цензурой.
— Вот здорово, просто здорово, — сказал Малыш, поддавшись непреодолимому воздействию этого беззастенчивого рева.
Музыка мне о любви говорит,
Свищет скворец возле нашей тропинки -
Он мне о нашей любви говорит.
Если такси загудит,
Или сова закричит,
Поезд метро прогрохочет средь мрака,
Иль прожужжит мне пчела-работяга -
Все мне о нашей любви говорит.
Западный ветер у нашей тропинки,
Он говорит, говорит без запинки,
Он о любви говорит.
И соловей, что ночами поет,
И почтальон, что сигнал подает,
Электросверла своим скрежетаньем
И телефоны звонков дребезжаньем -
Все мне о нашей любви говорит.
Малыш смотрел на светлое пятно: «музыка», «любовь», «соловей», «почтальон» — слова эти трепетали в его мозгу, как стихи; одной рукой он ласкал склянку с серной кислотой, лежавшую у него в кармане, другой — держал руку Роз. Нечеловеческий голос завывал над галереей, а Малыш сидел молча. На этот раз он сам получил предупреждение — жизнь показывала ему склянку с серной кислотой и предупреждала: «Я испорчу тебе физиономию». Она говорила с ним языком музыки, и когда он уверял ее, что никогда больше не будет ввязываться в такие дела, у музыки наготове был ответ: «Иногда это от нас не зависит. Просто так получается».
Сторожевая залает собака
Там, возле тропки, на знаю, однако,
Пес мне о нашей любви говорит.
Толпа, как по команде «смирно», стояла в шесть рядов за столиками (на площадке не хватало мест для такой массы народа). Никто не шелохнулся. Это было как торжественный гимн в день перемирия, когда король снимает свой венок победителя, все обнажают головы, а войска словно каменеют. Такая любовь, такая правда, такая музыка были понятны этим людям.
Грэйси Филдс людей смешит,
В жертву целится бандит,
Но любой всегда и всюду
О нашей любви говорит.
Музыка гремела под китайскими фонариками, и в розовом пятне прожектора резко выделялся певец, прижавший микрофон к своей крахмальной рубашке.
— Ты была влюблена? — спросил Малыш отрывисто и смущенно.
— Ну да, конечно, — ответила Роз.
Малыш продолжал с внезапной язвительностью:
— Ну да, конечно, ты еще неопытная. Не знаешь, что люди творят на свете. — Музыка смолкла, и в тишине он громко засмеялся. — Ты еще невинная. — Люди поворачивались на стульях и смотрели в их сторону; какая-то девица захихикала. Его пальцы ущипнули Роз за руку. — Ты еще неопытная, — повторил он. Он приводил себя в легкое чувственное бешенство, как бывало, когда он дразнил слабых ребят в городской школе. — Ты ничего не знаешь, — повторил он с презрением и вонзил ей в руку ногти.
— Ну нет, — запротестовала она. — Я многое знаю.
Малыш усмехнулся.
— Ничего ты не знаешь. — И он так ущипнул ее за руку, что ногти его почти встретились под кожей. — Хочешь, я буду твоим дружком? Будем водить с тобой компанию?
— Конечно, я очень хотела бы, — ответила она. Слезы гордости и боли защекотали ее опущенные веки. — Если тебе нравится это делать, продолжай.
Малыш отпустил ее руку.
— Не будь такой покладистой, — сказал он. — Почему мне должно это нравиться? Ты думаешь, что много понимаешь, — упрекнул он ее. Гнев жег его внутри, как раскаленные угли, а музыка снова заиграла; все удовольствие, испытанное им в прежние времена от щипков и выворачивания рук, шуток с лезвием бритвы, которым он научился позже, — что было бы во всем этом забавного, если бы жертвы не визжали? Он с бешенством проговорил: — Пойдем отсюда. Терпеть не могу этот кабак.
И Роз послушно принялась убирать в сумочку свою пудреницу и носовой платок. Что-то звякнуло у нее в сумочке.
— Что это? — спросил Малыш, и она показала ему кончик шнурка с четками.
— Ты католичка? — спросил Малыш.
— Да, — ответила Роз.
— Я тоже католик, — сказал Малыш.
Он схватил ее за руку и вытолкнул на темную улицу, где шел мелкий дождь. Он поднял воротник и побежал; вспыхнула молния, раздались раскаты грома; они перебегали от подъезда к подъезду, пока опять не оказались на набережной в одной из пустых стеклянных беседок. Здесь они были одни в эту бурную, душную ночь.
— Ну да, я даже когда-то пел в хоре, — признался Малыш и вдруг тихо запел своим ломающимся мальчишеским голосом: — «Agnus Dei qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem».
В его голосе звучал целый потерянный мир: светлый угол под органом, запах ладана и накрахмаленных стихарей и музыка. Музыка, безразлично какая: «Agnus Dei», «прелестна на взгляд, так сладко обнять», «свищет скворец возле нашей тропинки», «credo in unum Deum», — всякая музыка волновала его, говорила ему о чем-то таком, чего он не мог понять.
— Ты ходишь к мессе? — спросил он.
— Иногда, — ответила Роз. — Это зависит от работы. Большей частью бывает так, что если я иду к мессе, то совсем не высыпаюсь.
— Мне наплевать, что ты там делаешь, — резко сказал Малыш. — Я-то не хожу к мессе.
— Но ведь ты веришь, правда? — взмолилась Роз. — Ты веришь, что Бог есть?
— Конечно, есть, — ответил Малыш. — Что еще может там быть, если не Бог? — продолжал он презрительно. — Ведь это единственное, что, возможно, имеет смысл. Эти атеисты, они ничего не знают. Конечно, есть ад, геенна огненная и вечное проклятие, — сказал он, глядя на темную бурную воду, на молнии и фонари, качающиеся над черными сваями Дворцового мола, — конечно, есть адские муки.
— И рай тоже, — тревожно сказала Роз.
Дождь лил, не переставая.
— Может быть, — ответил Малыш, — может быть.
***
Малыш промок до костей, брюки прилипли к его худым ногам; он поднимался по длинной, не покрытой дорожкой лестнице к себе в комнату в пансионе Билли. Перила шатались под его рукой, и, когда он открыл дверь и увидел, что все ребята здесь и курят, сидя на его медной кровати, он гневно крикнул:
— Когда же починят перила? Ведь это опасно. В конце концов, кто-нибудь свалится.
Шторы не были опущены, и за закрытым окном, на фоне серых крыш, доходящих до самого моря, полыхали последние молнии. Малыш подошел к своей кровати и смахнул с нее крошки булки с колбасой, которую ел Кьюбит.
— Что это тут, — спросил он, — собрание?
— Да неладно со взносами, Пинки, — ответил Кьюбит, — двое не заплатили. Бруер и Тейт. Они говорят, что теперь, раз Кайта не стало…
— Давай порежем их, Пинки? — предложил Дэллоу.
Спайсер стоял у окна и смотрел на грозу. Он промолчал, глядя на молнии, разрывающие небо.
— Спроси Спайсера, — ответил Малыш, — он последнее время что-то много раздумывает.
Все обернулись и посмотрели на Спайсера. Спайсер сказал:
— Может, пока что не надо так нажимать. Вы же знаете, многие ребята смылись, когда Кайта убили.
— Давай, давай, — сказал Малыш. — Послушайте-ка его. Таких, как он, называют философами.
— Ну что ж, — сердито возразил Спайсер. — Есть свобода слова в этой шайке или нет? Потому они и смылись, что не могли себе представить, как это такой шкет будет управлять всей лавочкой.
Малыш сидел на кровати и смотрел на него, засунув руки в мокрые карманы. Один только раз он вздрогнул от озноба.
— Я всегда был против убийства, — продолжал Спайсер. — Мне наплевать, пусть все это знают. На что нужна месть? Подумаешь, благородство какое!
— Ты просто злишься и трусишь, — сказал Малыш.
Спайсер вышел на середину комнаты.
— Слушай, Пинки, — сказал он. — Будь благоразумен. — Он обратился ко всем: — Будьте благоразумны.
— А ведь кое в чем он прав, — неожиданно вставил Кьюбит. — Нам повезло, что все мы так выскочили. Незачем привлекать к себе внимание. Лучше на время оставить Бруера и Тейта в покое.
Малыш встал. К его мокрому костюму прилипло несколько крошек.
— Ты готов, Дэллоу? — спросил он.
— На все, что ты скажешь. Пинки, — ответил Дэллоу, улыбаясь, как большая преданная собака.
— Куда ты идешь, Пинки? — спросил Спайсер.
— Хочу сходить к Бруеру.
Кьюбит сказал:
— Ты ведешь себя так, как будто мы убили Хейла в прошлом году, а не на прошлой неделе. Нам надо быть осторожными.
— Это дело конченное, — сказал Малыш — Вы слышали заключение суда. Он умер своей смертью, — добавил он, глядя в окно на затихающую грозу.
— А ты забыл об этой девчонке из кафе Сноу? Из-за нее нас могут повесить.
— Девчонку я беру на себя. Она ничего не скажет.
— Ты женишься на ней, что ли? — спросил Кьюбит. Дэллоу засмеялся.
Малыш вынул руки из карманов и сжал их так, что побелели костяшки.
— Кто говорит, что я женюсь на ней? — спросил он.
— Спайсер, — ответил Кьюбит.
Спайсер попятился от Малыша.
— Слушай, Пинки, — сказал он, — я подумал об этом только потому, что тогда она стала бы безопасной. Жена не имеет права давать показания.
— Мне не нужно жениться на этой никудышной девчонке, чтобы сделать ее безопасной. Как нам сделать безопасным тебя, Спайсер? — Он провел языком по сухим потрескавшимся губам. — Если для этого достаточно полоснуть бритвой…
— Это была просто шутка, — вмешался Кьюбит. — Не надо принимать это всерьез. Ты шуток не понимаешь, Пинки.
— Ты думаешь, это было бы забавно, а? Чтобы я женился, да еще на такой паршивой девчонке? Ха, ха, — засмеялся он каркающим смехом. — Придется мне кое-чему научиться. Пошли, Дэллоу.
— Подожди до утра, — сказал Кьюбит. — Подожди, пока вернутся остальные ребята.
— Ты что, тоже дрейфишь?
— Ты вот не веришь, Пинки. Но мы должны действовать полегоньку.
— Ты со мной, Дэллоу? — спросил Малыш.
— Я с тобой, Пинки.
— Тогда пошли, — сказал Малыш.
Он направился к умывальнику и открыл маленькую дверцу, за которой стоял ночной горшок. Он пошарил за горшком и вытащил тоненькое лезвие, такое, каким женщины подбривают себе брови, но с одного края затупленное и обернутое изоляционной лентой. Он сунул его под длинный ноготь большого пальца, единственный ноготь, который не был у него обкусан, и натянул перчатку.
— Через полчаса мы вернемся с деньгой, — сказал он, вышел из комнаты, хлопнув дверью, и спустился по лестнице пансиона Билли. Холод от мокрой одежды проникал до самых костей, лицо сморщилось от озноба, узкие плечи вздрагивали. Он бросил через плечо шагавшему за ним Дэллоу:
— Мы пойдем к Бруеру. Довольно будет проучить его одного.
— Как знаешь, Пинки, — ответил Дэллоу.
Дождь перестал; был отлив, и мелкое море отступало вдали от песчаной отмели. Где-то часы пробили полночь. Дэллоу вдруг захохотал.
— Что это тебя разбирает, Дэллоу?
— Я вот о чем думаю, — ответил Дэллоу. — Ты мировой парень. Пинки. Кайт правильно сделал, что принял тебя. Ты идешь напролом, Пинки.
— Ты молодец, — сказал Пинки, глядя вперед; лицо его передергивалось от озноба.
Они прошли мимо «Космополитена», мимо фонарей, горевших там и здесь на огромной набережной, к башенкам, выделявшимся на фоне быстро бегущих облаков. Когда они проходили мимо кафе Сноу, там погасло последнее окно. Они повернули на Олд-Стейн. У Бруера был дом возле трамвайной линии на Льюис-роуд, почти под железнодорожным мостом.
— Он уже лег спать, — сказал Дэллоу.
Пинки позвонил, не отнимая пальца от кнопки. По обеим сторонам дороги тянулись ряды низеньких, закрытых ставнями, лавочек; по безлюдному шоссе, звеня и качаясь, прошел пустой трамвай с надписью «В парк»; пассажиров в нем не было, кондуктор дремал на одной из скамеек, крыша блестела от ливня. Пинки все держал палец на кнопке звонка.
— Почему Спайсер сказал это… о том, что я женюсь? — спросил Малыш.
— Он просто подумал, что это заткнет ей глотку, — ответил Дэллоу.
— Такие, как она, меня не волнуют, — сказал Малыш, нажимая на кнопку звонка.
На лестнице зажегся свет, скрипнула оконная рама, и чей-то голос окликнул:
— Кто это?
— Это я, — ответил Малыш, — Пинки.
— Что тебе надо? Почему ты не мог прийти утром?
— Мне нужно поговорить с тобой, Бруер.
— Какие это у нас срочные разговоры, Пинки? Неужели нельзя подождать до утра?
— Открывай-ка лучше, Бруер. Ты же не хочешь, чтобы сюда явилась вся банда.
— Старуха ужасно больна. Пинки. Я не хочу ее тревожить. Она заснула. Не спала три ночи.
— Так это ее разбудит, — ответил Малыш, держа палец на кнопке звонка.
Через мост медленно проехал товарный поезд, дым от него заволок Льюис-роуд.
— Отпусти звонок, Пинки, я открою.
Пока Пинки ждал, его пробирала дрожь; он засунул руку в перчатке глубоко в мокрый карман. Бруер отворил дверь; это был тучный пожилой человек в грязной белой пижаме. Нижняя пуговица была оторвана, и из-под куртки виднелся толстый живот с глубоко ушедшим пупом.
— Входи, Пинки, — сказал он, — только тихонько. Старуха совсем плоха. Я с ней вконец измучился.
— Поэтому ты и не заплатил свой взнос, Бруер? — спросил Малыш.
Он презрительно осмотрел узкую переднюю — ящик от устриц, превращенный в стойку для зонтов, поеденная молью оленья голова, на один из рогов которой надет котелок, стальная каска, используемая как цветочный горшок. Кайт мог бы заполучить кого-нибудь побогаче. Бруер только недавно перестал принимать ставки на углах улиц и в барах. Мастер обжуливать клиентов. Нечего было и пытаться вытянуть больше десяти процентов с его выручки.
— Заходите и располагайтесь, — сказал Бруер. — Здесь тепло. Какая холодная ночь!
Даже дома, в пижаме, он оставался притворно веселым. Он был, как надпись на карточке, где помечают ставки на бегах: «Старая фирма. Вы можете доверять Биллу Бруеру». Он зажег газовый камин, включил торшер под красным шелковым абажуром с бахромой. Свет блеснул на посеребренной коробке для печенья, на свадебной фотографии в рамке.
— Хотите рюмочку виски? — предложил Бруер.
— Ты знаешь, я непьющий, — ответил Малыш.
— Ну, так Тэд выпьет, — сказал Бруер.
— Что ж, я могу выпить, — отозвался Дэллоу. Он усмехнулся и сказал: — Вот какое дело.
— Мы пришли за взносом, Бруер, — сказал Малыш.
Человек в белой пижаме нацедил содовой воды себе в стакан. Он повернулся к Пинки спиной и наблюдал за ним в зеркало над буфетом, пока они не встретились глазами.
— У меня что-то душа неспокойна, Пинки, — сказал он. — С тех самых пор, как пристукнули Кайта.
— А что? — спросил Малыш.
— Да вот что. Я все думаю, если ребята Кайта не могут защитить даже… — Он вдруг замолк и стал прислушиваться. — Что это, старуха? — Из комнаты наверху донесся слабый кашель. — Она проснулась, — сказал Бруер. — Мне нужно пойти поглядеть, что с ней.
— Оставайся здесь, — приказал Малыш, — поговорим.
— Ее надо повернуть на бок.
— Кончим, тогда и пойдешь.
Кашель все не прекращался. Было похоже, будто у какой-то машины никак не заведется мотор. Бруер с отчаянием проговорил:
— Будь человеком. Она ведь не знает, куда я девался. Я вернусь через минуту.
— Через минуту мы кончим разговор, — сказал Малыш. — Мы требуем только то, что нам положено. Двадцать фунтов.
— У меня дома нет денег. Честно.
— Ну так пеняй на себя.
Малыш сорвал перчатку с правой руки.
— Это правда, Пинки. Я вчера все отдал Коллеони.
— Господи Иисусе! А при чем тут Коллеони?
Бруер торопливо и с отчаянием продолжал, прислушиваясь к кашлю, доносившемуся сверху:
— Ну, посуди сам. Пинки, не могу же я платить вам обоим. Меня бы порезали, если бы я не заплатил Коллеони.
— Он в Брайтоне?
— Остановился в «Космополитене».
— А Тейт… Тейт тоже уплатил Коллеони?
— Конечно, Пинки. У Коллеони дело поставлено на широкую ногу.
На широкую ногу… Это звучало как обвинение, как напоминание о медной кровати в пансионе Билли, о крошках на матрасе.
— Ты что, думаешь, я конченый человек? — спросил Малыш.
— Послушай моего совета, Пинки, объединись с Коллеони.
Вдруг Малыш взмахнул рукой и полоснул лезвием бритвы, спрятанным у него под ногтем, по щеке Бруера. Хлынула кровь.
— Не надо, — крикнул Бруер, — не надо! — Он попятился к буфету, уронив коробку с печеньем. — У меня есть защитники. Поосторожнее. У меня есть защитники.
Дэллоу опять налил виски Бруера себе в стакан.
— Посмотри-ка на него, — сказал Малыш, указывая на Бруера. — У него есть защитники.
Дэллоу плеснул в стакан содовой воды.
— Может, хочешь еще? — спросил Малыш. — Это я только показал тебе, кто тебя защищает.
— Я не могу платить вам обоим, Пинки. Ради бога, отступись.
— Мы пришли за двадцатью фунтами, Бруер.
— Коллеони выпустит из меня кровь, Пинки.
— Можешь не беспокоиться. Мы защитим тебя.
«Кхе, кхе, кхе», — продолжала кашлять женщина наверху, а потом послышался тихий плач, как будто во сне хныкал ребенок.
— Она зовет меня, — сказал Бруер.
— Двадцать фунтов.
— Я не держу здесь деньги. Пусти меня, я схожу, принесу.
— Иди с ним, Дэллоу, — сказал Малыш. — Я подожду здесь.
Он сел на резной стул с прямой спинкой, какие бывают в столовых, и устремил взгляд на глухую улицу, на урны для мусора, стоявшие вдоль тротуаров, на широкую тень от железнодорожного моста. Он сидел совершенно спокойно, и по его серым, совсем стариковским глазам нельзя было прочесть того, что он чувствовал.
Поставлено широко… У Коллеони дело поставлено широко… Он знал, что никому в банде не мог доверять… кроме, пожалуй, Дэллоу. Это неважно. Никогда не ошибешься, если никому не будешь доверять. С урны для мусора на панель осторожно спустилась кошка: вдруг она остановилась, попятилась назад, и в полутьме ее агатовые глаза уставились на Малыша. Малыш и кошка, не шевелясь, глядели друг на друга, пока не вернулся Дэллоу.
— Деньги у меня, Пинки, — сказал Дэллоу.
Малыш повернул к нему голову и улыбнулся; вдруг лицо его сморщилось, и он два раза громко чихнул. Кашель наверху замер.
— Долго он будет помнить наше посещение, — сказал Дэллоу и добавил с тревогой: — Тебе надо выпить виски, Пинки. Ты простудился.
— Ничего со мной не будет. Я здоров, — ответил Малыш. Он встал. — Не будем терять тут время, уйдем, не прощаясь.
Малыш шел впереди посреди пустынной улицы, между двумя трамвайными линиями. Вдруг он спросил:
— Ты думаешь, я конченый человек, Дэллоу?
— Ты? — ответил Дэллоу. — Да ты что? Ты ведь только начинаешь.
Несколько минут они шагали молча; вода из водосточных труб капала на панель. Потом Дэллоу заговорил:
— Ты что, беспокоишься из-за Коллеони?
— Ничего я не беспокоюсь.
— Коллеони тебе в подметки не годится! — вдруг воскликнул Дэллоу. — «Космополитен»! — добавил он и сплюнул.
— Кайт думал, он занимается автоматами. А выходит — другое. Теперь Коллеони считает, что побережье освободилось. Вот он и выпускает щупальца.
— А он не боится, что с ним будет то же, что с Хейлом?