Отныне я находился в плену своего желания быть там, куда потянуло меня всей душой и где я нашел вторую, настоящую родину. У человека их две, но не у всякого; те же, у кого две, знают, что вторую нужно завоевать, тогда как первая сама требует защиты и подчинения.
III
Разрыв
Два дня спустя я сидел у ворот на лавочке. Был теплый июльский вечер. Против нашего дома возвышалось здание арестантских рот, из его решетчатых окон пахло кислой капустой, кашей и постным маслом. В соседнем переулке мальчишки играли в бабки. С поля показалось стадо коров; мыча, махая хвостами, в клубах сухой пыли лениво двигались искусанные оводами животные, распространяя терпкий запах навоза и молока. Коровы сами заходили в дворы, стадо их постепенно таяло, а пастух на ходу без всякой надобности трубил в рожок, проворно шлепая босыми ногами.
Солнце село, но было еще светло. Наступил час, когда жители Косой улицы выходили к воротам и, сидя на лавочках, грызли в идиллическом настроении семечки, или репу, или же “жали масло”, т. е. сидящие по краям старались стиснуть одного из средних так, чтобы у него затрещали кости и он, не снеся маслобойства, выскочил. Хорошее настроение, созданное кротким вечером и теплом, достигало зенита, почти умиления, в тот момент, когда после поверки арестанты в исправительном заведении становились на молитву. Они пели “Достойно”, “Отче наш” и другое сильными, хорошо спевшимися голосами двухсот крепких мужчин. Торжественные звуки молитвенного пения создавали в тишине вечера настроение благости и покоя.
Когда арестанты пропели все и внутри мрачного здания раздались зычные выкрики надзирателей, я, вернувшись к постоянным своим мыслям, почувствовал недовольство собой. Мне показалось, что я всегда буду жить так, как теперь, и ни на что не осмелюсь, но тут же представил, как, не медля ни одного мгновения, встаю и ухожу навсегда. Я так ясно вообразил это, что взволновался. Мною овладел нервный трепет, предвестник решений. Прошло еще несколько минут подземной работы мысли - и тут как бы повязка упала с моих глаз: я увидел, что я свободен, ничем не связан и волен распоряжаться собой.
Я встал и более не колебался. Жена с детьми ушла к знакомым “подомовничать” - обычай нашего города. Это значит, что хозяева где-нибудь в гостях и просят знакомых побыть в их квартире, присматривая за детьми и прислугой. В сумеречных комнатах было тихо и грустно. Я открыл комод, взял сто рублей, испорченные золотые часы, паспорт и вышел на улицу.
Разумеется, все это были еще приготовления. Ничто не мешало мне вернуться и положить деньги на место. Еще не был отрезан путь отступления. Даже от пароходной пристани я мог повернуть назад. Сознание этого доставило мне несколько унылых минут. Я боялся внезапной слабости, малодушных и казуистических размышлений, но, к счастью, увидел, что нахожусь в лихорадочном состоянии беглеца, в азарте. Первые шаги мои были медленны и тревожны, со стороны я мог показаться человеком, гуляющим от безделья.
Да, первая сотня шагов по направлению к пристани оказалась самым трудным и больным делом. Я знал уже, что не возвращусь. Чувство оторванности я изведал тотчас, как вышел на улицу, но было в нем нечто окрыляющее и безразличное. На углу я остановился и обернулся. За черемухой серела крыша оставленного мной дома. И я пошел далее, ускоряя шаги, к вечернему пароходу.
За три следующих месяца я испытал, видел и пережил столько, что иному хватило бы на всю жизнь. Через границу я перебрался удачно, хотя и слышал как свистят пули линейных винтовок. Я тщательно берег деньги, но их было так мало, что скоро не стало совсем. Я помню долгие дни лишений, голода ночлеги в трущобах и под открытым небом, томительные пешие переходы в знойные дни, полицейские участки, милостыню, окурки, подобранные на тротуарах, краденые плоды, случайную работу на виноградниках. Все это мне мило и радостно. Наконец я увидел светлые земли юга, в цветах и торжественной тишине синего неба, и славную даль морей; услышал, как стучит винт корабля, как звенит летний прибой, гудит мистраль и гулко воет сирена, струя белый пар содрогающихся от безделья котлов.
Я поступил матросом, но рассчитался, как только пароход бросил якорь в устье величайшей реки мира. Искатели каучука на специальном промышленном пароходе увезли меня далеко от океана. Я работал с неграми, подсекая в ядовитых болотах стволы, чтобы извлечь несколько капель драгоценного сока, быстро твердеющего на воздухе. В этих сырых лесах царят вечные сумерки, опасности и болезни: растут без солнца бледные молочайники, яркие цветы паразитов, гигантские папоротники и все, что незнакомо нашему взгляду: растительность странных, капризных форм чудовищной силой размножения глушит отравленную перегноем землю.
Я заболел лихорадкой, валяясь среди негров в изнеможении и бреду. Каждый день, после захода солнца, на огненных от костра полянах прыгали, сверкая белками, под звуки ужасной музыки, мои чернокожие приятели; неизменное их добродушие и веселость были воистину удивительны. В часы просветления я внимательно смотрел на их дикие па, вспоминая подсмотренный мною однажды хорошенький танец кроликов, черных, как пуговицы. Но тусклый день снова приносил жар и бред, и незаслуженные человеком мучения, и тысячи огненных солнц преследовали меня, в кайме оранжевых змей, плотных и жирных, касающихся воспаленного моего лица тяжелой болью озноба. Я умирал, но не умер.
Простите, дорогой - не соотечественник, дорогой иностранец, - прошло десять лет. Но я умолкаю. Вы слышите - за дверью спор, шум, все кричат, бьют в ладоши, как будто нам нужно встать? Посмотрим, в чем суть веселья!
IV
Мы встали, а навстречу нам Хозе Чусито вышел, покачиваясь. Зевая, он посмотрел на звезды, потом, заметив меня, сказал преувеличенно твердым голосом:
- Вы прогуливаетесь? Я хотел спать, да мне помешали. Подбивают меня в партию отыскать новый проход. Случилось несчастие. Это для нас важно, ужасно важно. Сто пятиэтажных домов свалились на Красную седловину, иначе говоря, сударь, такого обвала старики не запомнят. Торговый проход разрушен. Погонщики в отчаянии, а те, которым надо по ту сторону, рвут и мечут. Так вот, я говорю, подбирают партию за хорошие деньги поискать свежую тропочку. Торговцы, которые покрупнее, не пожалеют золота. Вы как думаете?
- Надо-быть, так, - сказал я, посмеиваясь. Удерживать Хозе не было смысла, его, видимо, соблазняла мысль, оставив меня, поискать счастья более ощутительного, чем те небольшие суммы, которые давал ему я. Он все равно удрал бы, сославшись из вежливости на горло. - Желаю тебе успеха.
- Как! - горестно воскликнул Хозе. - Я более вам не нужен? Впрочем, - торопливо прибавил он, опасаясь с моей стороны выражений растроганности и признательности, - впрочем, вы не раскаетесь. Я дам вам такого - такого человека, что вы запоете. Это клад, а не человек. Такого нигде не сыщешь. Мозговатее парня еще не было.
Я перебил его восторженные описания чудо-парня, и мы втроем подошли к стойке. Возле нее сгрудилась, облокотившись и подперев ладонями головы, толпа заинтересованных проходом людей; каждый вставлял замечания, подавал советы, расписывал самые отчаянные маршруты цветами радуги. То волновалась, жестикулируя и крича, молодежь; люди серьезные торопливо ждали, когда им дадут открыть рот. Эти внушительно и вкрадчиво толковали о холоде на высоте тринадцати тысяч футов, о теплой одежде и умной нетерпеливости. Я слушал их одним ухом; мой удивительный собеседник, “русский”, - или как было его назвать теперь? - сунув руки в карманы, смотрел на новое для меня лицо, делая вид, что задумался и посматривает рассеянно.
Это была женщина лет восемнадцати-двадцати, с немного вздернутым носом, насмешливой тоской глаз и маленьким ртом. В смуглом ее лице светило упорство, способное перейти в ненависть. Назвать ее красивой было нельзя, хотя природная грация маленькой, крепкой фигуры и бессознательное кокетство жестов вызывали пристальную улыбку. Так же, как и другие, она, подперев крошечными руками непричесанную голову, слушала разговор мужчин. Поза ее и выражение лица были воплощением важности. Я улыбнулся.
Почувствовав упорный взгляд сзади, женщина обернулась.
- А, Диас, - равнодушно произнесла она. - Вернулся?
- Только и делаю, что ворочаюсь, - сказал недавний мой собеседник.
- Лучше бы уходил все время.
- Вот что, Лолита…
Она вздохнула, выпрямилась и, внимательно осмотрев с ног до головы Диаса, перешла к другому концу стойки, где, погрузив снова лицо в растопыренные около ушей пальцы, принялась слушать, морща лоб, что говорят погонщики.
Хозе и Диас замешались в толпу. Я, обессиленный усталостью, лег на разостланное мне благодарным Чусито одеяло и, сунув под голову седло, стал дремать. Новые, неизведанные доныне ощущения и соображения преследовали меня. Я думал о таинственной власти имен, пересекающих наше сознание полным превращением человека, уничтожением расы, крови, привычных ассоциаций. Диас есть Диас. Никакими усилиями воображения не мог я представить его русским, но, может быть, и не был он им, принадлежа от рождения к загадочной орлиной расе, чья родина - в них самих, способных на все.
Наконец я уснул беспокойным дорожным сном и пробудился как от толчка. Может быть, чье-либо резкое восклицание было тому причиной. Полузакрытыми глазами я наблюдал некоторое время людей, толпящихся вокруг стойки, Лолиту и Диаса. Он снова подошел к ней, сказав:
- Я, пожалуй, отправлюсь с ними.
- Что ж? Заработай…
- Очень долго, - возразил он нерешительно. - Ты же знаешь, почему.
- Не приставай, - сказала Лолита. - Что ты ходишь вокруг меня? Сядь. Лучше слушай, что говорят.
- Лолита!
- Ну?
- Слушай…
- Слушаю.
- Ты мне ничего не скажешь?
Она посмотрела на него искоса, неохотно и хмыкнула. Диас уныло повернулся в мою сторону, прищуриваясь, так как блеск огня мешал ему видеть.
Я снова уснул. Меня разбудил Хозе. С первого же взгляда я понял, что человек этот собирался разыскивать “тропочку”. Все на нем было подвязано, укреплено, подтянуто и застегнуто. В хижине, кроме нас, никого не было. Утренние горы смотрели в открытую дверь сияющими провалами и рощами, а на земляном полу дрожал свет.
Уступая соболезнующему тону Хозе (он смотрел на меня с жалостью, как нянька, покидающая ребенка), я подтвердил еще раз, что нисколько не сержусь на него, и вышел на двор. В загородках, у привязи, покорно шевелили ушами нагруженные вьючной покладью мулы; несколько вооруженных людей осматривали упряжь, торопливо дожевывая скудный завтрак. Я подошел к Диасу.
- Куда направитесь вы? - спросил он.
Я сказал.
- Вероятно, мы не увидимся, - заметил он. - Прощайте!
Обдумав вопрос, который вертелся у меня на языке еще вчера, я сказал:
- Как вы чувствуете себя в этой стране?
- Очень хорошо и приятно.
Сняв шляпу, он поклонился, улыбнулся и отошел. Через минуту стали выводить мулов; животные, сопровождаемые каждое одним человеком, огибали дом, тихо звеня бубенчиками и фыркая. Диас замыкал шествие. Караван вытянулся гуськом, и передние начали уже спускаться в балку, поросшую черно-зеленым кустарником. Девушка, которую я видел вчера, помчалась сломя голову к арьергарду и, догнав Диаса, пошла рядом с ним, положив ему на плечо руку и что-то рассказывая. Затем, в виде прощальной ласки, она запустила пальцы в волосы молодого человека и стала трепать их, мотая покорно улыбающейся головой. Диас, понятно, не сопротивлялся.
Она не пошла вниз, а остановилась на обрыве, смотря, как, перевалив балку, взбираясь на косогор, шествуют по крутой, среди скал, известковой тропе осторожные мулы. Вернувшись, она прошла мимо меня, едва заметив мое присутствие.
Я обдумывал рассказ Диаса. Он ушел, оставив мне тихое волнение радости. Люди, подобные этому человеку, не одиноки. Их семья, цыганское племя, великодушное и строптивое, рассеяно всюду. Я вспомнил тысячи безыменных людей, “плавающих и путешествующих”, когорты авантюристов, проникающих в неисследованные места, безумцев, возлюбивших пустыню, детей труда, кладущих основание городам в чаще лесов. Их кости рассеяны за полярным кругом, и в знойных песках черного материка, и в дикой глубине океана. Вторая, настоящая родина торжественной силой любви влечет одинаково искателя приключений и начальника экспедиции, командующего целым отрядом; ничто не останавливает их, только смерть. Своей смертью они умножают везде жизнь и трепет борьбы.
Снежные волны гор окружали меня. Я долго смотрел на них с дружеским, теплым чувством, веря их безмолвному обещанию очистить сердце и помыслы.
Трюм и палуба
(Морские рисунки)
I
С медленным, унылым грохотом ворочались краны, торопливо стучали тачки, яростно гремели лебедки. Из дверей серых пакгаузов тянулись пестрые вереницы грузчиков. С ящиками, с бочонками на спине люди поднимались по отлогим трапам, складывали свою ношу возле огромных, четыреугольных пастей трюма и снова бежали вниз, цветные, как арлекины, и грязные, как земля. Албанское и анатолийское солнце покрыло их лица бронзовым загаром, пощадив зубы и белки глаз.
“Вега” оканчивала погрузку. Ее правильная, однообразная жизнь была известна всему городу: два рейса в месяц, один круговой и один прямой. Подчищенный и вымытый, украшенный с носа и кормы золотой резьбой, пароход этот производил впечатление туриста средней руки, окруженного грузчиками - угольными шхунами и нефтяными баркасами. Он был всем: гостиницей, буфетом, носильщиком, коммивояжером… скучный, каботажный
старик.
А невдалеке от него, у веселой и грязной набережной, в пыльном грохоте и звоне труда отдыхали сумрачные бродяги из Тулона и Гавра, Лондона и Ньюкэстля, Бомбея и Сингапура. Неведомое волнение тянуло к ним, как будто от грязных, стройных корпусов их летело дыхание океана и глухая музыка отдаленных бездн. Казалось, что в своем коротком плену, прикованные к стальным кольцам молов толстыми тросами, они спят, вспоминая тайны опасных странствий, бешенство тропических бурь, вулканы и рифы, цветущие острова, всю яркую роскошь тропиков, - истинно царский подарок, брошенный солнцем своей возлюбленной.
Когда розовый дым утреннего тумана гаснет над дрожащей от холода, тихой и зеленой водой, - подымаются сонные матросы и чистят плавучие гостиницы. Моют палубы, трут медные части, подкрашивают ватервейс
. Но бродяги спят еще в это время: они устали, и кокетство им не к лицу.
Вокруг “Веги” громоздились закопченные трубы пароходов, бесшумно выкидывая ленивый, густой дым. Из города, убегавшего вверх кольцеобразными, каменными уступами, несся шум экипажей и неопределенное звуковое содрогание жизни сотен тысяч людей.
Гавань сверкала и пела. Громадное напряжение звуков и красок, брошенное в небольшой уголок земли, как гнездо золота в расщелину кварца, утомляло, рассеивало мысли, воскрешало сказки. Эта неровная, голубая бухта с желтыми берегами и тысячами судов таила в себе жуткое, шумное очарование веками накопленных богатств, риска и опьянения, смерти и жизни.
“Вега” поглощала груз жадно и безостановочно. Бегали агенты, размахивая желтыми пачками ордеров, кричали и исчезали в складах. Взвивались стропы, охватывая двойной петлей сотни пудов, гремела цепь, грохотала лебедка; цепь натягивалась, вздрагивая под тяжестью добычи, кто-то кричал: “Майна!..”
, и, плавно колыхаясь, груз устремлялся в глубину трюма, где уже ждали десятки рук, отцепляли стропы, тащили мешки и ящики в темные, сырые углы и складывали их там плотными возвышениями.
- Хабарда!
- кричали турки, стремительно пробегая с тяжестью на спине.
- Вира! - надрывались внизу, в трюме, глухие, гулкие голоса.
- Изюм в Анапу, двадцать четыре места!
- Пипа двести ящиков - Новороссийск!
- Железо в Туапсе!
- АБ или АС? - черт вас побери!
- Давай живей! Давай живей! Ходи веселей!
- Не лезьте под руку, говорят вам!
- А вы не толкайтесь!
- Хабарда!
- Говорят вам, не мешайте!
- Я желаю видеть старшего помощника.
- Помощника? Вакансий нет.
- Мне нужно старшего помощника.
- А вам зачем?
- Я не ищу вакансий. Я желаю видеть его по делу.
- Станьте же в сторону.
- Хорошо.
Вахтенный матрос поправил съехавшую на затылок фуражку, обтер рукавом вспотевшее лицо и устало покосился на собеседника. Тот встал подальше от трюма и рассеянно осмотрелся.
Это был плотный, медленный в движениях человек, слегка сутулый, в парусинном пиджаке и черных матросских брюках. Вместо жилета он носил тельник с широкими синими полосами и красный кушак. Черные, коротко остриженные волосы прикрывала серая “джонка”, шапка английского покроя. Лицо его казалось типичным лицом человека случая, молодца на все руки: если нужно - кок или матрос, в нужде - поденщик, при случае - угольщик, иногда - сутенер, особенно в периоды “смертельного декофта”
, столь частого среди мелкого морского люда. Низкий лоб, серые глаза, полные угрюмой беспечности, загорелая кожа, короткий, тупой нос, редкие усы; в правом ухе маленькая золотая серьга.
Большая партия риса, сто сахарных бочек в Севастополь и машинное масло в Керчь подходили к концу. Все быстрее развертывался строп, ложась длинной петлей на раскаленные солнцем камни мола, и из трубы “Веги” повалил густой дым - разводили пары. Немногочисленные пассажиры толкались и бегали, устраивая свои пожитки на палубе и в классных каютах; сипло завыл гудок, первый сигнал отплытия.
- Эй, приятель! - сказал матрос. - Вот старший помощник!
Костлявая фигура с желчным лицом бродила на палубе, теребя узенькую бородку и щурясь от солнца. Парень неловко протискался среди ящиков и разного хлама, низко поклонился, сдернул свою джонку и просительно замигал. Круглая, стриженая голова бросилась в глаза моряку; он сморщился, точно собираясь чихнуть, и медленно процедил:
- Вакансий нет.
- Извините, - сказал парень, оглядываясь на пристань, - окажите божескую милость!
- Ну?
- Не откажите насчет проезда. За работу.
- Это бесплатно? Эй, не задерживай! - крикнул моряк кочегару, стоявшему у лебедки. - Нет!
- Никаких нет способов, господин помощник. Что будете делать? Третий месяц хожу без…
- Врешь ведь! - перебил моряк, пыхая папиросой. - Просто лодырь, а?
- Нет, я не лодырь, - спокойно возразил парень. - Я матрос.
- Куда едешь?
- В Керчь.
- Зачем?
- К матери и сестре.
- Очень ты им нужен. Нет, не могу.
- Я буду работать.
- А, черт с твоей работой! Проси в конторе.
- Три места в Батум! Осторожнее, эй! Верхом держи!
Парень оглянулся. Желтая бумажка ордера перешла из рук грузчика в руки штурмана. Юноша принял ее, сидя верхом на опрокинутой бочке.
- Что? - спросил желчный моряк.
- Стекло! посуда! - радостно объявил штурман и засмеялся. Ему было двадцать три года. Сейчас же и неизвестно почему нахмурившись, он крикнул с деловым видом: - Эй, вы, пустомели! - ходи, ходи!
Парень смотрел глазами и ушами. Лицо его сразу подобралось и вытянулось. Три больших ящика медленно выползали из-за борта по наклону деревянного щита и повисли над трюмом.
Потом глаза его стали равнодушными, а лицо печальным; казалось, жестокосердие моряка его сильно удручало. Он переступал с ноги на ногу, подвигаясь к трюму, и тихо повторил глухим, умоляющим голосом:
- Будьте такие добрые! Нет ни копейки, все…
- Отстань! - моряк досадливо передернул плечами. - Вас тут столько шляется, что хоть на балласт употребляй. Я не могу, сказано тебе это или нет?
Груз плавно колыхался в воздухе, вздрагивая и покачиваясь. Парень быстро осмотрел его: канат плотно охватывал ящики.
- Майна! - взревел турок.
Громыхнула цепь, и ящики ринулись вниз, мелькнув светлым пятном в сумрачном отверстии трюма. Через минуту из глубины долетел стук, и цепь, болтаясь, взвилась вверх, на крюке ее висел строп.
- А-ха-ха! - сказал парень, заглядывая в трюм. - Происшествие!
- Ты чего? - вскипел старший помощник. - Пошел вон!
- Шапку уронил, - растерялся проситель, нагибаясь еще ниже. - И как это я…
- Разиня! - бодро крикнул жизнерадостный штурман, смеясь глазами. - Куда смотрел?
Желчный моряк плюнул и отошел в сторону. Ему был противен этот слоняющийся бездельник, паразит гавани, живущий сегодняшним днем. Он не выносил бродяг, разъезжающих из порта в порт, пьяниц с сомнительной репутацией, людей, не умеющих держаться на судне более месяца. К тому же у него были свои заботы. Нельзя обременять людей пустяками.
- Полезем! - сказал стриженый человек, подходя к трапу. Выжидательная улыбка штурмана сопровождала его.
- Шапка тирял! - оскалился турок, подмигивая другим. - Караш малчык, шапка плохой!
- Эй! - закричали из трюма. - Шапка чья? Эй!
Парень ступил на отвесные перекладины трапа и стал опускаться, неловко перебирая руками. Внизу его ждали. Маленький, юркий матрос, растопырив на пальцах злополучную джонку, протягивал ее собственнику. Грузчики смотрели неодобрительно.
- Честь имею поднести - головка ваша, - сказал матрос. - Хорошая голова, складная!..
Кто-то, пыльный и темный, проворчал в углу:
- Не мог свое сокровище на палубе обождать!..
Парень молча надел шапку. Трюм был почти весь забит грузом, и только в середине, под самым люком, оставалась небольшая квадратная пустота. Было прохладно, слегка отдавало сыростью, мышами и сушеными фруктами. Ящики с посудой лежали на плоских, тугих мешках, каждый отдельно.
- Ну - вира
отсюда, приятель! - сказал матрос. - Головка при вас, айда!..
Парень занес ногу на трап и спросил:
- Много грузить?
- Четырнадцать тысяч прессованных леших, - озабоченно проговорил матрос. - Нет, немного, кажись. Местов тридцать, не более, сюда еще пойдет.
- Так, - сказал парень. - Прощайте.
- Отчаливайте. Без вакансии?
- Нет, проехать хочу.
- Ага! Черти, легче майнать!
Отвергнутый пассажир влез на палубу и пошел домой с веселым лицом. Ящики не были завалены грузом - только это и нужно было ему знать: ехать он никуда не собирался.
II
- Из тебя никогда не будет толку, Синявский. Это я тебе верно говорю, безо всякой фальши. Я, брат, знаю людей.
- Ну вот извольте видеть, - уныло пробормотал мальчик, с ненавистью косясь на добродушное, жуликоватое лицо матроса. - Чем я виноват, что тебе хочется спать? Ты жалованье получаешь, а я сам плачу за харчи девять рублей! Очень хорошо с твоей стороны!
Трое остальных сидели мрачно и выжидательно, делая вид, что поведение Синявского крайне несправедливо. Из углов кубрика
, с узких, похожих на ящики, коек несся тяжелый храп уснувших матросов. В такт ударам винта вздрагивала лампа, подвешенная над столом, колыхая уродливые тени бодрствующих.
- Мартын, - продолжал тот же матрос тихим, оскорбленным голосом: - посмотри на него, вот, возьми его, белого арапа, морскую чучелу, одесское ракло
…
- Биркин! - вскричал Синявский, - не ругайся, пожалуйста!
- А то я напишу папе и маме! - вставил быстроглазый Бурак, шмыгая рябым носом. - Эх ты, граммофон!
- Ты послушай, Синявский, - дружески улещал юношу Биркин, - я тебе что скажу! Ты, брат, молодой парень, жизни морской не знаешь, ты вообще, вкратце говоря, - что? Морское недоразумение. Промеж товарищей так не делают. Ну - убудет тебя, что ли? Постоишь час - потом дрыхни хоть целый день! Вот тебе крест! Да чего там, я твою вахту завтра отстою и квит! Чего зубы скалишь? Я, брат, правильный человек! Как боцман встанет, я к нему: - Алексеич! нехай спит Синявский! - Разрази меня на месте, если ты не будешь спать до Анапы!
- Биркин, да ты ведь врешь! - тоскливо зевнул Синявский. - Кто тебе поверит, тот трех дней не проживет!
- Кто врет - я? - Биркин величественно встал, драпируясь в клеенчатый дождевик - “винцераду”. - Лопни моя печенка, тресни мои глаза, убей меня гром и молния, пусть моему деду… Дурень, кому ты нужен, такой красивый - обманывать?! Это вы уж - ох! при себе оставьте! Кроме того, - Биркин прищурил глаза и чмокнул, - в Батум придем - к грузинкам сведу, по духанам пойдем чихирь пробовать, налижемся, как свиньи… Ну, айда, Синявский, айда!..
Мальчик сонно зевал, нехотя одевая брюки и мысленно проклиная Биркина со всеми его родичами. Сон был такой сладкий, мертвый сон усталости, а на палубе так сыро и холодно. Врет Биркин или нет - все равно не отвяжется, еще сделает какую-нибудь пакость. Решив, в силу этого размышления, сменить Биркина не в очередь с вахты, Синявский встал и чуть-чуть не расплакался, вспомнив домашнее житье, сладкое и беспечное. Одно из двух: или Жюль Верн наглый обманщик, или он, Синявский, еще недостаточно окреп для морских прелестей. Палуба? Брр-р!..
Биркин успокоился, снял винцераду и шлепнулся на скамью против Мартына. Лицо его выражало ребяческое удовольствие и глубокое презрение к одураченному ученику, но надо было, хотя из приличия, сделать вид, что он, Биркин, только уступает справедливости.
- Ты, Синявский, у машины сиди, там теплее. - заботливо процедил он, плеснув в эмалированную кружку чаю из чайника и торопливо глотая мутную бурду. - Да того… дождевик мой возьми, слышь?..
Синявский продолжал молча возиться у койки, набивая папиросы, напяливая блузу и вообще бессознательно стараясь побыть дольше в теплом помещении.
- Ветер тронулся, - сказал Бурак. - Тумана не будет.
- Дует, да слабо! - Мартын важевато погладил бороду, скашивая глаза на мальчика. - Синявский, живей ворочайся, увидит помощник, что вахтенного нет - Биркину попадет!
- Наплевать! - отрезал Синявский, застегивая дождевик. - Я же еще должен заботиться! Так - час, Биркин?
- Час, дорогой мой, час! - предупредительно заторопился хитрец. - Иди с богом, дитятко, иди! Ну, понимаешь, Синявский, ломает меня всего, совсем нездоров… беда!
- А ну вас к чертям! - яростно закричал ученик, подымаясь из кубрика в сырую, промозглую тьму.
Когда он ушел, четвертый матрос, смуглый и молчаливый, пристально посмотрел на Биркина и, слегка усмехаясь, почесал затылок. Биркин нахмурился, отвернулся и забарабанил в доску стола суставами пальцев. Брови его сдвинулись, он размышлял, но это продолжалось недолго.
- Мартын! - сказал он, зевая, - твоя вахта под утро?
- Агу! В четыре. Ты что кнека
обеспокоил? Он ведь уснет, ей богу уснет. Ляжет на пассажира и уснет.
- Не мое дело. - Биркин самодовольно рассмеялся. - Эх, жизнь!
- Что - жизнь? - отозвался Бурак. - Твоя жизнь, брат, как и наша: в четверг получка, в Одессе случка! Ну, как - сошьет тебе портной бушлат к сроку, а? Голова садовая - вбухал пятнадцать рублей на тряпку.
- Вот беда! - Биркин презрительно сощурил глаза. - Твои, что ли? Зато фасонисто, эх! Пойду козырем по бульвару - девки честь отдавать будут. Ну… и… на случай смертельного декофта тоже не худо - вещь! Пять рублей можно… за пять рублей везде продать можно.
Вечная, неутомимая зависть Биркина к воспитанникам всех мореходных классов в России была его слабостью и бичом. Завидовал он, впрочем, не возможности каждого ученика стать штурманом, помощником и даже, при счастье, - капитаном, а красивой форме - бушлату, т. е. пиджаку с золочеными якорями и пуговицами. Все жалованье этого матроса неизменно попадало в руки людей двух категорий: трактирщиков и портных. Портные шили Биркину щеголеватые брюки, жилеты с якорями на пуговицах, а сдача, после приобретения всех этих восхитительных предметов, пропивалась в компании пароходных забулдыг, с треском и дымом, с участками и скандалами.
- Вот я, - заявил Бурак, - бывал в самых критических положениях. Я держал такие декофты, что ежели иной увидит во сне, так семь раз мокрый проснется. Но боже меня сохрани продать хотя пуговицу! Напротив, - всегда почищусь, ботинки блестят, причесан скандебобром
, хотя бы что! А никто не знает, что, может быть, вторые сутки мои зубы без всякого утешения.
- Работал? - осведомился Скуба.
- Работал! - передразнил Бурак. - Так же, как и ты! Когда знакомые пароходы стояли в Одессе, я не тужил. Я жил, как пап, у меня знакомств больше, чем у тебя волос на голове. Я пил утренний чай на “Олеге”, завтракал на “Рассвете”, обедал, скажем, на “Веге”, чистил зубы на “Кратере”, кушал вечерний чан на “Гранвиле”, а спал на дубке “Аксинья”. Впрочем, его недавно прихватило с черепицей под Гирлами и, так сказать, повредило челюсти.
Бурак щеголевато плюнул и снисходительно посмотрел на товарищей. Левый его глаз выражал уважение к своему таланту жить по-воробьиному, правый совсем закрылся от восторга и открылся только при словах Скубы:
- А все-таки ты дурак.
- Это почему? - мирно осведомился апостол декофта. - Как могла эта несообразная мысль прийти в твою несоразмерную голову?
- Очень просто. Ты не умный человек.
- А ты умный?
- Я, брат, вполне умный, потому что мне выпить хочется.
- Эге! Ты, Скуба, я вижу, совсем балда. Такого-то разума у меня все трюмы полны.
- Чего налить вам? Пива или вина? - насмешливо спросил Мартын. - Подходи к чайнику!
- Позвольте! - откашлялся Скуба. - Вы, Мартын, с вашей репутацией, не тревожьте свою особу. Тут дело серьезное. Есть афера.
- Верно, есть! - вполголоса подтвердил Биркин. - Десять бочек с хересом в Новоросс…
- Тссс… сс… - зашипел Мартын, облизывая губы и оглядываясь на каюту боцмана. - Чего кричать, ну? Чего шуметь! Люди спят, а ты галдишь!
Взглянув еще раз на полуотворенную дверь каюты, Мартын уперся в стол подбородком, выпятив вперед бороду, и пронзительно зашептал, сверкая исподлобья острыми, ярославскими глазами:
- Взял трубку себе. Сам видел, как старый хрен вытащил трубку из-за божницы и сунул в карман, когда спать ложился.
Три тяжелых вздоха прорезали воздух единодушно и выразительно. Медная трубка, специально приготовленная для высасывания вина из бочек, оказывалась за пределами досягаемости, и в руках заговорщиков находился только буравчик, годный, конечно, для сверления дыр, но совершенно ненужный в качестве насоса.