Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в шести томах - Том 1. Рассказы 1907-1912

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Грин Александр / Том 1. Рассказы 1907-1912 - Чтение (стр. 9)
Автор: Грин Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Собрание сочинений в шести томах

 

 


      Он повернулся на бок и стал смотреть в дремучую, таинственную чащу мелкого хвороста, бурых, прошлогодних листьев и разного растительного сора. Там кипела озабоченная суета. Продолговатые, черные жуки, похожие на соборных певчих, без дела слонялись во все стороны, торопливо спотыкаясь и падая. Муравьи, затянутые в рюмочку, что-то тащили, бросали и вновь тащили, двигаясь задом. Закружилась и села бабочка. Сергей деловито нахмурился и вытянул пальцы, целясь к белым, медленно мигающим крыльям.
      — Ах, вы! Пшш! Маленький!..
      Всхлопнули руки, и зашумела трава. Сергей поднял брови и оглянулся.
      — Чего вы, Дуня? Где маленький?
      — Бабочку вашу спугнула! — объяснила девушка, и в ее нежном лбу и линиях губ дрогнули смеющиеся складки. — Ищу вас, а вы — вон он где… Маленький-то — это вы, должно быть, Сергей Иваныч… Делать-то вам больше нечего.
      — Ну, ладно! — хмуро улыбнулся Сергей. — Что ж такое… Поймал бы и отпустил, ибо сказано: “всякое дыхание да хвалит господа…”
      Дуня потянулась, ухватилась рукой за черный кривой сук и подняла вверх свое тонкое, правильное лицо, одетое легким, румяным загаром. И в ее черных, спрашивающих глазах отразилось колыхание света, ветра и зелени.
      — А вы думали — нет? Ясное дело, что хвалит, — протянула она. — Жарко. Я вам там письмо на столе положила, почтальон был.
      — Неужели? — почему-то спросил Сергей.
      Он встал, неохотно и сладко потягиваясь. Тонкая, цветная фигура девушки стояла перед ним, и согнутый сук дрожал и осыпался над ее головой мелким белым цветом. Там, откуда он приехал, не было таких женщин, наивных в естественной простоте движений, недалеких и сильных, как земля. Сергей опустил глаза на ее мягкую круглую грудь и тотчас же отвел их. Откуда это письмо?
      Смутное, колющее чувство, странно похожее на зубную боль, заныло в нем, и сразу тоскливая, серая тень легла на краски зеленого дня. Каменный город взглянул прямо в лицо тысячами слепых, стеклянных глаз и пестрым гулом ударил в уши. Дуня улыбнулась, и он улыбнулся ей, машинально, углом губ. Раздражая, чирикали воробьи. Девушка отпустила сук, и он зашумел, устремившись вверх.
      — Сегодня покатаюсь, — весело сообщила она. — Я, да еще Лина Горшкова, да столяриха, да еще канцелярщик один, Митрий Иваныч… Запоем на всю ивановскую. Гребля только плоха у нас — некому. Кабы не это — далеко бы забрались!..
      — Великолепно, — задумчиво сказал Сергей. — Кататься — хорошее дело…
      — А…
      Дуня слегка открыла рот, собираясь еще что-то сказать, но только положила руки на голову и вопросительно улыбнулась.
      — Что — “а”? — подхватил Сергей.
      — Вы, небось, ведь не захотите… А то вместях бы… Митрий Ваныч сыграет что… Новая гармонь у него, к весне купил. Трехрядка, басистая… Уж так ли играет — прямо вздохнешь…
      Неприятное чувство тревоги наскоро заменилось мыслью, что письмо ведь может быть незначительным и нисколько не страшным. Но идти в комнату медлилось и хотелось разговаривать.
      — Ваша любезность, Дуня, — поклонился Сергей, — равняется вашему росту. Но…
      Девушка смешливо фыркнула. Задорно блеснули зубы; на смуглых щеках проступили и скрылись ямочки.
      — Но, — продолжал Сергей, — никак не могу. К моему величайшему сожалению… Буду писать письма, то да се… Так что спасибо вам за приглашение и вместе с тем — извините.
      — Да ведь что ж, как знаете! Я только насчет гребли… Наши-то кавалеры бессовестно обленились… Вози их, чертей эдаких!..
      Она сердито улыбнулась, и ее хорошенькое лицо сделалось натянутым и неловким.
      “А не поехать ли в самом деле? — подумал Сергей. — Что ж такое? Будут визжать, брызгаться водой, петь и щипаться. “Митрий Ваныч” разведет свою музыку. Еще стеснишь ведь, пожалуй. Нет, уж…”
      Но тут же он увидел лодку, девушку, сидящую рядом, и мысленно ощутил близость ее стройного, дразнящего тела.
      “Нет, как-то неудобно”, — сказал он себе еще раз и с тоской вспомнил письмо. И вместе с этим угасло желание чего-то бездумного и молодого.
      — Пойти! — обронила Дуня. — Самовар поставить да мясо искрошить…
      Девушка повернулась и удалилась быстрой, плавной походкой. В проломе старого, серого плетня, заменявшем садовую калитку, она обернулась и скрылась. Через минуту из белого, бревенчатого домика вылетел ее звонкий крик, раздались шлепки и отчаянный детский плач.

II

      Сергей поднялся на крыльцо и ступил в сумеречную прохладу сеней. У дверей его комнаты, низеньких и обшмыганных, заслонив их своим телом, Дуня, согнувшись, удерживала за руки пятилетнюю сестренку Саньку, упорно желавшую сесть на пол. Ребенок пронзительно кричал, дергая во все стороны босыми, грязными ножками; платье его сплошь пестрело свежей, мокрой грязью. Заметив Сергея, Санька сразу утихла, всхлипывая и враждебно рассматривая фигуру “дяди” вспухшими, красными глазками. Дуня посторонилась, подымая напряженное, вспотевшее лицо.
      — Гляньте, гляньте, что делает! Ишь ведь, ишь! Мука ты моя мученическая! Сладу никакого с ей нет… Просто наказание божеское!..
      Торопливо подоткнув сбившуюся юбку, она мельком взглянула на Сергея и снова принялась возиться с Санькой, заголосившей еще громче и отчаяннее. Юноша отворил дверь и прошел в комнату.
      После влажной, весенней жары и пестрого блеска, глаза приятно отдыхали, встречая стены, и легче было дышать. Белая занавеска, колыхаясь, закрывала окно; сквозь ее узорчатую сеть смутно виднелась освещенная, пыльная дорога улицы и маленькие домики с кирпичными низами, в серых, похожих на шляпы крышах. Кое-где пестренькие, дешевые обои скрывались яркими олеографиями под стеклом, в черных, узких рамах. На зеленом ободранном сукне раскрытого ломберного стола лежали книги, привезенные Сергеем, и стоял письменный прибор, пестрый от чернильных пятен. Четыре желтых крашеных стула торчали вокруг стола и коричневого комода, а на полу тянулась запачканная холщовая дорожка.
      Письмо синело на столе, в широком конверте. Сергей взял его и некоторое время с тревожным чувством досадливого нетерпения разглядывал резкий, безразличный почерк адреса. Старое желание выяснить себе и другим результат этих двух месяцев добровольного изгнания снова вспыхнуло и оборвалось чувством смутной, колеблющейся боязни. Слегка взволнованный, как будто простой, синий конверт донес и бросил ему в лицо старые, огненные мысли, забытые в городе, разбив несложную гамму весенних дней, — Сергей разорвал письмо и вынул тонкий, хрустящий листик. Нетерпеливо скомкав глазами неизбежный обывательский текст, маску настоящего смысла, он зажег свечку в медном, позеленевшем подсвечнике и поднес бумагу к огню, нагревая чистую, незаписанную сторону. Она коробилась, желтела и ломалась, но упорно молчала, как человек, не желающий поведать тайну, вверенную ему. И только тогда, когда пальцы Сергея заныли от огня и он хотел уже убрать их, — на бумаге выступили коричневые точки. Они ползли, загибались и, прежде чем последняя буква облеклась в плоть и кровь, Сергей уже знал, что завтра приедет кто-то имеющий отношение к его судьбе, а потом надо будет уехать и умереть.
      Сначала он прочитал ровные, твердые буквы совершенно равнодушно, машинально отмечая их мыслью и собирая в слова. Когда же они кончились и остановились во всей грозной наготе своего значения, он весь подобрался и стиснул зубы, готовый отразить грядущий удар. Только теперь совершенно ясно и определенно Сергей понял, что этого не будет и не могло быть. Там, где оглушенный, пылающий мозг дает обещания и падает грань между жизнью и смертью в тяжелом угаре судорожной борьбы, там есть своя правда и логика. А там, где хочется жить, где хочется есть, пить, целовать жизнь, подбирая, как драгоценные камни, малейшие ее крохи, там, быть может, нет ни правды, ни логики, но есть солнце, тело и радость.
      В углу, где коробились порванные обои, показались далекая мостовая, люди, фонари, вывески. Толпятся лошади, экипажи. Кто-то едет… Кто-то бледный, с липким холодным потом на лице и грозой в сердце подымает руку, и все хохочет вокруг гремящим, страшным смехом и рушится…
      Воробьи трещали за окном жадными, назойливыми глотками. Громыхали скачущие телеги, стучал топор. Далекий город встал перед глазами, окруженный лесом труб и стадами вагонов. Он шумно, тяжело дышал и смеялся в лицо Сергею звонким, металлическим смехом, весь пропитанный мрачным, фанатическим налетом горения мысли.
      Там, в центре кипучей, бешеной лихорадки нервов, огромный механизм жизненных сплетений неустанно ковал в сотнях и тысячах сердец волны чувств и настроений, окружая Сергея немой, загадочной силой порыва. Но как тогда измученный дух рвался к расплате с палачами жизни, так теперь было понятно и просто, что умирать он не собирался, не хотел и не мог хотеть.
      Он никогда не забывал о яркой, лицевой стороне жизни, и жадность к ней росла по мере того, как отъедалось и отдыхало его обессиленное, издерганное тело, полное сильной, горячей крови. Шли дни — он жил. Вставало солнце — он умывался и улыбался солнцу. Дышал свежим, пьяным воздухом, пьянел сам, и все казалось веселым и пьяным. Земля обнажалась перед ним день за днем, пахучая, сильная, и зеленела. Тяжелело и росло тело, полное смутных желаний.
      Было просто и хорошо, и хотелось, чтобы всегда было так: ясно, хорошо и просто.
      Друзья и знакомые или те, кого он считал друзьями и знакомыми — походили теперь на маленьких, смешных и крикливых воробьев. Жизнь пела вокруг них, красивая, трепетная, а они шумели и прыгали, стараясь перекричать жизнь. Рядом с этой картиной сверкнули бледные, измученные, издерганные лица, голодные глаза, вечно голодные мозги, вечно окаменевшие в муках сердца. Теперь он уже ясно видел полчища голов, горы книг и скупые, неуютные квартиры, похожие на лица старых девушек. Ставил прошлое на шаткие, слабые ноги и смотрел. Краски стерлись, погасли тона, но контуры те же, резкие и угловатые. Кровью, своей и чужой, вписаны они. Только образы женщин и девушек, ясные и светлые, смягчали фон, как цветы — иконостас храма. Так строки великого поэта, взятые эпиграфом к труду ученого, оставляют свой душистый след в кованых, тяжелых страницах…
      И ревность к своей вере, неутомимая, гневная, тяжело дышит, готовая обрушиться всем арсеналом отточенной, жалящей и ранящей аргументации. А дальше, в углах, скрытых мраком, ползают гады и гудит тоскливый плач, сливая в одном потоке слезы бессилия, вздохи раба, тупую, скотскую злобу и детское, кровавое непонимание…
      Сергею вдруг стало тяжело, противно и жалко. Взволнованный, слушая торопливый, таинственный шепот крови — он стоял и все еще не решался давно уже и бессознательно готовым решением порвать бег мысли. И, наконец, подумал то, что таилось внутри, быть может, там, где крепкое, цветущее тело возмущенно отвергало холод смерти. Коротенькая, в три слова была эта мысль: — “Ни-за-что!”
      И хотя после этого стало спокойнее и беззаботнее, все же было досадно на себя и чего-то жаль. Досадно потому, что и он, как многие, оказался способным создавать мысленно красивые, смелые дела. В периоды острых, нервных подъемов воображаемого подвига так приятно умирать героем и вместе с тем радоваться, что ты жив.
      За окном по-прежнему неугомонно и настойчиво кричали воробьи, и в крике их слышалось:
      — Здесь есть один воробей — я! Чир-рик!..
      Сергей вздохнул, открыл глаза и поднялся со стула. Потом усмехнулся, сладко зажмурился, зевнул и, спохватившись, быстро сжег письмо. Оно вспыхнуло и упало легким серым пеплом. Затем повернулся на каблуке, снял со стены старенькое одноствольное ружьецо и вышел из комнаты.
      У ворот он встретился с черными спрашивающими глазами Дуни. Она сидела на лавочке, подогнув ноги, и ловко, быстро лущила семечки. Черные, с блеском, волосы ее были заплетены в тугую, длинную косу и украшены желтым бантом, а розовое лицо на фоне серого, дряхлого забора казалось цветком, пришпиленным к сюртуку лавочника.
      — На охоту, Сергей Иванович? — спросила она, сплевывая шелуху. — Вот уж Митьки Спиридонова-то нет. Уж он бы вас в такие ли места свел! Сам ходил, бывало, — весь птицей обвешан, страсть что полевал!..
      — Здорово! — сказал Сергей, разглядывая пестрый ситец Дуниной кофточки, плотно обтянувший тонкое, круглое плечо. — А где же он?
      — Далеко — отселе не видать! — рассмеялась девушка. — В солдатах, в Костроме.
      — Здорово! — повторил Сергей и улыбнулся. Отчего-то стало смешно, что Митя Спиридонов ушел в солдаты и, остриженный, скрученный дисциплиной по рукам и ногам, делает разные вольты.
      — А вы, Дуня, пойдемте со мной! — пошутил он. — С вами вдвоем, я думаю, мы много настреляем.
      — Чего ж я? — хладнокровно сказала Дуня и, помолчав, добавила: — Да и нельзя. Тетка звала подомовничать. Ребята у ней сорванцы, того гляди — дом сожгут… Выдумали тоже!
      — А кататься ведь поедете?
      — Так ведь то кататься, а не по болоту, юбки задрав, кочкарник месить! — с живостью возразила девушка. — Какой вы, Сергей Иванович, смешной, право!
      И она весело, со смехом блеснула ровными, белыми зубами. Сергей стоял, улыбаясь ее веселью, здоровью и солнцу, бросавшему жаркие тени в углы заборов, поросшие густой, темно-зеленой крапивой.
      — Ну, до свидания!
      — Обедать-то придете?
      — Не знаю… Вы оставьте мне что-нибудь, — если не приду.
      Он медленно пошел, вздымая тяжелыми сапогами густую, стоячую пыль дороги и чувствуя за спиной пристальный женский взгляд. Обернуться ему не хотелось.
      — Чепуха какая! — с улыбкой зевнул он, завертывая за угол и направляясь к реке.

III

      Сергей ушел далеко, верст за семь, и шатался долго, до одурения. Переходя волнистый, зеленый луг, неровно изрезанный тенистыми зигзагами речки, окаймленной кудрявыми купами ивняка, он вспомнил апрель. Тогда здесь было еще сыро, холодно и неуютно. Нога противно чмокала в жидкой, размокшей почве, залепленной блеклой, прошлогодней травой и сгнившими прутьями. Талый снег гнездился в ямках, предательски закрывая лужи и рытвины, в холодную воду которых неожиданно проступали озябшие ноги. Солнце тускло блестело, скрытое испарениями. Ивняк стоял голый, ободранный, нелепо кривя сучья. Речка еще спала, и лед в ее черных преющих берегах вздувался грязно-белым горбом, истыканный сетью звериных и птичьих следов. У обрывов, там, где скупо блестели грязные лужицы весенней воды, уныло качались ранние кулики и, завидев человека, с пугливым свистом летели дальше.
      Теперь природа казалась женщиной, нарядной, умывшейся после долгой, хмельной ночи. Льющийся звон стоял в траве, сплетаясь дикой, монотонной мелодией с криками птиц. Зеленая и синяя краски рябили в глазах, пестрея лилово-розовым узором цветов. Воздух обливал разгоряченное лицо то сушью жары, то нежными, прохладными волнами.
      Далеко-далеко, за сизой полосой леса пронесся слабый, жалобный свисток паровоза, и снова огромный, тысячеглазый город взмахнул перед глазами Сергея закопченными железными крыльями. Но теперь видение потеряло свою остроту и быстро отлетело в прозрачную, хрустальную даль. Меж цветов, кочек, густо поросших красноголовым кукушкиным мхом, кустами шиповника и малины, оно казалось безжизненным и бледным, как давно виденный сон. Здесь ему не было места. Кудрявый щавель и лаковая зелень брусники взяли Сергея под свою защиту. Он поправил ремень дробовика и хитро, молодо улыбнулся кому-то притаившемуся в глубине кустов.
      Прыгали желтенькие трясогузки, кокетливо покачивая длинными прямыми хвостиками. Где-то лениво дергал коростель. Жажда томила Сергея, и он, нырнув в затрещавшие кусты, спустился по крутому, осыпчатому берегу к мелкой струистой речке. У берега вода стояла тихо, пронизанная осокой и водорослями, на дне блестела крупная галька. Наклонившись и промочив колени, Сергей увидел в сумрачном зеркале воды голубое, светлое небо, ушедшее куда-то вниз, далеко под берег, свое темное лицо, спутанные волосы и жилы, вздувшиеся на лбу. Напившись, он еще раз, немного разочарованный, посмотрел на себя. В лице водяного двойника, мужественном, красивом, не было и следа борьбы. Оно глядело спокойно, беспечно, устало и слегка, по обыкновению — насмешливо.
      Он вытер платком мокрые губы, надел фуражку и, лениво хватаясь за траву, взобрался наверх, чувствуя, как вязкое, нудное беспокойство ходит с ним, преследуя, держит, не спуская с него глаз и отравляя воздух своим дыханием. Оно было похоже на чужой надоедливый груз, который, однако, нельзя бросить, не дотащив до известного места. Вся досада и недоумение выражались в сознании неизбежности завтрашнего дня. А вместе с тем казалось оскорбительным, что люди, которых он в тайниках души всегда почему-то считал стоящими ниже себя, теперь станут, быть может, и даже наверное, презирать его и сострадательно смеяться над ним, хотя он и теперь нисколько не хуже их. Но всего досаднее то, что они, люди эти, как будто получали право отнестись к нему так или иначе. И — что уж совсем являлось смешным и нелепым, а в действительности как будто так и выходило — что право это давал он.
      Эта вспугнутая мысль тревожно билась и ерзала некоторое время, вздымая целый ворох грязного белья, накопленного в душе. За ней двинулись другие, лениво вспыхивая и скучая, враждебные зеленой, тысячеглазой жизни, напиравшей со всех сторон. Серые и однообразные, давно и сотни раз передуманные, стертые, как старые монеты, они назойливо толклись, неуклюжие и заспанные. Обрывки их, складываясь в слова о свободе, героизме и произволе, ползали, как безногие, жалкие калеки.
      Смеркалось, а он все ходил, перебирая четки прошлого, пока не захотелось пойти домой. Мыслям его нужны были стены. Там, свободные от воздуха и усталости, прямые и голые, давно знакомые и надоевшие друг другу, они могли текуче звучать до завтра, пока между ним и ними не упадет широкое лезвие незримого топора и не сделает его, Сергея, открыто самим собой.

IV

      Когда он подходил к околице городка, было уже темно, грустно и сонно. В дворах глухо мычали коровы, прыгали сердитые женские голоса. Где-то кричали пьяные. Светились окна. Натруженные ноги горели, словно обваренные кипятком. Хотелось есть, потом лечь и сладко отдохнуть. Сергей нажал брякнувшую калитку и вошел во двор.
      Окон не было видно в темноте, и он сначала решил, что все уже спят. Но, подымаясь на заскрипевшее крыльцо, услышал в черноте дремлющего, парного воздуха сдержанные звуки разговора и женский смешок. Сергей прислушался. Мужской голос, довольный и вместе с тем мечтательный, медленно плыл в глубине садика:
      — Вот видите — вы и не в состоянии этого постигнуть… А это, ей-богу — бывает… Вроде как просияние. И это объяснено даже во многих философических книгах.
      — Вот уж я бы на этакое не согласна, — быстро заявил женский, Дунин голос. — Вы подумайте! Червями весь прокипишь… Стой, как дурак, целую жисть. А вдруг все даром пропадет?
      — Как дурак? — обиженно возразил мужчина. — Это вы совсем напротив. Наоборот — душа особый дар приобретает и все ей известно… Например… Забыл вот только, как его звали… один старец стоял на столбе тридцать лет и три месяца. И до того, представьте себе, дошел, что звериный и скотский образ мыслей понимать стал!
      — Вот стой, — продолжала девушка, и плохо скрытый смех дрожал в ее грудном, певучем голосе, — стой так-то; все богу молись да молись, все о божественном думай да думай, голодай да холодай — а вдруг в мыслях что согрешишь — и поминай как звали все твои заслуги. Не очень приятно.
      И, помолчав, добавила:
      — Нет уж. Я, например, хоть в аду кипеть буду, так все равно. Вы думаете — там скучно, в аду-то? А я думаю, что все народ очень веселый. И вас, к одному уж, захватить, Митрий Ваныч!! Ха-ха!
      Сергей стоял на крыльце, прислушиваясь, и улыбался. Ему хотелось пойти в сад, вести мирный, дурашливый разговор, не видя глаз и лиц, и дышать теплым, сонным мраком. Но идти не решался, а в душе было смутное, верное чувство, что с его приходом разговор оборвется, и всем станет вдруг неловко и скучно.
      — Я, Дунечка, — сладко, поучительным тоном возразил Дмитрий Иваныч, — хотя и готов, конечно, проследовать за вами даже на край света, до самых отдаленных берегов Тавриды, но душу свою, извините, в смоле кипятить не желаю, хе-хе… Как это вы так говорите — ровно у вас огромное беремя грехов!
      Прозвенели несвязные, отрывистые переборы гармонии.
      — Я — большая грешница, — смеясь заявила девушка. — Ух! мне никакого спасения нет. Я все грешу. Вот вы божественное говорите, а мне смешно. Сижу вот с вами тут — чего ради? Тоже грех.
      — Если бы вы… — вздохнул Дмитрий Иваныч, — знали те мои чувства… которыми…
      — Отстаньте, пожалуйста. И никаких у вас чувств нет… Сыграйте лучше что ненабудь.
      — О жестокая… гм… сирена! Для вас — завсегда и что угодно! Что прикажете? Хороший есть вальс, вчера выучил — мексиканский.
      — Н-нет, — протянула задумчиво девушка. — Вы уж лучше тот… “Душистую зелень”.
      Несколько секунд стояла тишина, и вдруг сильно и певуче заговорила гармоника. Бойкие пальцы игрока быстро переливали грустные, звонкие трели, рявкали басами и дрожали густыми, протяжными вздохами. Трепет ночи и теплый мрак дробились и звенели мягкими, округленными тактами, и звуки вальса не казались ни пошлыми, ни чуждыми захолустью жизни. Поиграв минут пять, Дмитрий Иваныч бурно прогудел басами и умолк.
      — Очень хорошо! — сказала, помолчав, девушка. — Научите меня, Митрий Ваныч, вальсы плясать!
      — Почту себя счастливым услужить вам, — галантно ответил кавалер. — Это, между прочим, самый пустяк… Ну, как ваш жилец-то?
      — Что ж жилец? — неохотно протянула Дуня. — Ничего… живет.
      — Фигура заметная, — продолжал Дмитрий Иваныч. — И большой гордец… На грош амуниции, а на целковый амбиции. Третьего дня встретился я тут с ним как-то… ну известно — разговор, то да се… Так нет — “до свидания, — говорит, — мне некогда”… А между тем, как это говорится — человек интеллигентный…
      — Вы-то уж хороши! — недовольно возразила девушка. — Он даже очень вежливый и совсем простой. С Санькой вон вчера возился, как маленький.
      — Ну да, — обидчиво заметил уязвленный Дмитрий Иваныч, — это для вас он, конечно, возможно, что и вполне хороший… как он у вас живет два месяца… конечно…
      — Вы — пожалуйста! — задорно перебила Дуня. — Не выражайтесь! Живет и живет — что ж тут такое?..
      Воцарилось натянутое молчание, и затем гармоника обиженно заголосила пеструю, прыгающую польку. Сергей самодовольно улыбнулся и, пройдя сени, отворил дверь своей комнаты. В лицо пахнула душная, черная пустота. Нашарив спички, он зажег лампу, с жадностью съел холодный обед, разделся и, усталый, сладко потягиваясь на кровати, закурил папиросу. Усталость и сонливость делали теперь для него совершенно безразличным — приедет ли кто-нибудь завтра или нет; просто хотелось спать.
      Погасив лампу и повертываясь на бок, он расширил глаза, стараясь представить себе, что мрак — это смерть и что он, Сергей, бросил бомбу и умер. Но ничего не выходило, и самое слово “смерть” казалось пустым, ничего не значащим звуком.
      И, совсем уже засыпая, увидел крепкое, стройное тело девушки. Может быть, это была Дуня, может быть — кто другой. От нее струилось волнующее, трепетное тепло крови. И всю ночь ему снились легкие, упругие руки женщин.

V

      Когда — после, спустя много времени — Сергей вспоминал все, что произошло между ним и товарищем, приехавшим на другой день для окончательных переговоров, ему всегда казалось, что все это вышло “как-то не так” и что тут произошла какая-то ошибка. Какая — он сам не мог определить. Но несомненным было одно: что причина этой ошибки лежит не в нем — Сергее, и не в товарище Валерьяне, а там — за пределами доступного ясному и подробному анализу. Как будто обоим стало тяжело друг перед другом не за свое личное отношение к себе и людям, а за то огромное и слепое, имя которому — Жизнь и которое ревниво охраняло каждого из них от простого и спокойного понимания чужой души. Сознавать это было тяжело и неприятно еще потому, что и в будущем могло повториться то же самое и снова оставить в душе след больной тяжести и бьющей тоски.
      Сергей не знал, что приедет именно Валерьян. Когда на другой день утром вертлявый, смуглый и крикливый революционер шумно ворвался в комнату и начал тискать и целовать его, еще сонного и подавленного предстоящим, — Сергей сразу почувствовал, что объяснение будет тяжелое и злое. Столько было уверенности в себе и в своем знании людей в резких, порывистых движениях маленького кипучего человека, что в первое мгновение показалось невозможным сознательно отступить там, где давно было принято ясно и твердо выраженное решение. А потом сразу поднялось холодное, твердое упрямство отчаяния и стало свободнее двигаться и легче дышать.
      И вместе с этим кислое, нудное чувство отяготило душу, зевая и морщась, как заспанный кот. Все казалось удивительно пресным, бестолковым, совершенно потерявшим смысл. Пока Сергей умывался и одевался, рассеянно и невпопад подавая реплики, Валерьян суетился, присаживался, вскакивал и все говорил, говорил без умолку, смеясь и взвизгивая, — о “текущем моменте”, освобожденцах и эсдеках, “Революционной России” и “Искре”, полемике и агитации, — говорил быстро, пронзительно, без конца.
      Черный, кудластый и горбоносый, в пенсне, закрывающем выпуклые близорукие глаза, стремительный и взбудораженный, он казался комком нервов, наскоро втиснутым в тщедушное, жилистое тело. Ерзая на стуле, ежеминутно вскидывая пенсне, хватая Сергея за руки и пуговицы, он быстро-быстро, заливаясь детским самодовольным смехом, сыпал нервные, резкие фразы. Даже его одежда, умышленно пестрая, южной полуприказчичьей складки, резко заслоняла обычную для Сергея гамму впечатлений и, казалось, принесла с собой все отзвуки и волнения далеких городских центров. Сергея он знал давно и относился к нему всегда с чувством торопливой и деловой снисходительности.
      Когда, наконец, Сергей убрался и вышел с товарищем в сад, где смеющееся солнце золотилось и искрилось в зелени, как дорогое вино, и оглушительно кричали воробьи, и благоухал пушистый снег яблонь, он почувствовал, что тревога и раздражение сменяются в нем приливом утренней бодрости и выжидательного равнодушия ко всему, что скажет и сделает Валерьян. А вместе с тем понимал, что с первых же слов о деле станет больно и тяжело.
      Они сели на траве, в том месте, где густая рябина закрывала угол плетня, примкнувший к старому сараю. Слегка передохнув и рассеянно вскидывая вокруг близорукими глазами, Валерьян начал первый:
      — А вы ведь меня не ждали, дядя, а? Ну — рассказывайте — как, что, — иное и прочее? Все хорошо? А? Ну, как же?
      — Да вот… — Сергей принужденно улыбнулся. — Как видите. Приехал я, и поселился, и живу… как видите — в благорастворении воздухов…
      — Да! Да?! А? Ну?
      — Ну, что же… ем, толстею… пища здесь дешевая. Я здорово отъелся после сидения. Можно сказать — воскрес. Вы ведь видели, какой я тогда вышел — вроде лимона…
      — Вроде выжатого лимона, ха-ха! Ну, а это, как его — вы чистый здесь? Слежка есть, а?
      — Тише вы… — Сергей оглянулся. — Слежки нет, конечно, какая же здесь может быть. Приехал я… Я сперва думал объявиться ищущим занятий, но потом отбросил эту мысль, потому что это даже не город, а скорее слобода.
      — Да, да!.. Ну?
      — Ну — так вот… поселился здесь — просто под видом больного на отдыхе. И прекрасно. Знакомств никаких не заводил, да и не с кем… Да и не нужно…
      — Да, да, да!.. И знаете ли, что вы, дяденька, — еще счастливейший из счастливых!.. Другие, — он понизил голос, — перед актом держали карантин по пять, по шесть, по девять месяцев! Ничего не поделаете! Нужно! Нужно, понимаете ли, человеку очиститься так, чтобы ни синь-пороха, ни одного корня нельзя было выдрать… А я ведь, знаете, откровенно говоря, сомневался, что у вас хватит выдержки сидеть в этой… ха-ха? — келье под елью. Вы того, человек живой. Хм…
      Он уронил пенсне, подхватил его, оседлал нос и таинственно спросил:
      — А кто ваши хозяева? А?
      — Глава семейства и владелец этого домишки, — кузнец, здесь в депо. Человек смирный и, как говорится, — богобоязненный. По вечерам, когда придет с работы, долго и шумно вздыхая, пьет чай, по воскресеньям напивается вдребезги и говорит какие-то кроткие, умиленные слова. Плачет и в чем-то кается… А вот жена у него — целый базар: рябая, толстая, сырая, и глотка у нее медная. С утра до вечера ругает весь белый свет. Есть у них еще две дочки: одна — крошка и плакса, а старшая — ничего себе…
      Маленький человек слушал, одобрительно хохотал и хлопал Сергея по плечу, вскидывая пенсне.
      — Ну, ну? Да? — повторял он беспрестанно, думая в то же время о чем-то другом. И когда Сергей кончил, Валерьян как-то совсем особенно, растроганно и грустно взглянул ему в глаза.
      — Ну, так как? — тихо сказал он. — Когда же выезжать вам, как думаете, а?
      И как бы опасаясь, что слишком скоро и неделикатно задел острый вопрос, быстро переспросил:
      — Скучно было здесь, да?
      Кольцо, схватившее горло Сергею, медленно разжалось, и он, стараясь быть равнодушно-твердым, сказал:
      — Н-нет… не очень… Я охотился, читал… Страшно люблю природу.
      — Природа, да… — рассеянно подхватил Валерьян, и сосредоточенное напряжение легло в мускулах его желтого смуглого лица. — Ну… это — приготовились вы?
      Он понизил голос и в упор смотрел на Сергея задумчивым, меряющим взглядом. Сразу почему-то слиняло все забавное в его манерах и фигуре. Он продолжал, как бы рассуждая с самим собой:
      — Я думаю — вам пора бы, пожалуй, двинуться… Штучку я привез с собой. Она в комоде у вас. Слушайте, — осторожнее, смотрите!.. Если ее не бросать об пол и не играть в кегли — можете смело с ней хоть на Камчатку ехать. Вот первое. Затем — деньги. Сколько их у вас?..
      Вопрос повис в воздухе и, замерев, все еще звучал в ушах Сергея. Стало мучительно стыдно и жалко себя за всю ложь этого разговора, с начала до конца бесцельную, убого прикрывшуюся беспечностью и спокойствием товарищеской беседы. Он глупо усмехнулся, деланно просвистал сквозь зубы и сказал тонким блуждающим голосом:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33