Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в пятнадцати томах - Том 4. Униженные и оскорбленные. Повести и рассказы 1862-1866. Игрок.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Достоевский Федор Михайлович / Том 4. Униженные и оскорбленные. Повести и рассказы 1862-1866. Игрок. - Чтение (стр. 54)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в пятнадцати томах

 

 


      Творческие трудности усугублялись еще и цензурными искажениями текста, разрушавшими внутреннюю логику повествования. Так, получив первый двойной номер «Эпохи», где было напечатано «Подполье», и обнаружив там, помимо «ужасных опечаток», вмешательство цензора, Достоевский писал 26 марта 1864 г. брату: «…уж лучше было совсем не печатать предпоследней главы (самой главной, где самая-то мысль и высказывается), чем печатать так, как оно есть, т. е. надерганными фразами и противуреча самой себе. Но что же делать? Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду,— то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Христа, — то запрещено…».
      В подстрочном примечании к журнальной публикации первой части «Записок» автор указал на связь своего «антигероя» с типом «лишнего человека».
      Проблема «лишних людей», на смену которым шли новые герои-деятели, активно обсуждалась в русской публицистике на рубеже 1860-х годов. Проявлял к ней интерес и Достоевский. Так, имея в виду Чацкого и последовавших за ним «лишних людей», Достоевский писал в «Зимних заметках»: «Они все ведь не нашли дела, не находили два-три поколения сряду. Это факт, против факта и говорить бы, кажется, нечего, но спросить из любопытства можно. Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы то ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела» (с. 407).
      В то же время Достоевский осознавал и трагичность положения «лишних людей». Герой «Записок» говорит о себе: «Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. <…> Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени» (с. 483). Подобное трагическое мироощущение Достоевский считал характерной чертой «избранных» «лишних людей». Это видно из его отзыва о «Призраках» Тургенева, которые Достоевский прочитал в период работы над «Записками из подполья». В «Призраках» — писал Достоевский Тургеневу 23 декабря 1863 г. — «…много реального. Это реальное — есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время,уловленная тоска».
      Задумав произведение, в центре которого должен был стоять «исповедующийся» «лишний человек», Достоевский не мог не учесть опыта своих предшественников, создавших классические образцы этого типа, а также суждения критиков, объяснивших историческую сущность и закономерность появления «лишних людей».
      Герой «Записок из подполья» по своему психологическому облику ближе всего стоит к «русским гамлетам» Тургенева, к «Гамлету Щигровского уезда» (1849) и к Чулкатурину из «Дневника лишнего человека» (1850). Эта общность была отмечена еще Н. Страховым, который в 1867 г. в статье, посвященной выходу в свет Собрания сочинений Достоевского 1865–1866 гг., писал: «Отчуждение от жизни, разрыв с действительностью <…> эта язва, очевидно, существует в русском обществе. Тургенев дал нам несколько образцов людей, страдающих этой язвою; таковы его „Лишний человек“ и „Гамлет Щигровского уезда“ <…> Г-н Ф. Достоевский, в параллель тургеневскому Гамлету, написал с большою яркостию своего „подпольного“ героя…» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555. Наша изящная словесность).
      Следует отметить, что «антигерой» Достоевского в отличие от тургеневских «лишних людей» — не дворянин, не представитель «меньшинства», а мелкий чиновник, страдающий от своей социальной приниженности и восстающий против обезличивающих его условий общественной жизни. Социально-психологическую суть этого бунта, принимавшего уродливые, парадоксальные формы, Достоевский пояснил в начале 1870-х годов. Отвечая критикам, высказавшимся по поводу напечатанных частей «Подростка», он писал в черновом наброске «Для предисловия» (1875): «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинстваи впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости <…> Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!». Достоевский утверждал в заключение, что «причина подполья» кроется в «уничтожении веры в общие правила. „Нет ничего святого“».
      «Подпольный парадоксалист» выступает против просветительской концепции человека, против позитивистской абсолютизации естественнонаучных методов, особенно математических, при определении законов человеческого бытия. В начале 1860-х годов эти взгляды получили развитие и в идеологии русских революционных демократов, в частности, в теории «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского.
      Основной полемический тезис, сформулированный Достоевским еще в «Зимних заметках», сводился к следующему: социализм не может быть осуществлен на принципе разумного договора личности и общества по формуле «каждый для всех и все для каждого» потому, что, как утверждал Достоевский, «не хочет жить человек и на этих расчетах <…> Ему всё кажется сдуру, что это острог и что самому по себе лучше, потому — полная воля» (с. 431).
      Вся первая часть повести — «Подполье» — является развитием этой мысли.
      Оперируя тезисами и понятиями, близкими в отдельных случаях к философским идеям Канта, Шопенгауэра, Штирнера, герой «Записок из подполья» утверждает, что философский материализм просветителей, взгляды представителей утопического социализма и позитивистов, равно как и абсолютный идеализм Гегеля, неизбежно ведут к фатализму и отрицанию свободы воли, которую он ставит превыше всего. «Свое собственное, вольное и свободное хотенье, — говорит он, — свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, — вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту» (с. 469–470).
      Сопоставление «Записок из подполья» со статьями Достоевского 1861–1864 гг. и «Зимними заметками о летних впечатлениях» со всей очевидностью убеждает в том, что «герой подполья воплощает в себе конечные результаты „оторванности от почвы“, как она рисовалась Достоевскому», и потому этот персонаж «не только обличитель, но и обличаемый», не герой, но «антигерой», по выражению самого автора. Проповедуя свободу, подпольный человек в действительности ратует за «свободу от выбора, от обязывающих решений». Его эгоцентризм порожден «страхом перед жизнью».
      Заставляя своего героя в качестве «головного», теоретического тезиса проповедовать доведенную до логического предела программу крайнего индивидуализма, Достоевский наметил уже в первой части «Записок из подполья» и возможный, с его точки зрения, выход из этого состояния. Воображаемый оппонент «подпольного человека» говорит ему: «Вы хвалитесь сознанием, но вы только колеблетесь, потому что хоть ум у вас и работает, но сердце ваше развратом помрачено, а без чистого сердца — полного, правильного сознания не будет» (с. 479–480). Очевидно, в доцензурном варианте эта мысль была развита еще более определенно. По утверждению автора, места, где он «вывел потребность веры и Христа» (см. выше), были запрещены. О том, что имел в виду Достоевский, говоря о «потребности веры и Христа», можно судить по заметкам в записной тетради (1864–1865 гг.), сделанным вскоре после опубликования «Подполья». Упрекая «социалистов-западников» в том, что они, заботясь только о материальном благополучии человека, «дальше брюха не идут», Достоевский писал в набросках к статье «Социализм и христианство»: «Есть нечто гораздо высшее бога-чрева. Это — быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его — всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое <…> социалист не может себе представить, как можно добровольно отдавать себя за всех, по его — это безнравственно. А вот за известное вознаграждение — вот это можно <…> А вся-то штука, вся-то бесконечность христианства над социализмом в том и заключается, что христианин (идеал), всё отдавая, ничего себе сам не требует».
      Второй части «Записок из подполья» — «По поводу мокрого снега» — в качестве эпиграфа предпосланы стихи Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» (1845). Тема этого стихотворения варьируется и в повести, где она подвергается, однако, глубокому переосмыслению, как и темы жоржсандовских повестей 1850-х годов, — переосмыслению, включающему в себя сочувственное и одновременно полемическое отношение к ним. Конфликт между Лизой — носительницей «живой жизни» и «мертворожденным» «небывалым общечеловеком», «парадоксалистом» из подполья кончается нравственной победой героини. В облике этой героини нашли отражение некоторые черты «сильно развитой личности», о которой Достоевский писал еще в «Зимних заметках» (см. с. 428) и представление о которой в конце 1864 г., т. е. после опубликования «Записок из подполья», дополнилось новыми штрихами. Так, в подстрочном примечании Достоевского к статье Н. Соловьева «Теория пользы и выгоды» сказано: «Чем выше будет сознание и самоощущение своего собственного лица, тем выше и наслаждение жертвовать собой и всей своей личностью из любви к человечеству. Здесь человек, пренебрегающий своими правами, возносящийся над ними, принимает какой-то торжественный образ, несравнимо высший образ всесветного, хотя бы и гуманного кредитора, благоразумно, хотя бы и гуманно, занимающегося всю свою жизнь определением того, что моеи что твое»(Эпоха. 1864. № 11. С. 13).
      Многое из того, что в «Записках из подполья» только намечено, было развито в последующих романах Достоевского, и в частности в первом из них, в «Преступлении и наказании».
      Вышедшая в свет в конце марта 1864 г. первая часть «Записок из подполья» тотчас же обратила на себя внимание революционно-демократического лагеря. Щедрин включил в свое обозрение «Литературные мелочи» «драматическую быль» — памфлет «Стрижи» Высмеивая в сатирической форме участников журнала «Эпоха», он под видом «стрижа четвертого, беллетриста унылого» изобразил Ф. М. Достоевского.
      Пародия Щедрина — единственный непосредственный отклик на «Записки из подполья». Интерес критики к этой повести пробудился уже после опубликования романа Достоевского «Преступление и наказание» (1866).
      H. H. Страхов в статье «Наша изящная словесность» подчеркивал, что «подпольный человек» «со злобой относится к действительности, к каждому явлению скудной жизни, его окружающей, потому что каждое такое явление его обижает как укор, как обличение его собственной внутренней безжизненности» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555). Заслугу Достоевского критик видел в том, что он, сумев «заглянуть в душу подпольного героя, с такою же проницательностью умеет изображать и всевозможные варьяции этих нравственных шатаний, все виды страданий, порождаемых нравственною неустойчивостью» (там же).
      Высокую оценку «Запискам из подполья» дал Ап. Григорьев. В письме к H. H. Страхову от 18 (30) марта 1869 г. Достоевский вспоминал, что Григорьев похвалил эту повесть и сказал ему: «Ты в этом роде и пиши».
      Впоследствии «Записки из подполья» привлекли особое внимание Н. К. Михайловского, посвятившего их разбору специальный раздел в статье «Жестокий талант» (1882).
      С конца XIX в. постепенно рос интерес к этой повести. Мироощущение «подпольного человека», генетически связанного с «лишними людьми» 1840-1850-х годов, заключало в себе ростки позднейшего буржуазного индивидуализма и эгоцентризма. Художественное открытие Достоевского, впервые указавшего на социальную опасность превращения «самостоятельного хотения» личности в «сознательно выбираемый ею принцип поведения», на рубеже XIX и XX вв. получило подтверждение в ницшеанстве, а позднее в некоторых направлениях экзистенциализма.

Крокодил

      Впервые опубликовано в журнале «Эпоха» (1865. № 2) с подписью: Федор Достоевский.
      В «Дневнике писателя» за 1873 г. Достоевский рассказал о том, что в 1864 г. «в Пассаже какой-то немец (Гебгардт, основавший позднее в Петербурге Зоологический сад. — Ред.) показывал за деньги крокодила» и этот факт натолкнул его на мысль «написать одну фантастическую сказку, вроде подражания повести Гоголя „Нос“». Этой «литературной шалостью» явился данный рассказ, озаглавленный в первоначальной записи: «О муже, съеденном крокодилом».
      Название «Крокодил» рассказ получил при перепечатке его в Собрании сочинений Достоевского 1865 г., а прежнее его название: «Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже» было перенесено в подзаголовок. Журнальной публикации рассказа предпослано также следующее предисловие.
      ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКЦИИ
      Редакция с удивлением печатает сей почти невероятный рассказ единственно в том уважении, что, может быть, и действительно, всё это как-нибудь там случилось. В рассказе объясняется, что какой-то господин, известных лет и известной наружности, был проглочен находящимся в Пассаже крокодилом, весь без остатка, и не только остался после этого жив, но даже прожил в крокодиловых недрах невредимо и, по-видимому, охотно две недели; был в это время посещаем праздной и склонной к увеселениям публикой, входил в разговоры с посетителями, хлопотал о пенсии, часто переменял свое направление (и физически, т. е. переворачиваясь с боку на бок, и нравственно, в смысле поведения) и под самый конец, от праздности и от досады, стал философом. Такая отъявленная дичь была бы, разумеется, неестественна, если б чрезвычайно искренний тон автора не склонил редакцию в свою пользу. Кроме того, с величайшей подробностию цитуются почти все газетные статьи, даже стишки, даже яростная полемика, явившиеся в свет по поводу проглоченного господина. — Доставлен весь этот вздор в редакцию г-ном Федором Достоевским, ближайшим сотрудником и членом редакции, но настоящий автор рассказа до сих пор неизвестен. Однажды, в отсутствие г-на Достоевского из дому (по делам, до читателя не относящимся), явился в его квартиру некоторый неизвестный человек и оставил на его столе рукопись с небольшим письмом от себя, но без подписи. В письме этом он кратко, но напыщенно рекомендует свое сочинение и просит предать его гласности, напечатав в «Эпохе». Так как рассказ тоже никем не подписан, то редакция и уполномочила Федора Достоевского, для виду, подписать под ним свое имя и в то же. время, в видах справедливости, изобрести приличный псевдоним и неизвестному автору. Таким образом, неизвестный автор и назван был Семеном Стрижовым — неизвестно почему. Что же касается до г-на Достоевского, то он с охотою подписал свое имя, справедливо рассуждая, что если повесть сия понравится публике, то ему же будет лучше, потому что подумают, что он сочинил; если же не понравится, то стоит ему только сказать, что не он сочинил, — и дело в шляпе.
      Редакция не скрывает, впрочем, от публики одного чрезвычайно важного обстоятельства, именно: сколько она ни старалась, как ни разыскивала хоть чего-нибудь, что могло бы пролить какой-нибудь свет на это неслыханное пассажное происшествие, — ничто не помогало! Никто, решительно никто ни слова не слыхал и не читал о чем-нибудь, хоть капельку на это похожем, хотя и оказалось, что пассажных крокодилов многие ходили смотреть. Одним словом, проглоченного живьем господина, к величайшему сожалению и к величайшей досаде редакции, совсем не оказывалось. Пробовала редакция разыскать те номера газет и в них те статьи, которые были указаны автором; но, к удивлению своему, скоро приметила, что и газет с такими названиями у нас не имеется. В такой крайности нам оставалось только одно: всему поверить и решить, хотя и поневоле, но зато по совести, что незнакомец, сообщивший рукопись, не мог солгать и, стало быть, всё сообщенное им справедливо. Так мы и сделали, но тут же долгом считаем заявить, что если, на случай, всё это ложь, а не правда, то более невероятной лжи до сих пор еще не бывало в нашей литературе, кроме разве того всем известного случая, когда у некоего майора Ковалева однажды утром сбежал с лица его собственный нос и расхаживал потом в мундире и в шляпе с плюмажем в Таврическом саду и по Невскому. Во всяком случае редакция очень желала бы, чтобы и публика тоже всему поверила; ибо если она не поверит, то, стало быть, будет упрекать редакцию во лжи, — а это уж нам неприятно.
      И однако же, — говорим искренно, хотя и не без смущения, — нашлись и в самой редакции люди, горячо восставшие на нас за то, что мы решились поверить такой (будто бы) отъявленной мистификации. С яростию обвиняло нас это меньшинство, несмотря на то, что мы сделали всё, что от нас зависело, для оправдания такого невероятного, происшествия в глазах публики. Не оценив достаточно наших усилий, они кричали, очевидно удаляясь от предмета, что рассказ неизвестного не только противоречит естественным наукам, но даже и анатомии, что проглотить человека известных лет, может быть, вершков семи росту и, главное, образованного — невозможно крокодилу, и т. д., и т. д. — всего не перечтешь, что они накричали, да и не стоит, тем более что большинство голосов было в пользу редакции, а уж решено, что ничего нет лучше принципа большинства голосов для узнания истины. Тем не менее редакция, чтобы исполнить свой долг во всей добросовестности, склонило свое ухо и к этим возгласам. Немедленно из среды ее были командированы четыре непременных ее члена для отыскания правды в Пассаже. Требовалось от них, чтобы все они, в совокупности, вошли в крокодильную, познакомились с крокодилами и разыскали бы всё сами на месте. Командированные были: оба секретаря редакции, с портфелем и без портфеля, один критик и один романист. Не жалея издержек, редакция вручила каждому из них для уплаты за вход в крокодильную по четвертаку. Все четвертаки составляли неотъемлемую собственность редакции и были приобретены ею законным путем, без какого бы то ни было посредства какой-либо другой редакции.
      Командированные члены возвратились все через час в величайшем негодовании. Мало того, не хотели даже говорить с нами, вероятно от досады, и смотрели все в разные стороны. Наконец, побежденные усиленно ласковым обращением редакции, согласились прервать молчание и объявили прямо, но всё еще довольно грубо, что нечего было их и посылать в Пассаж, что тут с первого взгляда видна вся нелепость, что крокодил не может проглотить целиком человека, но что, кто его знает, может быть, оно и могло как-нибудь там случиться. Такой резкий и даже, можно сказать, односторонний приговор сначала не на шутку взволновал редакцию. Тем не менее всё очень скоро и окончательно уладилось. Во-первых, если, «может быть, оно и могло как-нибудь там случиться», то, стало быть, и действительно могло случиться; а во-вторых, по исследованиям бывших в командировке оказалось ясным, что в рассказе неизвестного говорится отнюдь не о тех всем известных крокодилах, которые показываются теперь в Пассаже, а о каком-то другом, постороннем крокодиле, который тоже будто бы показывался в Пассаже, прожил в нем недели три или четыре и, как явствует из рассказа, увезен обратно на свою родину в Германию. Сей же последний крокодил, конечно, мог быть и больше и вместительнее теперешних двух крокодилов, а следственно, отчего ж бы он не мог проглотить известных лет господина, и тем более образованного?
      Такое соображение окончательно разрешило все недоумения редакции. Главное — она победоносно отстояла повесть и печатает ее, хотя бы и очень могла без нее обойтись, имея уже достаточный комплект статей и ровно столько листов, сколько ею было первоначально обещано публике для каждого номера «Эпохи», но, не стесняясь этим обещанием, редакция прибавляет и эти лишние листы. Если уж завелись на свете «лишние люди», почему же не случиться в журнале и лишним листам?
      В 1860-х годах Достоевский вел дискуссию с демократической журналистикой — «Современником» и «Русским словом». Не менее ожесточенно полемизировал он и с консервативными и либеральными органами — «Русским вестником» M. H. Каткова, «Голосом» и «Отечественными записками» А. А. Краевского. Все это нашло отражение в «Крокодиле». В своих речах герой рассказа как бы синтезировал различные по своей общественно-политической окраске, но в равной степени неприемлемые для Достоевского идеологические концепции, носителей которых писатель склонен был упрекать в книжном абстрактно-«теоретическом» подходе к действительности и в отрыве от «живой жизни». Воспользовавшись острокомической, гротескной ситуацией, Достоевский язвительно пародировал как радикальные воззрения вульгарных материалистов, «нигилистов» «Русского слова» — В. А. Зайцева и Д. И. Писарева, так и философско-эстетические и социально-экономические теории сотрудников «Современника». При этом следует отметить, что, создавая фигуру главного героя рассказа, либерального чиновника, проглоченного крокодилом, Достоевский опирался на сатирическую характеристику «нигилистов» в статье Салтыкова-Щедрина «Наша общественная жизнь», направленной против «Русского слова». В статье сказано, что «вислоухие», «нигилисты» — «не что иное, как титулярные советники в нераскаянном виде, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты» ( Салтыков-Щедрин М. Е.Собр. соч. М., 1968. Т. 6. С. 234).
      Появление повести в печати вызвало резкие полемические отклики. Издатель высмеянной в рассказе газеты «Голос» Краевский выдвинул против автора обвинение в том, что «Крокодил» — памфлет на осужденного и 1864 г. правительством Александра II и сосланного в Сибирь Н. Г. Чернышевского. Краевский намекал, что Иван Матвеевич, проглоченный крокодилом и проповедующий из его чрева, — карикатура на Чернышевского, написавшего в Петропавловской крепости роман «Что делать?», а его легкомысленная и недалекая жена — шаржированное изображение О. С. Чернышевской. Достоевский, как только ему представилась возможность, выступил в печати с опровержением этой сплетни, не побоявшись открыто высказать сочувствие ссыльному Чернышевскому.
      Изложив историю своего знакомства с Н. Г. Чернышевским и указав на доброжелательный характер их личных взаимоотношений, Достоевский отверг взведенное на него обвинение в надругательстве над трагической участью Чернышевского. Он писал: «Значит, предположим, что я, сам бывший ссыльный и каторжный, обрадовался ссылке другого „несчастного“; мало того — написал на этот случай радостный пашквиль. Но где же тому доказательства: в аллегории? Но принесите мне что хотите… „Записки сумасшедшего“, оду „Бог“, „Юрия Милославского“. стихи Фета — что хотите — и я берусь вам вывести тотчас же <…> что тут именно аллегория о франко-прусской войне или пашквиль на актера Горбунова…» («Дневник писателя» за 1873 г., IV. Нечто личное).
      Изучение творческой истории рассказа и его черновых рукописей подтверждает справедливость слов Достоевского, отрицавшего толкование «Крокодила» как памфлета, затрагивающего личность Чернышевского.

Игрок

      Впервые опубликовано в Полном собрании сочинений Достоевского (СПб., 1866. Т. 3. С. 5-63).
      Замысел «Игрока» возник еще осенью 1863 г. 18 (30) сентября 1863 г. из Рима Достоевский писал H. H. Страхову: «Сюжет рассказа следующий: один тип заграничного русского. Заметьте: о заграничных русских был большой вопрос в журналах. Всё это отразится в моем рассказе. Да и вообще отразится современная минута (по возможности, разумеется) нашей внутренней жизни. Я беру натуру непосредственную, человека однако же многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить,восстающего на авторитеты и боящегося их? Он успокаивает себя тем, что ему нечего делатьв России и потому жестокая критика на людей, зовущих из России наших заграничных русских. <…> Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку.Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец. (Это вовсе не сравнение меня с Пушкиным. Говорю лишь для ясности). Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность рискаи облагораживает его в глазах самого себя. Весь рассказ — рассказ о том, как он третий год играет по игорным домам на рулетке».
      Летом 1865 г., теснимый кредиторами, Достоевский вынужден был продать «спекулянту» и «довольно плохому человеку» Ф. Т. Стелловскому право на издание собрания своих сочинений. «Но в контракте нашем была статья, — рассказывал Достоевский в письме к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 г., — по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866 г. (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжение девяти лет издавать даром, и как вздумается, всё, что я ни напишу, безо всякого мне вознаграждения».
      Увлеченный работой над «Преступлением и наказанием» Достоевский не принимался за новый роман до начала октября 1866 г. Когда же времени на выполнение обязательства осталось меньше месяца, он вынужден был пригласить стенографистку Анну Григорьевну Сниткину (ставшую впоследствии его женой) и продиктовал ей текст романа в течение 26 дней, с 4 по 29 октября. Можно предположить, что у Достоевского уже были к этому времени приготовлены какие-то черновые варианты текста или подробные планы романа, что и сделало возможным создание «Игрока» в столь короткий срок.
      В своих воспоминаниях А. Г. Достоевская рассказала, как писался «Игрок». До ее прихода Достоевский делал черновые наброски, затем с 12 до 4 часов дня с небольшими перерывами диктовал А. Г. Сниткиной текст, который она дома расшифровывала и переписывала набело. Сохранившиеся отрывки текста «Игрока», записанные рукою А. Г. Сниткиной и ставшие наборной рукописью, свидетельствуют, что перед сдачей романа издателю Достоевский еще раз подверг рукопись правке. Рукопись романа, переданного 1 ноября 1866 г. Стелловскому, была названа «Рулетенбург» (т. е. «Город рулетки»). Однако издатель потребовал, чтобы название это было заменено на «какое-нибудь другое, более русское» (см. письмо Достоевского к В. И. Губину от 8 (20) мая 1871 г.). Достоевский согласился, и роман был напечатан в 3 томе Полного собрания сочинений Достоевского, изданного Ф. Стелловским (СПб., 1866), под названием «Игрок»; с того же набора был сделан отдельный оттиск.
      В центре повествования — «игрок», один из типов «заграничных русских». Рядом с ним изображена семья русского генерала, тоже из «заграничных русских». Эта семья принадлежит к числу «случайных семейств», выбитых из привычного жизненного уклада крестьянской реформой, художественному исследованию которых Достоевский посвятил свои последующие романы. Множество таких русских семейств за границей Достоевский наблюдал еще во время своей первой поездки по Европе в 1862 г., о чем он писал в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (см. с. 407–408). По приведенным в октябрьском номере «Русского вестника» за 1862 г. данным, только в 1860 г. за границу отправилось более двухсот тысяч русских.
      Характерно, что тему «русские за границей» — хотя и в ином ключе — тогда же разработал И. С. Тургенев в романе «Дым» (1867), написанном и опубликованном почти одновременно с «Игроком» Достоевского.
      Перипетии любви героя, состоящего на службе в семействе генерала в качестве домашнего учителя, и падчерицы генерала Полины во многом повторяют сложную историю отношений Достоевского и Аполлинарии Прокофьевны Сусловой. В одном из писем Достоевский писал о ней: «Она требует от людей всего,всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт» (Н. П. Сусловой, от 19 апреля 1865 г.). Эти слова в полной мере можно отнести и к Полине. Некоторые сюжетные мотивы в «Игроке», как об этом свидетельствует дневник А. П. Сусловой, были подсказаны Достоевскому реальными событиями. Так, увлечение Полины французом Де-Грие, ее желание вернуть ему какие-то деньги — художественно преображенные факты биографии А. П. Сусловой.
      Автору «Игрока» была близка и другая страсть главного героя, Алексея Ивановича, — к игре. О своем увлечении рулеткой во время поездок за границу Достоевский постоянно сообщал близким. В одном из писем к В. Д. Констант от 20 августа (1 сентября) 1863 г. из Парижа, рассказывая об удачной игре в Висбадене, Достоевский писал: «…в эти четыре дня присмотрелся к игрокам. Их там понтирует несколько сот человек, и, честное слово, кроме двух, не нашел умеющих играть. Все проигрываются дотла, потому что не умеют играть. Играла там одна француженка и один английский лорд; вот эти так умели играть и не проигрались, а напротив, чуть банк не затрещал. Пожалуйста, не думайте, что я форсю, с радости, что не проиграл, говоря, что знаю секрет, как не проиграть, а выиграть. Секрет-то я действительно знаю; он ужасно глуп и прост и состоит в том, чтоб удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться. Вот и всё…».
      «Теория» игры на рулетке автора романа, развитая в цитированном письме, совпадает с рассуждениями на эту же тему его героя Алексея Ивановича, в особенности в последней главе (см. с. 719). А. Г. Достоевская вспоминает, что когда в процессе работы над романом обсуждались судьбы героев, то «Федор Михайлович был вполне на стороне „игрока“ и говорил, что многое из его чувств и впечатлений испытал сам на себе. Уверял, что можно обладать сильным характером, доказать это своею жизнью и тем не менее не иметь сил побороть в себе страсть к игре на рулетке».
      Созданный Достоевским образ «игрока» имел длинную литературную родословную. Перечень произведений мировой литературы, в которых разработан сюжет азартной игры, может быть бесконечным. Сам Достоевский указал на связь романа с пушкинскими традициями. При этом нужно иметь в виду не только названные им «Маленькие трагедии», но и «Пиковую даму». С «Пиковой дамой» «Игрока» сближают некоторые детали сюжета. Впрочем, пушкинский Германн одержим единой страстью, стремлением к богатству, которое даст ему власть над людьми; Алексей Иванович, выиграв двести тысяч, тут же их растрачивает. И в этом Достоевский видел проявление чисто русской черты характера.
      При работе над образом Алексея Ивановича у Достоевского, очевидно, возникали какие-то ассоциации и с «Дубровским» Пушкина. Троекуров называет молодого Дубровского, попавшего в его дом в роли француза-гувернера, «учителем», вкладывая в это слово уничижительный смысл. Алексей Иванович тоже уничижительно именует себя «учителем» в тех случаях, когда хочет подчеркнуть свое зависимое положение. И в повести Пушкина (Глава XI) и в «Игроке» (с. 587 и др.) слово «учитель» приведено во французской транскрипции (outchitel).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55