Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в пятнадцати томах - Том 3. Село Степанчиково и его обитатели. Записки из Мертвого дома.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Достоевский Федор Михайлович / Том 3. Село Степанчиково и его обитатели. Записки из Мертвого дома. - Чтение (стр. 40)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в пятнадцати томах

 

 


Прототипы остальных польских революционеров раскрываются Токаржевским. Так, Ж-кий — это Иосиф Жоховский (1801–1851), профессор математики Варшавского университета. За революционную речь в 1848 г. он был приговорен к смертной казни, замененной десятью годами каторги. Отбывал ее в Усть-Каменогорске, затем в Омске. По воспоминаниям Токаржевского, был незаслуженно наказан 300 ударами палок (у Достоевского плац-майор приказал дать ему сто розог). Скончался на каторге. M-цкий — это Александр Мирецкий (род. в 1820 г.), прибывший на каторгу в 1846 г. «за участие в заговоре, за произведение в Царстве Польском бунта». Он был особенно нелюбим плац-майором, который постоянно назначал его парашником и, издеваясь, повторял: «Ты мужик — тебя бить можно!» В ноябре 1851 г. Мирецкий был переведен в гражданское ведомство для определения на поселение в Сибири. Достоевский упоминает Мирецкого в «Дневнике писателя» за 1876 г. Б-ский — это Иосиф Богуславский (1816–1857 или 1859), осужденный на десять лет. В январе 1849 г. он был водворен в Усть-Каменогорскую крепость, а в октябре того же года вместе с Токаржевским и Жоховским переведен в Омск. По дороге Богуславский заболел, ему было отказано унтер-офицером в месте на подводе, и Токаржевский нес друга 700 верст на руках. Мемуары Богуславского «Воспоминания сибиряка» существенно дополняют книги Токаржевского. Из Статейных списков об арестантах омской крепости известны и прототипы трех остальных поляков, лишь вскользь упомянутых Достоевским — Б-м, А-чуковский, К-чинский. Это были осужденные «за участие в краковском возмущении» живописец Карл Бем, Юзеф Анчиковский и тридцатидвухлетний Людвиг Корчинский («тихий и кроткий молодой человек», — писал о нем Достоевский), осужденный за «возмущение против православной церкви и верховной власти и покушение к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии». Судьбы политических осужденных описаны Достоевским чрезвычайно точно. В этом отношении глава «Товарищи» выделяется своей строгой фактографичностью.
      Известно, что прототипом плац-майора, прозванного за «рысий взгляд» «восьмиглазым», послужил плац-майор омского острога Василий Григорьевич Кривцов. В письме к брату от 30 января — 22 февраля 1854 г. Достоевский дает ему следующую характеристику: «Плац-майор Кривцов — каналья, каких мало, мелкий варвар, сутяга, пьяница, все, что только можно представить отвратительного <…> Он уже два года был плац-майором и делал ужаснейшие несправедливости <…> Он наезжал всегда пьяный (трезвым я его не видел), придирался к трезвому арестанту и драл его под предлогом, что тот пьян как стелька. Другой раз, при посещении ночью, за то, что человек спит не на правом боку, за то, что вскрикивает или бредит ночью, за все, что только влезет в его пьяную голову». В воспоминаниях Токаржевского Кривцову посвящена специальная глава «Васька». Кривцов был отставлен еще при Достоевском, а затем предан суду. Токаржевский вспоминал, что, будучи проездом в Омске в 1864 г., встретил нищего, в котором узнал бывшего плац-майора, и подал ему рубль; Кривцов тоже его узнал и на вопрос, что же произошло, ответил: «Бог меня покарал за покойного Жоховского, за вас всех. Простите!» В письме же к Достоевскому его омской знакомой Н. С. Крыжановской от августа — сентября 1861 г. сообщается, что Кривцов скоропостижно скончался. Достоверность этих сведений трудно проверить. Несмотря на то что все внешние черты Кривцова Достоевский воспроизвел достаточно точно, образ «восьмиглазого» получил обобщающий характер.
      По цензурным условиям Достоевский не мог коснуться в «Записках» темы стихийной борьбы крестьян против крепостнического произвола. Рассказ писателя об одном из его товарищей по острогу — крестьянине, убившем своего помещика, вступившись за честь своей невесты, сохранил для нас друг Достоевского А. П. Милюков в своих воспоминаниях. Приводим этот рассказ полностью:
      «В казарме нашей, говорил Федор Михайлович, был один молодой арестант, смирный, молчаливый и несообщительный. Долго я не сходился с ним, не знал — давно ли он в каторге и за что попал в особый разряд, где числились осужденные за самые тяжкие преступления. У острожного начальства был он по поведению на хорошем счету, и сами арестанты любили его за кротость и услужливость. Мало-помалу, мы сблизились с ним, и однажды по возвращении с работы он рассказал мне историю своей ссылки. Он был крепостной крестьянин одной из подмосковных губерний и вот как попал в Сибирь.
      — Село наше, Федор Михайлович, — рассказывал он, — не маленькое и зажиточное. Барин у нас был вдовец, не старый еще, не то чтобы очень злой, а бестолковый и насчет женского пола распутный. Не любили его у нас. Ну вот, надумал я жениться: хозяйка была нужна, да и девка одна полюбилась. Поладили мы с ней, дозволение барское вышло, и повенчали нас. А как от венца-то вышли мы с невестой да, идучи домой, поравнялись с господской усадьбой, выбежало дворовых никак человек шесть или семь, подхватили мою молодую жену под руки да на барский двор и потащили. Я рванулся было за ней, а на меня набросились людишки-то; кричу, бьюсь, а мне руки кушаками вяжут. Не под силу было вырваться. Ну, жену-то уволокли, а меня к избе нашей потащили да связанного как есть на лавку бросили и двоих караульных поставили. Всю ночь я прометался, а поздним утром привели молодую и меня развязали. Поднялся я, а баба-то припала к столу — плачет, тоскует, „Что, говорю, убиваться-то: не сама себя потеряла!“. И вот с самого этого дня задумал я, как мне барина за ласку к жене отблагодарить. Отточил это я в сарае топор, так что хоть хлебы режь, и приладил носить его, чтобы не в примету было. Может, иные мужики, видя, как я шатался около усадьбы, и подумали, что замышляю что-нибудь, да кому дело: больно не любили у нас барина-то. Только долго не удавалось мне подстеречь его, то с гостями, бывало, он хороводится, то лакеишки около него… всё несподручно было. А у меня словно камень на сердце, что не могу я ему отплатить за надругательство; пуще всего горько мне было смотреть, как жена-то тоскует. Ну вот, иду я как-то под вечер позади господского сада, смотрю — а барин по дорожке один прохаживается, меня не примечает. Забор садовый был невысокий, решетчатый, из балясин. Дал я барину-то немного пройти да тихим манером и махнул через загородку. Вынул топор я да с дорожки на траву, чтобы загодя не услыхал, и, по траве-то крадучись, пошел за ним шагать. Совсем уже близко подошел я и забрал топор-то в обе руки. А хотелось мне, чтобы барин увидал, кто к нему за кровью пришел, ну, я нарочно и кашлянул. Он повернулся, признал меня, а я прыгнул к нему да топором его прямо по самой голове… трах! Вот, мол, тебе за любовь… Так это мозги-то с кровью и прыснули… упал и не вздохнул. А я пошел в контору и объявился, что так и так, мол. Ну, взяли меня, отшлепали да на двенадцать лет сюда и порешили.
      — Но ведь вы в особом разряде, без срока?
      — А это, Федор Михайлович, по другому уж делу в бессрочную-то каторгу меня сослали.
      — По какому же делу?
      — Капитана я порешил.
      — Какого капитана?
      — Этапного смотрителя. Видно, ему так на роду было написано. Шел я в партии, на другое лето после того, как с барином-то покончил. Было это в Пермской губернии. Партия угонялась большая. День выдался жаркий-прежаркий, а переход от этапа до этапа большой был. Смаяло нас на солнцепеке, до смерти все устали; солдаты-то конвойные чуть ноги двигали, а нам с непривычки в цепях страсть было жутко. Народ же не весь крепкий был, иные, почитай, старики. У других весь день корки хлеба во рту не было: переход такой вышел, что подаяния-то дорогой ни ломтя не подали, только мы раза два воды попили. Уж как добрались, господь знает. Ну, вошли мы на этапный двор, да иные так и полегли. Я, нельзя сказать, чтоб обессилел, а только очень есть хотелось. В эту пору на этапах, как партия подойдет, обедать дают арестантам, а тут, смотрим, никакого еще распоряжения нет. И начали арестантики-то говорить: что же, мол, это нас не покормят, мочи нет, отощали, кто сидит, кто лежит, а нам куска не бросят. Обидно мне это показалось: сам я голоден, а стариков-то слабосильных еще больше жаль. „Скоро ли, спрашиваем этапных солдат, пообедать-то дадут?“ — „Ждите, говорят, еще приказа от начальства не вышло“. Ну, рассудите, Федор Михайлович, каково это было слышать, справедливо, что ли? Идет по двору писарь, я ему и говорю: „Для чего же нам обедать не велят?“ „Дожидайся, говорит, не помрешь“. — „Да как же, говорю я, видите, люди измучились, чай, знаете, какой переход-то был на этаком жару… покормите скорее“. — „Нельзя, говорит, у капитана гости, завтракает, вот встанет от стола и отдаст приказ“. — „Да скоро ли это будет?“ — „А досыта покушает, в зубах поковыряет, так и выйдет». — „Что же это, говорю, за порядки: сам прохлаждается, а мы с голоду околевай!“ — „Да ты, говорит писарь-то, что кричишь?“ — „Я, мол, не кричу, а насчет того сказываю, что немочные у нас есть, чуть ноги двигают“. — „Да ты, говорит, буянишь и других бунтуешь, вот пойду капитану скажу“. — „Я, говорю, не буяню, а капитану как хочешь рапортуй“. Тут, слыша разговор наш, иные из арестантов тоже стали ворчать, да кто-то ругнул и начальство. Писарь-то и обозлился. „Ты, говорит мне, бунтовщик; вот капитан с тобой справится“. И пошел. Зло меня такое взяло, что и сказать не могу; чуял я, что дело не обойдется без греха. Был у меня в ту пору нож складной, под Нижним у арестанта на рубашку выменял. И не помню теперь, как я достал его из-за пазухи и сунул в рукав. Смотрим — выходит из казармы офицер, красный такой с рожи-то, глаза словно выскочить хотят, надо быть, выпил. А писаришко-то за ним. „Где бунтовщик?“ — крикнул капитан да прямо ко мне. „Ты что бунтуешь? А?“. — „Я, говорю, не бунтую, ваше благородие, а только о людях печалюсь, для чего морить голодом, ни от бога, ни от царя не показано“. Как зарычит он: „Ах ты, такой-сякой! я тебе покажу, как показано с разбойниками управляться. Позвать солдат!“. А я это нож-то в рукаве прилаживаю да изноравливаюсь. „Я тебя, говорит, научу!“. — „Нечего, мол, ваше благородие, ученого учить, я и без науки себя понимаю“. Это уж я ему назло сказал, чтоб он пуще обозлился да поближе ко мне подошел… не стерпит, думаю. Ну, и не стерпел он: сжал кулаки и ко мне, а я этак подался да как сигну
      вперед и ножом-то ему снизу живот, почитай, до самой глотки так и пропорол. Повалился словно колода. Что делать? Неправда-то его к арестантам больно уж меня обозлила. Вот за этого самого капитана и попал я, Федор Михайлович, в особый разряд, в вечные».
      Чтобы полнее определить жанровое своеобразие «Записок», необходимо упомянуть и о включенном в них фольклорном материале. Меткие выражения, специфические словечки, каторжные легенды, народные песни, пословицы, источником которых для писателя была его «Сибирская тетрадь», входят в текст «Записок» в живой, свободной, разговорной форме, сливаясь с общим строем речи персонажей, усиливая ее выразительность и национальный колорит. С особым интересом писатель относился к пословицам, — он пользовался в «Записках» всем разнообразием пословичного жанра. Поговорки, прибаутки, присловья, меткие слова, включенные непосредственно в живую речь персонажей, позволяют в образно-ритмической, максимально сжатой словесной форме воспроизвести обобщенный жизненный опыт данной группы людей. При этом Достоевский в отличие, например, от этнографа С. В. Максимова дает традиционные формулы народной поэзии, воспроизводя обстановку их бытования. Особенно насыщены фразеологизмами главы, где создается первое впечатление о массовом герое Достоевского (ч. 1, гл. II, III, V, IX). В этих главах, близких к физиологическому очерку, очень много диалогов, усиливающих сюжетную динамику, сообщающих действию драматическое напряжение, здесь пословицы так органически слиты с общим лексическим строем речи персонажей, что выделить их часто довольно трудно.
      Для того чтобы дать представление о «Сибирской тетради», служившей писателю «кладовой», из которой он черпал фольклорный материал, приводим в качестве образца характерный отрывок ее:
      «70) Мы с дядей Васей коровью смертьубили.
      71) Ну! бирюлину корову привели.
      72) NB. Чего суешься с невымытым рылом в калашный ряд.
      73) А у меня-то ни тетки, раз-так се совсем!
      74) А я, брат, божиею милостию майор.
      75) „Ах ты, язевой лоб!“ — „Да ты не сибиряк ли?“ — „Да есть мало-мало! А что?“ — „Да ничего“.
      76) Как завел меня туда господь, ах! благодать небесная! Я — ну прибирать! И махальницу, и едальницу, и хлопотницу взял. Да и дьяконов чересседельник прибрал. У Н<иколая> У<годника> подбородник снял, у б<огороди>цы кокошник снял да и Ваньку-то крикуна заодно стащил.
      77) „Ах, как дедушка на бабушке огород пахал!“
      78) А уж у меня заложено пьянее вина. А уж я того… в Бахусе.
      79) А я-то куражусь, рубаха на мне красная, шаровары плисовые, лежу себе, как этакий граф Бутылкин, и финозомия выражает, — ну, т. е. пьян, как швед, чего изволите?
      80) А у него на ту пору бостон, генералы съезжались.
      81) Кажись, генеральские дочки, а носы всё курносые.
      82) Не хочу в ворота, разбирай заплот.
      83) „Здравствуйте, батюшка! Живите больше, Анкудим Трофимыч!“ — „Ну, как дела?“ — „Да наши дела, как сажа бела. Вы как, батюшка?“ — „Э, батюшка, по грехам своим живем, только небо коптим“. — „Живите больше, Анкудим Трофимыч“.
      84) Глухой не дослышит, так допытается.
      85) Сибиряк соленые уши.
      86) Ишь, разжирел! К заговению двенадцать поросят принесет.
      87) „Что ж ты не приходила?“ — „Вот! Я пришла, а вас Митькой звали“.
      88) Старое дерево скрипит, да живет.
      89) Ишь, Пермь желторотая! Ишь, пермяк кособрюхой!
      90) „Да ты что за птица такая?“ — „Да уж такая птица!“ — „Да какая?“ — „Да такая“. — „Какая, < —— >?“ — „Каган“. — „Подлец ты, а не каган“.
      91) „Чуете! Ты мене вид морду набьешь. Чуете, такого гвалта зроблю!“ — „Да молчи ты! Ню-ню-ню! Парх проклятый!“ — „Нехай буде парх!“ — „Жид пархатый!“ — „Нехай будет такочки! Хоть пархатый, да богатый, гроши ма!“ — „Христа продал!“ — „Нехай буде такочки!“
      92) „Эх, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь!“ — „А що там пан бог есть?“ — „Да есть-то есть!“ — „Ну нехай! был бы пан бог да гроши!“
      93) Ври, Емеля, твоя неделя!
      94) „Да у кого?“ — „Да у нашего Зуя“.
      95) А ты так живи: ни шатко, ни валко, ни на сторону.
      96) Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.
      97) Пробуровил тысячу.
      98) А! ты, верно, Неробелов? Вот подожди у меня.
      99) Умный человек! из семи печей хлеба едал.
      100) Чисто ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь?
      101) Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь? С каким словом сказать.
      102) Все дрянь. Только и можно почесть рубашку сарпинковую.
      103) NB. Ты мне черта в чемодане не строй!
      104) На обухе рожь молотили, зерна не проронили.
      105) Голодом сидят, девятой день тряпицу жуют.
      106) Ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл. Другой больше забыл, чем ты знаешь.
      107) Глаза-то уже успел переменить (напился).
      108) Этому 5 лет, тот на 12, а я вдоль по каторге. Поперек Москвы шляпа.
      109) Эй ты, строка.
      110) Люди ложь, и я тож.
      111) Как бы не так! Ты откуда, а я чей?
      112)  Прогорел!(Проигрался, промотался, пропился)».
      Особое место в «Записках» занимает глава «Акулькин муж». Первоначальный источник сюжета ее — реальная история, кратко записанная Достоевским на полях «Сибирской тетради». Рассказ арестанта Шишкова стилизован. Введение рассказчика не условный композиционный прием, а явная установка автора на социально чужой сказовый тон. Сказовая манера достигается большим количеством постоянных эпитетов, народных идиоматических выражений. Название рассказа, возможно, восходит к записанному в «Сибирской тетради» двустишию из шуточной плясовой песни: «Погодя того немножко, Акулинин муж на двор».
      Достоевский упомянул героя этой главы — Акулькина мужа — наряду с «главнейшими героями» своими в черновых материалах к «Подростку»: «Говорили, что я изображал гром настоящий, дождь настоящий, как на сцене. Где же? Неужели Раскольников, Ст<епан> Трофимович (главные герои моих романов) подают к этому толки? Или в „Записках из Мертвого дома“ Акулькин муж, например?».
      «Записки из Мертвого дома» были приняты читателями и критикой восторженно. «Мой „Мертвый дом“ сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию», — писал Достоевский А. Е. Врангелю 31 марта 1865 г.
      О каторге ходили до того времени лишь темные слухи. Разоблачение Достоевским ужасов, испытанных на себе, и недавнее возвращение автора из Сибири приковывали внимание к книге.
      «Записки» вызвали в первую очередь ряд статей, связанных с пенитенциарным вопросом. «Сын отечества» поднял вопрос о госпиталях для каторжных (1862. 1 февр. № 28. С. 218) и о средствах исправления преступников на каторге (там же. 17 июня. № 24. С 569–570), а «Русский мир» опубликовал статью «На каком основании надевают кандалы на лиц привилегированных сословий?», где указывалось, что закование в кандалы лиц привилегированных сословий является нарушением закона (1862. 9 июня. № 22. С. 448–449). Известный юрист П. Муллов в статье «Вопрос о местах заключения арестантов в России» на основании «Записок из Мертвого дома» писал о развращающем влиянии каторги, требовал допустить там свободный труд и рекомендовал «изменение системы заключения» (Век. 1862. 11 марта. № 9-10. С. 88–91).
      Вслед за статьями, посвященными частным вопросам, появляются статьи, требующие радикальных реформ в устройстве каторжных тюрем (Иллюстрированный листок. 1862. 28 окт. № 42. С. 401–402; 4 ноября. № 43. С. 430–432). Возникновение этого направления критики было естественно: в силу своей фактической достоверности «Записки» воспринимались как документ, как совершенно необходимое дополнение к официальным отчетам о состоянии тюрем.
      Уже в вышеназванных статьях отмечался и общегумаиистический характер произведения Достоевского. На этом вопросе останавливался А. П. Милюков. В статье «Преступные и несчастные» он называл писателя новым Вергилием, который ввел читателей в ад, но не фантастический, а реальный. Особо отмечая стремление автора в каждом преступнике найти человека, Милюков дает характеристику «галерее каторжников», от «страшного разбойника Газина до Алея», «возбуждающего страдание, как грустная тень Франчески посреди Дантова ада» (Светоч. 1861. Кн. 5. С. 27–40). К статье Милюкова примыкают две статьи В. Р. Зотова <?> в «Иллюстрации», выдвигающие вопрос о человеческих правах преступников, об отношении к ним общества (1862. 20 сент. № 237. С. 187–190; 1863. 21 февр. № 258. С. 114).
      Рассматривая книгу только как изображение каторги, критики снижали ее общественное значение, сужали идейный смысл. Так, Ленивцев (А. В. Эвальд) в «Отечественных записках» доказывал, что «Записки из Мертвого дома» знакомят публику с второстепенными фактами и вопросами русской жизни, что это произведение полезно только «частностями, и к общему оно никогда не возвышается» (1863. № 2.С. 191–195). Критик обвинял Достоевского в отсутствии выводов общественно-политического характера.
      Другой упрек сделал писателю критик «Библиотеки для чтения» Е. Ф. Зарин (1862. № 9. С. 89-119). Он обвинял Достоевского в сентиментальной филантропии. Зарин воспринял эту «бесхитростную», но «в высшей степени способную занимать человеческое внимание» книгу как выражение болезненного, расплывчатого гуманизма.
      Такая односторонняя оценка «Записок из Мертвого дома» постоянно волновала Достоевского.
      Так, в записной тетради 1876 г., рассматривая критику, посвященную «народным романам», он сетовал, что о «Записках из Мертвого дома», «где множество народных сцен, — ни слова. В критике „З<аписки> из Мерт<вого> дома“ значат, что Достоевский обличал остроги, но теперь оно устарело. Так говорили в книжн<ом> магазине, предлагая другое, ближайшее, обличениеострогов».
      Достоевский был, однако, не совсем прав. Ведущие критики журналов часто даже там, где они только упоминали в своих статьях «Записки из Мертвого дома», отдавали должное этому произведению и верно определяли его место в литературном процессе. Так, А. А. Григорьев в статье «Стихотворения Н. Некрасова» писал: «В явлениях, или, лучше сказать, в откровениях, жизни есть часто бесспорный параллелизм. Новое отношение к действительности, к быту, к народу, смутно почувствовавшееся в стихотворении Некрасова, почувствовалось тоже и в протесте „Бедных людей“, протесте против отрицательной гоголевской манеры, в первом еще молодом голосе за „униженных и оскорбленных“, в сочувствии, которому волею судеб дано было выстрадаться до сочувствия к обитателям „Мертвого дома“» (Время. 1862. № 7. Отд. II. С. 17).
      Глубоко оценили «Записки» Тургенев, Лев Толстой, демократическая критика в лице А. И. Герцена, Д. И. Писарева, Н. В. Шелгунова. Герцен писал, что эпоха общественного подъема 1860-х годов «оставила нам одну страшную книгу, своего рода carmen horrendum, которая всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись Данте над входом в ад: это „Мертвый дом“ Достоевского, страшное повествование, автор которого, вероятно, и сам не подозревал, что, рисуя своей закованной рукой образы сотоварищей каторжников, он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонарроти».
      Наиболее значительная статья о «Записках из Мертвого дома» принадлежала Д. И. Писареву. Она была написана в то время, когда уже стали ясны политические взгляды Достоевского середины 1860-х годов, когда он открыто выступил противником «нигилизма» и идеологии революционных демократов не только как публицист на страницах журналов «Время» и «Эпоха», но и в художественных произведениях. Статья «Погибшие и погибающие» появилась в 1866 г. в сборнике «Луч». Критик построил ее на сопоставлении «русской школы» («Очерки бурсы» Н. Г. Помяловского) с «русским острогом». Писарев доказывал, что судьба отдельной личности определяется характером воспитания, условиями труда и быта, всей обстановкой жизни. Бессмысленность зубрежки в бурсе и работы на каторге, мизерность содержания, получаемого «обитателями этих двух одинаково воспитательных и одинаково карательных заведений», воровство и ростовщичество, т. е. сходство условий существования, приводит и к сходству духовному. Питомцы бурсы систематически становятся обитателями «Мертвого дома». Критик пришел к выводу, что оба произведения являются суровым и правдивым приговором современной действительности, высоко оценил «Записки из Мертвого дома» за их гуманизм и демократизм.
      Свидетельством большого интереса демократического лагеря 1860-х годов, и в частности Н. Г. Чернышевского, к «Запискам из Мертвого дома» явилась попытка издать отрывки из книги значительным тиражом и по дешевой цене. Чернышевский принимал живое участие в организации этого издания, вел с Достоевским переговоры о его принципиальном согласии на издание, о выборе отрывков. Арест Чернышевского 7 июля 1862 г. и наступление реакции не позволили осуществить это намерение. В дальнейшем глава «Акулькин муж» с подзаголовком «Из рассказа каторжного в „Записках из Мертвого дома“ Ф. Достоевского» вошла в составленный землевольцем А. Д. Путятой и изданный при поддержке кружка Н. А. Серно-Соловьевича «Сборник рассказов в прозе и стихах» (СПб., Тип. О. И. Бакста. 1863. 124 с. Цена 8 коп. Тираж 10 000 экз.). Текст Достоевского был дан здесь в редакционной обработке: снято описание обстановки, отсутствует личность рассказчика. Заключают рассказ (что очень значительно) строчки из последней главы «Записок» о погибших даром народных силах с вопросом: «А кто виноват? То-то, кто виноват?».
      Проблематика «Записок» совпала с общими устремлениями демократической мысли 1860-х годов. Специфическая «почвенническая» окраска некоторых идей Достоевского, выраженных в «Записках», не привлекла пристального внимания критики этого периода.
      В 1870-1880-е годы были попытки сблизить идею «Записок из Мертвого дома» со взглядами и творчеством позднего Достоевского. О. Ф. Миллер и H. H. Страхов рассматривали книгу в свете христианского нравственного учения. Они писали об уроках «народной правды», которые получил Достоевский на каторге и которые способствовали его духовному обновлению. Д. С. Мережковский в книге «Л. Толстой и Достоевский» заметил, что Достоевский «старался возвысить и облагородить свои воспоминания о каторге», видя в ней «суровый, но счастливый урок судьбы, без которого не было ему выхода на новые пути жизни»; в аналогичном психолого-биографическом плане подошел к «Запискам» Л. Шестов, повторивший вывод Мережковского.
      Знаменателен отзыв о «Записках» В. И. Ленина, сохраненный в воспоминаниях В. Д. Бонч-Бруевича: «„Записки из Мертвого дома“, — отмечал Владимир Ильич, — являются непревзойденным произведением русской и мировой художественной литературы, так замечательно отобразившим не только каторгу, но и „Мертвый дом“, в котором жил русский народ при царях из дома Романовых».
      Линию «Записок из Мертвого дома» продолжили А. П. Чехов в книге «Остров Сахалин» (1895), революционер-народник П. Ф. Якубович в книге «В мире отверженных» (1894–1897), художественно-документальная литература XX в. (русская и зарубежная), в том числе связанная с судьбами жертв фашистских лагерей и сталинских репрессий.

Петербургские сновидения в стихах и прозе

      Впервые опубликовано в журнале «Время» (1861. № 1, отд. VI. С. 1 — 22) без подписи Достоевского.
      Еще в сентябре 1858 г., в письме к брату, излагая в связи с задуманным им еженедельником программу будущего журнала, Достоевский писал: «Главное: литературный фельетон, разборы журналов…» (письмо от 13 сент. 1858 г.). В 1860 г. в печатной программе журнала «Время» на 1861 г. был также объявлен фельетон. Тут же было сказано, что «из статей юмористического содержания мы сделаем особый отдел в конце каждой книжки».
      Для первой книжки журнала братьев Достоевских «Время» фельетон первоначально был написан Д. Д. Минаевым.
      С Минаевым Достоевского познакомил в 1859 г. А. П. Милюков. Он писал Достоевскому в Тверь 28 сентября 1859 г.: «Позвольте вам представить подателя этого письма — Дмитрия Дмитриевича Минаева. Уполномоченные издателем нового литературного журнала „Светоч“, он весьма желает познакомиться с вами и просит вашего участия в новом издании» (Лит. наследство. М., 1971. Т. 83. С. 160). 18 октября Достоевский пишет брату Михаилу Михайловичу, что Минаев был у него в Твери и что он обещал ему сотрудничество в «Светоче». В 1860 г. Минаев, печатавший свои сатирические стихи, переводы и фельетонные обозрения «Петербургская летопись» в «Светоче», часто посещал «вторники» Милюкова, на которых бывал и вернувшийся в Петербург Достоевский.
      В первом номере «Времени» за 1861 г. в разделе «Критическое обозрение» Минаев поместил юмористический разбор четырех книг переводов из Гейне. В редакторской книге журнала «Время» за январь 1861 г. по этому поводу записано, что Минаеву «выдан гонорар „За библиограф<ическую> статью“»; здесь же имеются сведения о гонораре ему и за стихи в фельетоне. С фельетоном Минаева первый номер журнала был представлен к 1 декабря 1860 г. в цензурный комитет, и было получено цензурное разрешение на его выход. Уже после этого, в последние дни декабря, не удовлетворивший Достоевского фельетон Минаева был заменен фельетоном «Петербургские сновидения», датируемым концом декабря 1860 г. Что фельетон не мог быть написан раньше, подтверждается многочисленными перекличками и прямыми цитатами Достоевского из декабрьского номера «Современника», в частности из фельетона Нового Поэта (И. И. Панаева), цензурное разрешение которого было получено 19 декабря 1860 г., объявление же о выходе в свет появилось лишь 30 декабря. Но и помимо этого, фельетон Достоевского насыщен самыми последними к тому времени новостями. Текст фельетона Минаева не сохранился, и мы не можем вполне определенно сказать, чем фельетон этот не удовлетворил Достоевского. Мотивами, вызвавшими его замену, могли послужить и идеологические разногласия между Достоевским и «искровцем» Минаевым (сотрудничество последнего во «Времени» прекратилось после того, как его фельетон был отвергнут редакцией), и неудовлетворенность Достоевского художественными качествами фельетона. Но можно предположить и еще один мотив: судя по сатирическим стихам Минаева, сохраненным Достоевским в тексте фельетона, и фельетонам того же Минаева в первом и втором номерах «Светоча» за 1861 г. (которые по содержанию и манере должны были быть близки его фельетону, написанному для «Времени»), весьма вероятно, что большая часть фельетона Минаева была посвящена выпадам против только что вышедших «Очерков из Петербургской жизни Нового Поэта» Панаева. В связи с выходом их П. И. Вейнберг в статье «Литературные скандалы» писал по поводу «Очерков» Панаева, что они «не имеют ничего литературного. Это совсем не сочинения. Это то, что, пока не напечатано, называется слухами, новостями, сплетнями. Напечатанное, оно имеет свое место и значение в другой литературе — литературе скандалов». Примечание редакции к статье Вейнберга было прямо направлено против «Свистка». В «Светоче» Минаев также отозвался об «Очерках» Панаева критически: «Только один Новый Поэт, — пишет он, — умеет рассказывать о петербургской жизни весело, легко и занимательно. Это был бы соперник лучших парижских фельетонистов, если бы не один маленький недостаток — отсутствие светскости и тона истинного джсн-тельмена. К сожалению, при всех претензиях на приемы порядочного человека, у Нового Поэта на всяком шагу проглядывают замашки франта-комми из перчаточного магазина». Между тем «Время» поместило в первом номере «Письмо постороннего критика (по поводу книг г-на Панаева и Нового Поэта)», где высказано иное, сочугствен-ное отношение к сочинениям Панаева. Да и вообще в расчеты редакции вряд ли входило затевать сразу же полемику с Панаевым и «Современником».
      Свой взгляд на роль и задачи фельетониста Достоевский сформулировал в самом фельетоне. Порицая фельетонистов, дающих лишь перечень «воображаемых животрепещущих городских новостей», он иронизирует над «едва оперившимися мальчишками», считающими, что фельетон — «это не повесть, пиши о чем хочешь <…> Ему и в голову не приходит, что фельетон в наш век — это… это почти главное дело».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41