Нельзя пропустить без внимания промежутка между двумя этими половинами, то есть сеничек; они также имели свое особое назначение, хотя также не видно было никакой надписи: здесь в летнее время Никита Федорыч производил суд, или, лучше сказать, расправу над провинившимися крестьянами, порученными его надзору, с истинно безукоризненной справедливостью.
Квартира управляющего состояла из темной прихожей, в то же время кухни, и трех больших светлых комнат. В первой из них, как прежде других бросающейся в глаза, хозяин и хозяйка старались завсегда соблюдать чистоту и порядок. Предметы роскоши также имели здесь место. В самом светлом и видном углу блистал ярко вычищенный образ в богатой серебряной ризе, которым покойный барин, в качестве посаженого отца, благословил жену бывшего своего камердинера; подле него на старинной резной горке находился разрозненный фарфоровый сервиз, или, лучше сказать, несколько разрозненных сервизов, вероятно, тоже подаренных в разных случаях старым барином смазливой Анне Андреевне. В остальных углах и вдоль стен были установлены в ряд разнокалиберные, разнохарактерные диваны, кресла, стулья, иные из красного дерева с позолотою, другие обтянутые полинявшим штофом, которыми владел Никита Федорыч, должно быть, вследствие духовного завещания после барина или чрез излишнюю к нему благосклонность покойника. Две другие комнаты были почти вплотную заставлены пожитками, перинами, холстинами, сундуками и всяким другим добром обоих супругов, не исключая, разумеется, и широкой двуспальной постели, величественно возносившейся поперек дверей. Но туда из посторонних никто не заглядывал; Никита Федорыч почему-то не допускал этого, а следовательно, и нам нет до них никакой надобности.
– У-уф! матушка Анна Андреевна, умаялся совсем с этим проклятым народом, – произнес Никита Федорыч, садясь к окну в широкие старинные кресла. – Ну, барыня-сударыня, – продолжал он, – наливай-ка теперь чайку… смотри, покрепче только, позабористее… Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди-ка, брат, сюда… – сказал он, обращаясь к необыкновенно толстому, неуклюжему ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги. – Экой плут, зачем привязал котенка? брось его, того и гляди глаза еще выцарапает…
Ребенок, страдавший английскою болезнию, согнувшей ему дугой ноги, встал на четвереньки, поднялся, кряхтя и покрякивая, на ноги и, переваливаясь как селезень, подошел к отцу.
– Ну, ну, скажи-ка ты мне, молодец, – продолжал тот, гладя его с самодовольной миной по голове, – я, бишь, забыл, какие деньги ты больше-то любишь, бумажки или серебро?…
Это был всегдашний, любимый вопрос, который Никита Федорыч задавал сыну по несколько раз в день.
– Бумажки! – отвечал, отдуваясь, ребенок.
– Ха, ха, ха!… Ну, а отчего бы ты скорее взял бумажки?
– Легче носить! – отвечал троскинский бурмистр таким голосом, который ясно показывал, что уже ему надоело повторять одно и то же.
– Ха, ха, ха!… Ну, ну, поди к матери, она тебе сахарку даст; пряничка ел сегодня?
– Нет, – сказал ребенок, глядя исподлобья на мать.
– Врешь, ел, канашка, ел… плутяга…
– Полно тебе его баловать, Никита Федорыч; что это ты, в самом деле, балуешь его, – подхватила Анна Андреевна, – что из него будет., и теперь никак не сладишь.
– Ну, ну… пошла барыня, – вымолвил муж, громко прихлебывая чай, – будет он у меня погляди-ка какой молодец… ха, ха, ха!… Ваня, – шепнул он ему, подмигивая на сахарницу, – возьми потихоньку, – ишь, она тебе не дает,… Ну, матушка Анна Андреевна, – продолжал он громко, – видел я сегодня наших коровок; ну уж коровы, нечего сказать, коровы!…
– Мне кажется только, – заметила супруга, – Фекла стала что-то нерадеть за ними,, ты бы хоть разочек постращал ее, Никита Федорыч… даром что ей шестьдесят лет, такая-то мерзавка, право…
– Небось, матушка, плохо смотреть не станет: еще сегодня задал ей порядочную баню… Ну, видел также, как наш огородишко огораживали… велел я канавкой обнести: надежнее; неравно корова забредет или овца… с этим народцем никак не убережешься…, я опять говорил им: как только поймаю корову, овцу или лошадь, себе беру, – плачь не плачь, себе беру, не пущай; и ведь сколько уже раз случалась такая оказия; боятся, боятся неделю, другую, а потом, глядишь, и опять… ну, да уж я справлюсь… налей-ка еще чайку…
– Мне говорила наша попадья, что ярманка была очень хорошая, – начала Анна Андреевна, – и дешево, говорит, очень дешево продавали всякий скот… вот ты обещал тогда купить еще корову, жаль, что прозевали, а все через тебя, Никита Федорыч, все через тебя… впрочем, ты ведь скоро в город пошлешь, так тогда еще можно будет.
– Нет, я в город не скоро пошлю, – отвечал как можно равнодушнее супруг.
– Как! а оброк-то барской когда ж пошлешь на почту? – возразила та сердито.
– Он еще не собран; да хоть бы и весь был, торопиться нечего, подождут! Брат Терентий Федорыч пишет, что барину теперь не нужны деньги… Этак станешь посылать-то без разбору – так, чего доброго, напляшешься с ними; повадятся: давай да давай… я ведь знаю нашего молодца: вот Терентий Федорыч пишет, что он опять стал ездить на игру; как напишет, что проигрался да к горлу пристало, тут ему и деньги будут, а раньше не пошлю, хоть он себе там тресни в Петербурге-то! Меня не учить, барыня-сударыня; я ведь знаю, как с ними справляться, с господами-то: «нет у меня денег, – написал ему, да и баста! – пар, мол, сударь, не запахан, овсы не засеяны, греча перепрела», вот тебе и все; покричит, покричит да и перестанет; разве они дело разумеют; им что греч, что овес, что пшеница – все одно, а про чечевицу и не спрашивай… им вот только шуры-муры, рюши да трюши, да знай денежек посылай; на это они лакомки… Вот с ними так куды мастера справляться; э! матушка, знаю я их, голубчиков, не в первый раз вести с ними дело… вот потому-то и оброку не пошлю… незачем!…
– Так-то ты всегда, – проговорила, ворча, хозяйка. – Когда это до нашего добра, так ты всегда кобенишься… денег небось жаль на корову… оттого и в город не посылаешь…
– Да, жаль, жаль! оттого и не посылаю…
– Жаль, то-то… а от кого и в люди-то пошел? от кого их добыл, деньги-то?…
– Ну, ну… пошла барыня… э! смерть не люблю!…
Тут, без сомнения, возникла бы одна из тех маленьких домашних сцен, которые были так противны Никите Федорычу, если б в комнату не вошла знакомая уже нам Фатимка. Не мешает здесь заметить при случае, что лицо этой девочки поражало сходством с лицом жены управляющего, и особенно делалось это заметным тогда, когда та и другая находились вместе; сходство между ними было так же разительно, как между одутловатым лицом самого Никиты Федорыча и наружностью троскинского бурмистра. Те же черты, несмотря на разницу лет и всегдашний флюс Анны Андреевны, который сильно вытягивал их; разница состояла исключительно в одних лишь глазах: у жены управляющего были они серы и тусклы, у Фатимки – черны, как уголья, и сыпали искры. Впрочем, сходство между ними должно было приписывать одной игре природы, ибо Фатимка, или, как называли ее в деревне, «Горюшка», никаким образом не приходилась сродни Никите Федорычу.
– Ну, что? – спросил он ее.
– Мельник-с пришел… – отвечала она робко.
– Ах, я бишь совсем забыл… да, да… скажи, что сию минуту выйду в контору.
– Что там еще? – отозвалась Анна Андреевна.
– Должно быть, матушка, насчет помочи… – сказал супруг смягченным голосом, – мужиков пришел просить на подмогу…
Никита Федорыч хлопотливо покрыл недопитый стакан валявшимся поблизости календарем, искоса поглядел на жену, хлопотавшую подле самовара, потом, как бы через силу, ворча и потягиваясь, отправился в контору. Косвенный взгляд этот и суетливость не ускользнули, однако, от Анны Андреевны, подозрительно следившей за всеми его движениями; только что дверь в комнату захлопнулась, она проворно подошла к сыну и, гладя его по головке, сказала ему вкрадчивым, нежным голосом:
– Ванюша… ты умница?…
– Умница.
– Сахару хочешь… голубчик?…
– Кацу.
– Ну, слушай, душенька, я тебе дам много, много сахару, ступай потихоньку, – смотри же, потихоньку, – к тятьке, посмотри, не даст ли ему чего-нибудь мельник… ступай, голубчик… а мамка много, много даст сахарку за то… да смотри только не сказывай тятьке, а посмотри да и приходи скорее ко мне,, а я уж тебе сахару приготовлю…
– Ты обманешь…
– Нет, душенька, вот посмотри… я сюда сахарок положу… как придешь, так и возьми его…
– Ты мало положила… еще…
– Экой… ну, вот еще кусочек…
– А еще положи…
– Довольно, душечка: брюшко заболит…
– Нет, еще… еще, а то не пойду, – закричал ребенок, топая ногою.
– Ну, ну… на вот тебе еще два куска… – отвечала мать, боязливо взглянув на дверь, – ступай же теперь.
Ванюшка сполз со стула и потащился из комнаты, оборачиваясь беспрестанно к матери, которая одной рукой указывала ему на порог, другою на кучку сахару.
…
– Здравствуй, брат Аксентий, – сказал управляющий, подходя к мельнику и глядя ему пристально в глаза.
– Здравствуйте, батюшка Никита Федорыч, – отвечал тот, низко кланяясь.
– Что скажешь? а?…
– Да к вашей милости, батюшка, пришел.
– Ну, ну, ну… – проговорил заботливо управляющий и сел на лавочку.
– Что, батюшка Никита Федорыч, – начал мельник, переминаясь, но со всем тем бросая плутовские взгляды на собеседника каждый раз, как тот опускал голову, моргал или поворачивался в другую сторону, – признаться сказать… вы меня маненько обиждаете…
– Как так?
– Да как же, батюшка: прошлого года, как я поступил к вам на мельницу, так вы тогда, по нашему уговору, изволили сверх комплекта получить с меня двести пятьдесят рублев; это у нас было по уговору, чтоб согнать старого мельника… я про эвти деньги не смею прекословить, много благодарен вашей милости; а уж насчет того… сделайте божескую милость, сбавьте с меня за… вино.
– Э! ге, ге, ге… так вы вот зачем, батюшка, изволили пожаловать! – произнес управляющий тоном человека, возмутившегося неблагодарностию другого. – Э! Я тебе позволил держать вино на мельнице, беру с тебя сотню рублишков, а ты и тут недоволен, и этого много… Да ты знаешь ли, рыжая борода, что за это беда! вино не позволено продавать нигде, кроме кабаков, а уж я так только, по доброте своей, допустил это тебе, а ты и тут корячишься… Еще нынешнею весною допустил тебя положить с наших мужиков лишний пятак с воза, и это ты, видно, тоже забыл, а? забыл, что ли?…
– Нет, батюшка Никита Федорыч, мы много благодарны вашей милости за твою ласку ко мне… да только извольте рассудить, если б, примерно, было такое дело на другой мельнице, в Ломтевке или на Емельяновке, так я бы слова не сказал, не пришел бы тревожить из-за эвтого… там, изволите ли видеть, батюшка, место-то приточное, по большей части народ-то бывает вольный, богатый, до вина-то охочий; а вот здесь, у нас, так не то: мужики бедные, плохонькие… винца-то купить не на что… а мне-то и не приходится, батюшка Никита Федорыч…
– Ах ты, бестия, бестия! – говорил управляющий, качая головою, – ну, что ты мне пришел турусы-то плесть? а? Выгод тебе нет!… Ах ты, борода жидовская!… Да хочешь, я тебе по пальцам насчитаю двадцать человек из троскинских мужиков, которые без просыпу пьянствуют?…
– Что говорить… батюшка, есть пьющие… да только супротив Емельяновки-то того… а я вашей милости, пожалуй, перечить не стану, готов заплатить… да только, право, маненько как будто обидно станет…
– Полно тебе, старая харя, – возразил, смеясь, Никита Федорыч, – меня, брат, не проведешь; да ну, принес, что ли, деньги-то?…
– Есть, батюшка, – отвечал тот, охорашиваясь.
– То-то, выгоды тебе, верно, нет; вот оно что вино-то почем берешь?
– Да по десяти с полтиной, батюшка-с.
– А сколько воды-то подливаешь? – спросил лукаво управляющий.
Мельник улыбнулся, почесал голову и поклонился.
– Давай-ка, давай; что толковать… – продолжал Никита Федорыч, вставая и подходя ближе к мельнику.
Тот вынул из-за пазухи тряпицу, в которой были деньги, и стал считать. В это время дверь конторы скрипнула. Никита Федорыч дернул мельника, набросил на деньги его шапку и выбежал в сени. Вскоре вернулся он, однако, совсем успокоенный, за дверью никого не оказалось.
– Вот так-то лучше, – говорил он, кладя деньги в карман, – а насчет дарового леса я уж писал барину… сказывал, что плотину сшибло паводком; он непременно пришлет разрешение выдать… ну, доволен, что ли, борода?…
– Благодарствуйте, батюшка Никита Федорыч, готов и впредь служить вашей милости, как угодно…
– Ну то-то же, смотри у меня…
– Никита Федорыч, – произнес мельник, взявшись за шапку, – к вам еще просьбица есть…
– Что такое?
– Да вот, батюшка, у вас здесь мужичок находится, Антоном звать; прикажите ему отдать мне деньги; с самой весны, почитай, молол он у меня, по сю пору не отдает; да еще встрелся я как-то с ним, на ярманку вы его, что ли, посылать изволили, так еще грубиянить зачал, как я ему напомнил… уж такой-то мужик пропастный… батюшка…
– А!., хорошо, хорошо, – вымолвил с расстановкою управляющий, – я этого еще не знал… ну, да уж заодно не миновать ему поселений! поплатится, каналья, поплатится за все… Эй, Фатимка!… – произнес он, отворяя дверь.
Фатимка прибежала.
– Ступай сейчас в крайнюю избу, к Антону, скажи, чтобы шел сюда…
– Да он еще не возвращался с ярманки, – возразил мельник, – я уже заходил к нему…
– Как! И нынче еще не возвращался! вчера и третьего дня тоже! ну, да ничего, тем лучше; ступай, да смотри ты, бегом у меня, зови сюда жену его; я ж им покажу!
Фатимка побежала.
– А ты, Аксентий, ступай пока домой, я с ним разделаюсь.
В сенях Никита Федорыч встретил Ванюшу, который сосал пальцы, выпачканные сахаром,
– А нут-кась, бурмистр, – сказал отец, подымая сына на руки, – хошь ли быть троскинским управляющим?
– Кацу, – живо отвечал мальчишка.
– Ха, ха, ха!… ну, а что бы ты стал тогда делать?…
– А вот., вот… высек бы Михешку Кузнецова…
– Ха, ха, ха! ай да бурмистр… ну, а за что бы ты его высек?
– У него, – отвечал Ваня гнусливо, – у него, вишь, бабка-свинчатка есть,… он мне ее не дает…
– Ха, ха, ха… пойдем, пойдем, расскажи-ка это матери… Анна Андреевна, а Анна Андреевна! послушай-ка, что говорит наш молодчик… ха, ха, ха!… ну-ка, Ваня, скажи же мамке, за что бы ты высек Михешку-то Кузнецова…
Но, к крайнему удивлению Никиты Федорыча, жена его не обнаружила на тот раз ни малейшего удивления к необыкновенной остроте любимого чада; она сердито поправила косынку, перевязывавшую больную щеку, и сухо сказала супругу:
– Полно пустяки-то врать!… зачем приходил к тебе нынче мельник?
– Эка тебе, барыня-сударыня, приспичило! плотина повредилась – так мужичков просил… ведь я тебе уже сказывал…
– Ах ты бессовестный! бессовестный! – закричала она, всплеснув яростно руками, – так-то ты? обманывать меня хочешь? Ты думаешь, что я не узнаю, что он тебе денег дал?… ты от меня прячешь, подлая душа! Разве забыл ты, через кого в люди пошел… через кого нажился?… кто тебя человеком сделал!…
– Что ты орешь, ведьма! – вскричал в свою очередь Никита Федорыч, делая несколько шагов к жене, – молчи! теперь старого барина нет, я тебе властитель, я тебе муж! шутить не стану; смотри ты у меня! Да, получил деньги, не показал тебе, не хотел говорить да и не дам ни полушки, вот тебе и знай… да не кричать!
– Разбойник! – завопила жалобно Анна Андреевна, ложась на диван и ударяясь выть, – ты меня погубить хочешь! зарезать, обокрасть… Не жена я тебе, холопу проклятому!
– Варвара пришла-с… – произнесла Фатимка, войдя в комнату.
Услыша вопли Анны Андреевны, она быстро обернулась в ту сторону; видно было по первому ее движению, что она хотела к ней броситься, но взгляд Никиты Федорыча тотчас же осадил ее назад; она опустила глаза, в которых заблистали слезы, и проворно выбежала в сени. Управляющий вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью. Трепещущая от страха Варвара стояла в сенях и, закрыв лицо разодранным рукавом рубахи, тяжело всхлипывала. Услышав шаги Никиты Федорыча, она мгновенно открыла лицо свое, на котором изображались следы глубокого отчаяния, простерла руки и с криком повалилась к нему в ноги.
– Батюшка! батюшка!… не погуби! – твердила она, рыдая и орошая грязный пол и сапоги управляющего потоками слез, – не погуби… нас… сирот горемычных…
– Ступай-ка сюда, сюда! – произнес Никита Федорыч, топнув ногою.
Он указал ей на контору. Оба вошли. Фатимка, притаившись в темном углу сеней, глядела с каким-то страхом на всю эту сцену; но только что скрылась Варвара, она, как котенок, выпрыгнула из своей прятки, подбрела к дверям конторы, легла наземь и приложила глаза к скважине. Каждый раз, как голос Никиты Федорыча раздавался громче, бледное личико ребенка судорожно двигалось; на нем то и дело пробегали следы сильного внутреннего волнения; наконец все тело ее разом вздрогнуло; она отскочила назад, из глаз ее брызнули в три ручья слезы; ухватившись ручонками за грудь, чтобы перевести дыхание, которое давило ей горло, она еще раз окинула сени с видом отчаяния, опустила руки и со всех ног кинулась на двор. Так обогнула она флигель, потом опять перелезла через забор и, очутившись в крестьянских огородах, пустилась все прямо, по задам деревни. У крайних изб, за ригами, между обвалившимися плетнями стояла толпа девчонок и ребятишек; завидя ее, все в один голос принялись кричать: «Горюшка идет! Горюшка! Горюшка!» Тут Фатимка, как бы собравшись с последними силами, пустилась как стрела и, размахивая отчаянно ручонками, прокричала задыхающимся голосом:
– Беда с Варварой! бьют! бьют!!
В то самое мгновение в толпе раздался детский вопль и слова: «Ой, мамка! мамка, мамка!» В то же время из среды ребятишек выбежала рыженькая хромая девочка, уже знакомая читателю, и поскакала навстречу Фатимке, вертясь на одной ножке и пронзительно взвизгивая: «Горюшка! Горюшка!…»
– Полно тебе, Анютка, услышат! – проговорила та, удерживая ее за руку и торопливо подбегая к Аксюшке и Ванюшке, племянникам Антона, которые ревели в два кулака. – Ну, Ваня, ну, Аксюшка, – продолжала она, обхватив их ручонками, – беда! беда пришла тетке Варваре… беда! «бык-от» и дядю вашего хочет, вишь куды-то отправить… я все, все слышала… все в щелочку глядела… не кричите, неравно услышат… право, услышат…
Все это проговорила она с необыкновенным одушевлением; ее бледные щечки разгорелись, она живо при каждом слове размахивала руками, беспрерывно поправляя длинные пряди черных своих волос, которые то и дело падали ей на лицо. Аксюшка положила свой кулачок в рот и, удерживая всхлипывания, еще пуще зарыдала.
– Ой, дядя Антон, дядя Антон, – бормотал, заливаясь, Ванюшка. – Куда ты ушел?., он бы не дал бить тетку Варвару…
– Вот что! – сказала вдруг Фатимка, выпрямляясь и становясь посередь толпы, – вот что! Ваня, Аксюшка, все, все… побежимте туда… берите все камни, швырнем ему в окно, я покажу, в какое… мы его испужаем! кто из вас меток?…
– Я! я! я! – закричало несколько тоненьких голосков, и множество худеньких ручонок замахали в воздухе.
– Я! я! Горюшка, я! – звончее всех визжала хромая Анютка, принимаясь снова кривляться вокруг Фатимки.
– Полно тебе, дура! эка бесстыжая!., молчи!…
– Я пойду! я меток! – вскричал Ванюшка, торопливо утирая слезы, – я пойду!…
И он бросился уже подымать камень; но камень пришелся не по силам; Ванюша залился снова слезами.
– Ничего, Ваня, ничего, – продолжала с тем же волнением Фатимка, – побежимте скорее… там много камней у забора… скорее, скорее, а то будет поздно… ложитесь все ползком наземь, а не то увидит; скорее, скорее…
Хромая Анютка принялась было опять за свои прыжки, но на тот раз со всех сторон посыпались на нее брань и ругательства; она поневоле легла наземь и ползком потащилась за всеми вдоль плетня на брюхе… А между тем Никита Федорыч давным-давно отпустил жену Антона. Бабы, глядевшие из окон и видевшие, как прошла она мимо деревни, перестали даже толковать об этом предмете и перешли уже совсем к другому. Никита Федорыч один-одинешек расхаживал теперь вдоль и поперек по конторе, заложив руки назад, опустив голову; казалось, он погружен был в горькое, тревожное раздумье. Сцена, которую сделала ему Анна Андреевна, возмущала его кроткую душу. Наконец он как будто бы принял какое-то твердое намерение, ударил себя руками по полам архалука, закинул голову назад и направился к двери. В эту самую минуту верхнее слуховое окно конторы зазвенело, разлетелось вдребезги, и несколько увесистых камней упало ему чуть-чуть не на нос. Никита Федорыч обомлел; с минуту стоял он как вкопанный на одном месте, потом со всех ног кинулся в сени и, метаясь из угла в угол как угорелый, закричал что было мочи:
– Эй! кто здесь? Степан! Дормидон! э, Фатимка! эй, черти!…
Никто не отвечал. Никита Федорыч остановился и стал прислушиваться… Волнение его мало-помалу утихло, когда он убедился, что кругом его никого не было. Он осторожно вышел из сеней, еще осторожнее обогнул флигель и не без особенного смущения, похожего отчасти на страх, поглядел через забор. Но каково же было его изумление, когда он увидел собственное чадо.
– А, так это ты, пострел! – закричал он, грозя сыну, – Погоди! я тебя выучу бить стекла!… ступай сюда!…
– Нет, тятенька, нет, – отвечал троскинский бурмистр, подбегая к отцу, – это ребятишки… сейчас убежали… я их видел…
– Какие ребятишки?
– Деревенские-с, я знаю, кто камень-то бросил, тятенька… это не я-с… не я-с.
– Ну?
– Это, тятенька-с… как бишь его?… Ванюшка… Антонов… не я, тятенька… я сам видел…
– А!., ну хорошо, э! э! э!… да это того самого… э!… хорошо, я с ним тотчас же разделаюсь… пойдем, Ванюша, холодно тебе…
Сказав это, Никита Федорыч перекинул через плетень толстые свои руки, обхватил ими сына, поднял его на плечи и с торжествующим видом направился к дому.
IX. ВОЗВРАЩЕНИЕ
…Трое суток бегал Антон, разыскивая повсюду свою клячонку; все было напрасно: она не отыскалась. В горе своем не замечал он студеного дождя, лившего ему на голову с того самого времени, как покинул он город, ни усталости, ни холоду, ни голоду… Без полушубка, без кушака и шапки, потерянных где-то ночью, метался он как угорелый из деревни в деревню, расспрашивая у встречного и поперечного о своей пегой кобылке. Никто ничего не знал; никто даже не дал ему разумного ответа. Кто молча отворачивался за недосугом, кто равнодушно отсылал его дальше, а кто попросту отзывался смешком на его оторопевшие, нескладные речи. Впрочем, и то сказать надо, что если б Антону посчастливилось даже отыскать конокрада, последствия были бы не лучше. У него не было денег. Мужички, провожавшие его за ворота постоялого двора, были совершенно правы, решив в один голос, что «не найти-де ему лошади, коли алтын нетути, попусту только измается, сердешный…».
Полный немого отчаяния, которое, постепенно возрастая в нем, жгло ему сердце и туманило голову, Антон бросил наконец свои поиски и направился к дому. Когда он ступил на троскинские земли, была глухая, поздняя ночь, одна из тех ненастных осенних ночей, в которые и под теплым кровом и близ родимого очага становится почему-то тяжело и грустно. Льдяной порывистый ветер резал Антону лицо и поминутно посылал ему на голову потоки студеной воды, которая струилась по его изнуренным членам; бедняк то и дело попадал в глубокие котловины, налитые водою, или вязнул в глинистой почве полей, размытой ливнем. Густой туман усиливал мрак ночи; в двух шагах зги не было видно, так что иногда ощупью приходилось отыскивать дорогу. Когда ветер проносился мимо и протяжное его завывание на минуту смолкало, окрестность наполнялась неровным шумом падающего дождя и глухим журчанием потоков, катившихся по проселкам. Казалось, не было уголка на белом свете, где бы в это время могло светить солнышко и согревать человека. С каждым шагом вперед все темней и темней становилось в душе мужика. Вскоре почувствовал он под ногами покатость горы, по которой дней пять тому назад подымался на пегашке; смутно и как бы сквозь сон мелькнуло в голове его это воспоминание. Откинув дрожавшими руками мокрые волосы от лица, вперил он тогда помутившийся взор к селу и значительно прибавил шагу.
Таким образом, спустя несколько времени, очутился он посередь улицы. Но здесь было так же мрачно, как в поле: темнота ночи сливала все предметы в одну неопределенную, черную массу; слышно только было, как шипела вода, скатываясь с соломенных кровель на мокрую землю. Вытянув шею вперед, Антон продолжал идти, ускоряя все более и более шаг. Вдруг посреди завывания непогоды раздалась резкая, звонкая стукотня в чугунную доску… Сердце мужика вздрогнуло. Он оcтановился как вкопанный и поднял голову: перед ним возносился старый флигель, вмещавший контору и квартиру управляющего. Пока он силился припомнить, каким случаем попал сюда, в стороне послышались шаги, и почти в ту ж минуту грубый, сиповатый голос прокричал: «Кто тут?» Голос показался Антону чей-то знакомый; он невольно сделал несколько шагов вперед.
– Какого тут дьявола еще носит? Кто тут?… – произнес тот же голос ближе, и Антон увидел перед собою двух человек с дубинками.
– Что ты, леший, не откликаешься? – повторил громче прежнего один из караульщиков, стукая дубинкою по грязи. – Аль оглох? Слышь, тебя спрашивают!
Антон молчал, потирая руками мокрую свою голову.
– Стой! – закричали в один голос караульщики и кинулись на него.
Тот без всякого сопротивления дался им в руки.
– Управляющий… дома? – спросил он глухо.
Но едва успел он произнести это, как один из мужиков тотчас же выпустил его и, засмеявшись, сказал товарищу:
– Дядя Дорофей… поглядь-ка, да ведь это наш Антон!
– Ой ли?…
– Вот те Христос… отсохни руки и ноги…
– Эй, сват! – кричал Дорофей, также выпуская Антона и принимаясь его ощупывать, – какого лешего тебе здесь надыть?… Что с тобой?… Аль с ума спятил?… Без шапки, в такую-то погоду… какого тебе управляющего?… Из города, что ли, ты?
– Из города… – проговорил Антон, вздрагивая всем телом.
– Эхва!… так ты теперь-то управляющего хватился!… Ну, брат, раненько! Погоди, вот тебе ужотко еще будет… Эк его, как накатился… Федька, знать, выпимши добре, ишь лыка не вяжет… Что те нелегкая дернула, – продолжал Дорофей, толкая Антона под бок, – а тут-то без тебя что было… и-и-и…
– Что?…
– Да, теперь небось что?… что? Ишь у тебя язык-от словно полено в грязи вязнет… а еще спрашиваешь – что? Поди-тка домой, там те скажут – что! Никита-то нынче в обед хозяйку твою призывал… и-и-и… Ишь, дьявол, обрадовался городу, словно голодный Кирюха – пудовой краюхе… приставь голову-то к плечам, старый черт! Ступай домой, что на дожде-то стоишь…
– Эх, фаля вот погоди, погоди; что-то еще завтра будет тебе?… Да что ж ты ничего не баишь, аль совсем те ошеломило?!… Антон, а Антон! сват!…
– А?
Дорофей и Федька залились во все горло.
– Слышь, что ли, – произнес первый, дергая его за руку, – полно тебе зуб-то об зуб щелкать; ступай домой, пра, ступай домой, слышь, что те говорят?…
Но Антон уже ничего не слышал. С остервенением оттолкнул он наконец караульщиков и кинулся стремглав к стороне околицы.
– Антон! эй, Антон! – кричали ему вслед мужики. – Экой леший! Что с ним, право, попритчилось?…
– А что попритчилось, – примолвил Дорофей, – запил! вот те и все тут; экой, право, черт… должно быть, деньги-то все кончил… Поди ж ты, Федюха, а, кажись, прежде за ним такого дела не важивалось; управляющего, слышь, захотелось ему ночью… знать, уж больно он его донимает… ну, да пойдем, Федюха: я индо весь промок… так-то стыть-погода пошла…
– Пойдем, дядя Дорофей… Постучим еще в доску… да завалимся спать… смерть иззяб…
Немного погодя резкие, звучные удары в чугунную доску далеко разнеслись по окрестности, заглушая на минуту завывание ветра и шум бури, которая, казалось, усиливалась час от часу. Антон между тем продолжал бежать как полоумный. Поравнявшись с первыми избушками, он круто своротил к огородам и пустился задами деревни. Тут шаг его сделался тверже и медленнее. Когда он приближался к тому месту, где несколько дней тому назад поднял платок, ему вдруг почудилось, что кто-то мелькнул мимо него поперек дороги. Он остановился и оглянулся в ту сторону. В эту самую минуту сильный порыв ветра раздвоил тучу, и бледным светом озарилась та часть поля. Антон явственно различил тогда в белом пятне неба, над поверхностью межи, профиль старухи. Согнувшись в три погибели, она ковыляла, размахивая сучковатою своею клюкою, которой, казалось, ощупывала дорогу… Антон тотчас же узнал Архаровну. Все россказни и слухи о богатстве ее разом прихлынули ему в голову; ему пришло в голову, что она может пособить ему. Секунду спустя кинулся он вслед за побирушкой, несколькими прыжками нагнал ее и крикнул задыхающимся голосом:
– Помоги, коли хочешь спасти душу христианскую от греха – дай денег!
– Касатик! касатик! – могла только проворчать побирушка, – Христос с тобой… ой… да это… ты, родной… Антон Прохорыч… какие у меня деньги!… Христос с тобой!…
– У тебя есть!… Все сказывают! – прибавил он.
– Что с тобой делать, – завопила старуха, – вишь, ты какой странный… аль руку на себя поднять хочешь, что ли, прости господи! – деньги… у меня в березничке… в кубышке… зарыты…
– Веди туда!… – крикнул мужик, – веди!… скорее…
Старуха оправилась, поспешно подняла клюку; он уцепился ей за полу, и оба быстрыми шагами пустились по дороге к роще.
Пока еще тянулся проселок, они шли ходко, но как только старуха свернула на пашню, Антон начал уже с трудом поспевать за ней; ночь стала опять черна, и дождь, ослабевший было на время, полил вдруг с такой силой, что он едва мог различать черты своей спутницы.