– Что ж ты шутить, что ли, думаешь? – сказал он Антону. – Все внесли подушные, ты один ухом не ведешь, каналья, а? говорил я тебе, а? сказывай, говорил или не говорил – худо будет?…
И управляющий закинул еще выше голову.
– Сказывали, Никита Федорыч…
– Ну!
– Докладывал вашей милости, – отвечал мужик, потупляя голову, – как будет угодно… у меня подушных нет… взять неоткуда… извольте делать со мною, что угодно: на то есть власть ваша… напишите барину, пущай наказать прикажет, а мне взять, как перед богом, неоткудова…
– Ах ты плут, бестия этакая… из-за тебя стану я беспокоить барина… вас только секи, да подушных не бери… ну, да что тут толковать… не миру платить за тебя,, знаю я вас, мошенников… Лошадь жива?…
Антон обомлел; дрожь пробежала по всем его членам; он быстро взглянул на Никиту Федорыча и произнес дрожащим голосом:
– Никита Федорыч! никак уж ты и совсем погубить меня хочешь?…
– Что?
– Никита Федорыч! батюшка! – продолжал мужик, – пожалей хоть ребятенок-то махоньких… и то, почитай, пустил ты нас по миру…
– А вот потолкуй-ка еще у меня, потолкуй, – перебил управляющий, делая движение вперед, – я тебя погублю! завтра же веди лошадь в город на ярманку, теперь пора зимняя, лошади не надо, – произнес он лукаво, – да смотри, не будет у меня через два дня подушных в конторе, так я не погляжу, что ты женат, – лоб забрею; я и так миловал тебя, мерзавца!…
– Никита Федорыч, а Никита Федорыч, – сказал Антон, едва удерживаясь от слез, – батюшка!…
И он повалился в ноги.
– Э! меня этим не разжалобишь, пошел! чтоб было, как приказываю, вот и все! Ступай! – прибавил он, топнув ногой.
– Что ж у меня-то останется, – говорил отчаянно мужик, – как последнюю-то лошаденку продам?., и так по миру, почитай…
– Ну, ну, ну… разговаривай, разговаривай… кабы не ярманка, так я бы не так еще с тобой разделался…
В это время дверь из квартиры управляющего растворилась; из нее выглянуло вполовину желтое женское лицо, перевязанное белою косынкой.
– Никита Федорыч, а Никита Федорыч! – крикнула женщина пискливо, – ступай чай пить; что тебя не дождешься, ступай скорее…
Управляющий повернулся в ту сторону и, не дожидаясь дальнейших возражений мужика, поспешил к самовару.
Домогаться милости Никиты Федорыча было делом совершенно лишним; по крайней мере в этом нимало не сомневались троскинские крестьяне; Антон знал это еще лучше других. Медленно покинул он двор и вышел на улицу. Сумерки, или «сутисочки», как называют их в деревне, начинали уже ложиться на землю; бледные дымчатые полосы тумана там и сям окутывали поля и распускались по окрестности; в воздухе заметно похолодело, Антон, сам не зная почему, не пошел по улице, а, обогнув ближние за флигелем избы и крестьянские огороды, поплелся задами.
………………………………………………………
Приближаясь к крайним амбарам села, то есть тем, которые стояли уже подле околицы, Антон увидел, совершенно неожиданно, в нескольких шагах от себя клетчатый платок, висевший на кусте репейника. Это обстоятельство и, вдобавок, измятые и сломанные стволы растений, показывавшие, что на том самом месте кто-то своротил с дороги в рощу, чрезвычайно удивило его. Он невольно забыл на минуту свое горе; поосмотревшись кругом, пошел он к кустам, снял платок и начал пристально рассматривать. Не доискавшись, разумеется, ничего, Антон бережно свернул его, сунул за пазуху и пошел далее. Но не успел он сделать двух шагов, как увидел бегущих навстречу соседей, Степана Бичугу и старшего сына его Пантелея. Оба казались сильно встревоженными; они бежали сломя голову по дороге, без шапки, без полушубка и сильно размахивая в воздухе руками. Поравнявшись с Антоном, они остановились.
– Сват! – сказал ему торопливо Степан, – не ветрел ли кого на дороге?., а?…
– Нет… сват… никого… – отвечал Антон.
– Эко дело… и никого не видал?
– Никого…
– Эко дело! что за черт! – вскричал Степан, – бабы, вишь, лен мяли… слышат, как словно кто шевелится в клети… они глядь… ан человек сидит… да как пырснет вон… з! ты дьявол! что за притча… они кричат… хвать… ан трех кур как не бывало!., они к нам… мы с Петрухой бегом… нагонять! бегали, бегали, никого… что за леший… Ты, сват, никого не ветрел?…
– Никого, – отвечал удивленный Антон, – хоть бы живого человека ветрел… а вот кусты… больно вымяты.
Мужички покинули соседа и снова пустились в погоню по дороге…
Такое обстоятельство не могло не привлечь внимания Антона; в Троскине, и особенно с некоторых пор, только и слуху было, что о разных проказах: то уводили лешадей, то подползали в клети и каморы, выбирали деньжонки, холсты и всякое домашнее снадобье… Поговаривали даже, будто в соседнем селе Орешкове мужик Дормидон, идучи по лесу, наткнулся на двух бродяг, которые наказывали ему передать их старосте, чтоб берег лошадей, не то уведут, т что, несмотря на все принятые предосторожности, лошадей все-таки увели в первую ночную сторожку. Все это разом прихлынуло в голову Антона; он невольно забыл на мгновение свое горе. Сумерки уже совсем омрачили небо, когда он вступил к себе в избу. Тут все уже давным-давно успокоилось. Варвара, свесив голову на стол и обняв обеими руками остаток коровая, спала крепко-накрепко; свет от догоравшей лучины отражался лишь в углу на иконе; остальная часть избы исчезла в темноте; где-где блистала кочерга или другая домашняя утварь; с печки слышалось едва внятное легкое храпенье обоих ребятишек. Антон поправил лучину, оглянул кругом стены и сел подле жены на лавочку. Движение это мгновенно пробудило Варвару.
– Ну что, Антонушка? – сказала она, отводя от лица волосы и придвигаясь проворно к мужу, – зачем звал тебя злодей-то наш?… да что ж ты не баешь? – прибавила она, нетерпеливо дергая его за полу.
– Что тут баять, – отрывисто отвечал муж; он тяжело вздохнул и, как бы собравшись с духом, промолвил: – Велел пегашку вести… на ярманку!… не надоть ее, говорит… теперь дело зимнее: проживешь без лошади… Ну, вот сказал тебе сдуру, а ты… эх, Варюха, Варюха! полно тебе рюмиться-то, ведь говорю, слезами-те пуще мутишь мне душу! Эка ты, право, неразумная баба какая… нешто горю этим пособишь?., знать, погрешил я, право, чем перед господом богом!…
– Касатик ты мой! – говорила, рыдая, баба, – нешто я о своем горе убиваюсь… ох, рожоной ты мой… мне на тебя смотреть-то горько… ишь заел он тебя… злодей, совсем… как погляжу я на тебя… индо сердечушко изнывает… и не тот ты стал… ох… – И тут она, опустившись на лавку, затянула нараспев: – Ох, горькая наша долюшка… и пошла-то я за тебя горькой сиротинушкой, на беду-то на кручину лютую…
– Послушай, Варюха, а Варюха… слушай, что я тебе скажу, – твердил мужик, силясь приподнять ее, – не убивайся так-то, наше дело еще не пропащее, вот ономнясь встретился мне Федотов из Выселок, сказывал… сулил, что коли, мол, хошь, Антон, я тебя возьму в работники… пять десятков в год, вишь, дает… не убивайся, пойду в работники, отпрошусь на оброк…
– Ох, не верти меня, родимый; я все проведала: у Федотова давнешенько батрак нанялся… ох, горькая, горькая наша-то долюшка…
И баба снова повалилась на лавку, залилась пуще прежнего слезами.
– Эх я, дурень! – вскричал мужик. – Эй, Варюха, я бишь, и забыл, вот поглядь-кось, поглядь – ишь какую штуку поднял я на дороге… погляди… – Сказав это, он выложил на стол платок, стараясь утешить бабу. – Иду по задам, гляжу, никого нет, а он вот висит на кусте, как словно зацепился…
– Родной ты мой, да ведь это, знать, старуха обронила…
– Какая старуха?
– Да вот нищенка-то, что к нам заходила…
– Ой ли?… Полно, так ли, Варвара?… Не обмолвилась ли ты спросонья?
– Что ты, касатик! Я сама видела, как она, сердешная, платок-от повязывала.
– Тут, Варюха, мотри, что-то непутное, – вымолвил Антон раздумчиво, – старуха-то… Э! То-то люди сказывают, будто и вчастую заставали ее за такими делами. И как это она скоро улизнула… Нет, не пущай ты ее к нам, долго ли до греха!… Гость и немного гостит, да много видит; ишь, я было сдуру-то разговорился с нею, а кто ее знает, может, и взаправду зло какое замышляет… в чужой разум не влезешь… Я давно заприметил, она только и норовит, как бы выведать, что у нас в деревне делается… У кого, вишь, сколько скота, лошадок, как живет… Вот и нынче про Стегнея Борисова тоже выведывала, до всего ей дело! Э, нет, не пущай ее к нам в избу, ни за что не пущай, господи упаси!…
– Ее платок, точно ее, – заметила Варвара, утирая слезы, – вот и прореха на самой серединке.
– То-то, – отвечал мужик, заботливо качая головою, – ишь на старости лет какой грех принимает на свою душу, и бесстыжая ведь какая! Так вот и лезет, а поглядишь, словно и взаправду нищенка… Недаром говорят, у ней деньга-то водится, да… о-ох!…
Антон помолился перед иконою, разулся и, вздохнув несколько раз сряду, полез к ребятишкам на печку. Варвара затушила лучину и последовала за мужем. Вскоре все затихло в избе. Неизвестно, однако, скоро ли заснул бедный ее хозяин; быть может, он даже вовсе не смыкал глаз…
Верно только то, что не спал сверчок; унылая песнь его потянулась мерно и тихо, потом стала чаще, звон-чее, наконец мало-помалу заглушила храпенье ребятишек и наполнила собою избушку.
III. ДОРОГА
В избушке царствовал еще глубокий, непроницаемый мрак, когда Антон приподнял потихоньку голову и начал прислушиваться… Убедившись, что жена и ребята крепко-накрепко спали, он осторожно, чуть дыша, спустился с печи и стал приготовляться в дорогу. Отыскать ощупью полушубок и шапку, намотать наскоро в потемках онучи, отрезать краюху хлеба, завернуть ее в тряпицу и засунуть за пазуху – мужику дело привычное. Он перекрестился наобум перед углом, где стояла икона и выбрался на крыльцо. Заря еще не занималась; на дворе только что проглядывали первые повиднушки. Антон припер как можно плотнее дверь из крылечка в избу.
– Ну, теперь спите вволю, – вымолвил он, – господь с вами, спите… Слезами-те только душу мутите, а мне и без них куда тошно…
Он вошел в клеть, где стояла пегашка. Почуяв хозяина, ока тотчас же повернула к нему кудластую свою голову, насторожила уши и замотала хвостом.
– Ну, пегашка, полно, полно те хвостом-то вилять, – произнес мужичок не совсем твердым голосом, – небось из дому-то не хочешь? Ступай-ка, ступай, не кобенься; супротив воли и люди идут, не токмо что ты… Ступай; знать, и тебе пришла пора делить хозяйское горе…
Антон взнуздал ее и вывел на двор. Бедная кляча словно предугадывала свою участь: всегда смирная и покорная, она в этот раз фыркала, упорно мотала головою и беспрестанно озиралась на стороны, как бы прощаясь навсегда с двором и клетью, посреди которых взросла и вскормилась. Антон также глядел на дряблую избушку свою; бог весть о чем он думал: чужая голова – темный лес. Наконец махнул он рукой, взял лошадь под уздцы и вышел на улицу. Он сел на лошадь. Но пегашка никак не хотела идти к околице, куда направлял ее Антон; несмотря на все усилия его, она пустилась сначала вскачь к колодцу, потом дала круг по всей улице и все-таки остановилась у избушки. Видя, что сила не берет, хозяин принужден был слезть наземь, снова взять ее под уздцы и вывел за околицу. Ворота заскрипели и затворились. Темнота уже заметно рассеялась; но не ясный, ведреный день обещало утро; Там, с востока, не багрянилось небо, не ложились алые, золотистые полосы света, предвестницы теплого солнышка; небо было серо, пасмурно; сизые тучи облегали его отовсюду, суля ненастье и сиверку.
Дорога от околицы шла в гору; по мере того как Антон подымался, местность, окружавшая деревню, постепенно ограждалась возвышенностями и принимала вид лощины. Там, словно из земли, выступали поминутно – то крестьянский овин с пригнувшеюся к нему рябиною, то новый дощатый забор, то часть барского сада, о существовании которых нельзя было и подозревать с улицы. Мало-помалу показалась речка с угловатыми своими загибами, потом ветлы и кровля мельницы, еще выше – потянулись поля с знакомым осинником, потом снова все это попряталось одно за другим; вот уже исчезли мельница, господский дом, село, а вот и избушка Антона начала уходить за горою… Хозяин ее еще раз обернулся в ту сторону, прищурился, протер глаза и вдруг хлестнул пегашку и пустился рысцою по дороге. Миновав троскинские земли, Антон притянул поводья и поехал шагом. Гора уже давным-давно закрыла собою дорогу села; во все стороны на необозримый кругозор открывались черные поля, смоченные дождями; редко-редко мелькала вдалеке полоса соснового леса или деревушка; дорога то и дело перемежалась проселками.
Антон давно уже не езжал в город. Никита Федорыч не любил отпускать часто мужиков из деревни; особенно строго держался он этого правила с теми из них, с которыми находился в неприязненных отношениях. По его мнению, не отпустить мужика в город считалось хорошею и вместе с тем очень действительной мерой наказания. Так, например, накоплялось ли гороху у мужичка – где бы свезти его на базар, благо цена красна, ан нет: как ни бьется сердечный, Никита Федорыч ни за что не отпустит; подумает крестьянин: плетью обуха не перешибешь, да и продаст горох соседу за сущий бесценок – не лежать же стать житу да гнить в закроме. Другому господь бог за лишнюю телушку послал; вот и бредет он к управляющему: «Деньги, мол, понадобились, батюшка, соблаговолите отпустить в город кой-что продать; надо, вишь, обзавестись тем да другим по хозяйству». – «Ах ты, такой-сякой, – молвит ему управляющий, – небось как соты-то ломал прошлую осень, так не принес мне медку? Сиди-ка дома; все бы вам только шляться…» «Что, – думает проситель, – господ наших нетути, а он у нас сила, не стать перечить, зарежет телку да и поснедает ее с божьею помощью». Так же точно было и с Антоном, если еще не хуже.
Но теперь дело в том, что на шестнадцатой или семнадцатой версте наш мужик решительно стал в тупик; очнувшись внезапно от раздумья, которое овладело им с того самого времени, как покинул он Троскино, Антон никак не мог припомнить ни места, где находился, ни даже сколько верст оставалось приблизительно до города. Он только и помнил, что проехал Киясавку и Выселки да свернул влево от Екиматовской слободы. На пегашку же положиться не было никакой возможности; Антон знал, что, будучи лошадью незаметною, то есть лишенною способности припоминать дорогу, она могла очень легко завезти его бог весть куда. Он задумывал было свернуть в сторону, к видневшейся влево за перелеском деревушке, когда один совершенно неожиданный случай навел его снова на путь истинный. Оглядывая местность, он увидел на распутье полуразвалившийся деревянный крест, водруженный в небольшой бугорок.
– Эхва, у меня из памяти-то вышла могилка дяди Андрея! – воскликнул он, снимая шляпу и крестясь набожно. – Дорога-то вот тут же и сворачивает в город… на Закуряево… Эх, совсем запамятовал, чуть было с пути не сбился!
Дорогою Антон невольно принялся припоминать происшествие, связывавшееся с дядею Андреем.
Года три тому назад на этом самом распутье стояла мазанка, принадлежавшая монастырскому сборщику, одинокому старичку. Редкий из окрестных жителей не знавал его; бывало, кто бы ни плелся, кто бы ни ехал в город, мужик ли, баба ли, седой старичишка тут как тут, стоит на пороге да потряхивает своей книжонкой, к которой привязан колокольчик. И редкий говорил ему: «бог подаст!», редкий не отдавал ему копеечку на построение господнего храма. Все попривыкли к нему с самого детства. И вдруг не стало дяди Андрея, как словно никогда его здесь и не бывало. Толковали, толковали мужички окрестные и наконец вот что узнали. Однажды в самую глухую зимнюю полночь входят к Андрею два незнакомые человека, скручивают его по рукам и по ногам и требуют денег. Долго допытывались они, – стоит на одном старик: три гроша всего, вишь, у него, остальные вечор в монастырь отослал, а больше, видит бог, нетути! Они пуще пытать. Уж он им молился, молился, нет! уходили-таки старика обухом и сами принялись искать. Как перешарили все до ниточки, тут только и спохватились, что даром потеряли человека: в тряпице за печью всего-навсе было три гроша. Наехали со всех сторон земские да понятые, закопали дядю Андрея на самом распутье, мазанку снесли на другую дорогу, ибо никто не соглашался поселиться в ней, а на ее месте воздвигли крестик, тот самый, что так часто напоминал мужичкам дорогу в город.
Антон не успел еще перебрать в голове все подробности этого происшествия, наделавшего в свое время много шуму в околотке, как увидел вдалеке телегу, которая медленно приближалась к нему навстречу. Сначала показалось ему, будто в ней никого не было, но потом, когда она поравнялась, он разглядел на дне ее мужика, лежавшего врастяжку. Антон несказанно обрадовался.
– Эй! послушай, брат, – крикнул он, – а примерно, далеко ли отсель до столбовой дороги?
Тот, к кому обращался вопрос, лениво и как бы нехотя приподнял голову, подперся локтем, поглядел пристально на Антона, зевнул протяжно и, не отвечая ни слова, улегся в телегу.
– Эй, сват, эй! – крикнул Антон, – что ж ты? эй, далече ли до столбовой?…
Мужик снова приподнял голову, поглядел на Антона, опять зевнул и, опять не ответив ни слова, опустился на дно своей телеги; только на этот раз он хлестнул лошадь, которая мигом унесла его из виду.
Антон опять остался один-одинешенек посреди полей; пегашка плетется дробным шажком, а он то и дело посматривает вправо да влево, то прищурится, то раскроет глаза, принимая каждый пень, каждую кочку за живого человека. И вот снова чудится ему, что кто-то едет навстречу. Глядит, и впрямь несется тележка; вороная лошадь в наборной шлее с медными бляхами, на облучке подскакивает не то мещанин, не то помещик, а только не мужик: на нем картуз и синий кафтан. На этот раз, однако, встреча, казалось, не порадовала нашего мужичка; он круто осадил пегашку, смутился, сделал даже движение, ясно выражавшее намерение кинуться в сторону, но тотчас же остановился; было поздно; Антон узнал в синем кафтане троскинского мельника, которого так усердно избегал несколько месяцев сряду. Мельник остановился; Антон слез с лошади.
– Здравствуй, Аксентий Семеныч! – произнес он, переминая в руках шапку.
– Здорово, брат, куда?
– В город, Аксентий Семеныч, лошадь продавать… подушных платить нечем; такая-то беда сталась со мною…
– Ну, а мне-то когда заплатишь? я, кажись, и то немало ждал…
Антон замялся.
– То-то, брат, – продолжал мельник, переменив тон, – ведь так промеж добрых людей делать не приходится; летом еще осталось получить с тебя за помол, а ты с той поры и глаз не кажешь; сулил отдать ко второму спасу, а я хоть бы грош от тебя видел… так делать не показано вашему брату… на то есть правота: как раз пойду в контору… я давно заприметил, ты от меня отлыниваешь…
– А что мне от тебя отлынивать… нешто я коли отлынивал…
– Видно, так.
– Ину пору и рад бы отдал, да коли нечем; сам ведаешь, отколе скоро-то взять нашему брату хрестья-нину… был нынче недород, с корки на корку, почитай что, весь год перемогались… Аксентий Семеныч… тут вот подушные еще платить надо…
– Про то не мое дело ведать… вам подушные платить, а мне небось по миру идтить… делай, как быть следно, знай честь, счетом взял, счетом и отдавай; что тут баить…
– Что ты опасаешься?… – сказал Антон смягчая по возможности голос. – Разве я отнекиваюсь от долга, говорю, отдам, обожди маненько, твое дело не пропащее, право, скажу спасибо…
– На кой мне леший твое спасибо? из него шубы-то не сошьешь…
– Кажись, Аксентий Семеныч, мне не впервые с тобою ведаться.
– Точно не впервые, что говорить; зачем же молоть-то на чужой мельнице? ась?
– На Емельяновке-то?
– А хоть бы и на Емельяновке…
– Сходнее, Аксентий Семеныч…
– Как сходнее?… за восемнадцать-то верст сходнее?…
– Оно, что баить, далече, да на Емельяновке-то за помол берут с нас хлебом, а ты, вишь, требуешь деньгами… да еще пятак с воза набавил… сам порассуди, откуда их взять… наше дело знамо какое…
– Ладно, ладно… ну, а зачем же подзадоривал Федосея да Ивана Галку ездить на Емельяновку?…
– Да когда я их подзадоривал?., что ты?…
– А то кто же? Ты первый из троскинских поехал…
– Знать, сами проведали…
– Сами проведали! То-то, шишковато больно говоришь; ты говори, да не ври, не вечор я родился, – что думаешь, не знаю!
– Чтоб мне век от добрых людей добра не видать, Аксентий Семеныч, коли я им хошь слово какое сказал…
– Ладно, брат, толкуй дьяковой кобыле; я думал по чести вести с тобой дело, а ты вот на что пустился! других еще стал подзадоривать… Ладно же, – вскричал мельник, мгновенно разгорячась, – коли так, отколе хошь возьми, а деньги мои подай! подай мои деньги!… не то прямо пойду в контору… Никита Федорыч не свой брат… как раз шкуру-то вылущит! погоди, я ж те покажу!
Сказав это, мельник дернул вожжи и поехал далее. Смущение и досада, овладевшие Антоном при этой встрече, уступили место тяжкому горю. Обстоятельство это показывало ему в самых резких и сокрушительных чертах и без того уже горькую его долю. Он уже не глазел теперь по сторонам; понурив голову, смотрел он печально на бежавшую под его ногами дорогу, и не раз тяжкий вздох вырывался из груди бедного мужика. Таким-то образом, сам почти не замечая этого, выехал он на большую дорогу. Тут Антон невольно должен был оставить свои думы и заботиться исключительно о настоящем своем положении.
Дорога, размытая осенними ливнями, обратилась в сплошную топь; стада волов, которых прогоняют обыкновенно без разбора, где ни попало, замесили ее и делали решительно непроходимою; стоило только зазеваться раз, чтобы окончательно посадить и лошадь и воз или самому завязнуть. Сколько ни оглядывался Антон, не замечал ни верст, ни вала, ни ветелок, которые обозначили бы границу: просто-попросту тянулось необозримое поле посреди других полей и болот; вся разница состояла только в том, что тут по всем направлениям виднелись глубокие ямы, котловины, «черторои», свидетельствовавшие беспрестанно, что здесь засел воз или лошадь; это были единственные признаки столбовой дороги. Местами, впрочем, заметны были следы чьего-то заботливого попечения: целые груды хвороста и мелкого леса воздвигались, как бы предохраняя путника от трясины или топи; но путники, в числе их, разумеется, и Антон, старались по возможности объезжать их; даже кляча последнего с необыкновенною тщательностью обходила эти поправки, догадываясь, вероятно, глупым своим инстинктом, что тут-то легче всего сломить ногу или шею.
Спустя немного времени Антон встретил длинную вереницу баб в белых платках и таких же балахонах, делавших их владелиц издали похожими на привидения. Они тянулись одна за одной гуськом по дороге. У каждой была клюка и берестовая котомка с прицепленною к ней парою лаптей за плечами. Все, от первой до последней, шли босиком.
– А что, бабушка, вы небось из города? – спросил Антон у старушки, сгорбленной и едва передвигавшей от стужи ноги.
– Из города, касатик.
– Что, много небось на ярманке нашего брата с лошадьми?…
– А не знаю, кормилец, – отвечала она, кланяясь, – кто их знает: мы не здешние…
– Да вы отколе?
– Сдалече, родимый: мы каширские… идем в Воронеж на богомолье…
– По своей охоте… идете? – спросил рассеянно мужик.
– По своей.
Антон вздохнул и почесал затылок.
– Э! – произнес он, махнув рукою.
– О чем спрашиваешь, касатик? – сказала другая богомолка, помоложе первой.
– Далече ли до города? – вымолвил он отрывисто.
– А сколько? – продолжала она, обращаясь к третьей. – Тетка Арина, сколько до города? верст десяток станет?…
– Что ты, – отвечала нерешительно Арина, – много, много, коли пяток…
Не дожидаясь спора, который, без сомнения, должен был возникнуть вследствие этого недоразумения между бабами, Антон поехал далее; отъехав версты две, он услышал песню и немного погодя различил двух человек, которые шли по закраине дороги и, как казалось, направлялись к стороне города. Вскоре он нагнал их. Это были два молодые парня веселой и беспечной наружности. Один из них, тот, который казался постарее, был с черною как смоль бородою, такими же глазами и волосами; белокурая бородка другого только что начинала пробиваться.
Мещанский картуз с козырьком, обвитый внизу у залома лентой, из-под которой торчали корешки павлиньих перьев, украшал голову каждого из них, спустившись с макушки набекрень; белые как мел полушубки с иголочки составляли их одежду, отличавшуюся вообще каким-то особенным щегольством. Смазные сапоги с алою сафьянного оторочкою болтались у них за плечами; коротенькая трубочка, оправленная медью, дымилась в губах того и другого. Не успел поравняться с ними Антон, как уже оба они остановились, и черный крикнул ему, оскалив свои белые как кипень зубы:
– Здорово, брат крестьянин! эй! не берешь ли попутчиков? Посади нас на лошадь, мы бы с тебя дешево взяли…
– Нет, братцы, спасибо… и одного-то насилу везет… – нехотя отшутился Антон.
– А мы, ей-богу, дешево бы с тебя взяли. Севка! сколько даешь?
Севка вынул изо рта чубучок, отплюнул сажени на три и залился звонким хохотом.
– А что, братцы, много ли еще осталось до города?
– Да вот как, – отвечал без запинки черный, – пойдешь – близко, думаешь, а придешь – скажешь, дорога дальняя!…
– Полно вам чудить, ребята, – произнес мужик, – э! – он махнул рукой, – ишь лошадь совсем умаялась…
– Что с тобой станешь делать… изволь, скажу… мотри только… чур, не обгоняй, спроси у Севки, он те скажет…
– Как раз пять верст, – сказал Севка.
– Что ты! эк махнул! – вскричал черный, – пять!… и в десять не вопрешь! что больно близко?…
– Ан пять!
– Ан десять!
– Ан пять!
– Ан десять!
– Врешь! эк ты, Матюшка, спорить горазд; сейчас за горою будет село Бубрино, а от него всего четыре версты до заставы…
– Эка шалава, пра, шалава, – отвечал ему на это Матюшка потихоньку, – нешто не видишь, я хотел было мужика повертеть… пра, шалава…
Севка снова залился смехом.
– Отколе тебя бог несет, Христов человек? – начал Матюшка.
– Мы из троскинских… знаете село Троскино?… – отвечал со вздохом Антон.
– Ну, вестимо, как не знать.
– А вы, братцы, отколе?
– Отколе? а из сельца Дубиновки, слободы Хво-ростиновки, вотчины Колотиловки, – отвечал серьезно черный.
– Ишь черти, балясники! – вымолвил Антон.
– Аль не веришь! – продолжал Матюшка, ей-богу, правда; а коли знать хочешь, так по деревням шлялись, зипуны да понявы шили… Эй, земляк, нет ли табачку: смерть нюхать хоцца.
– Нет, нету… ну, а, примерно, какая ваша служба?
– А вот какая: пришел в деревню, брякнул дубиной в окно: «Эй вы, тетки, бабы, девки да хозяева с чече-ревятами, нет ли шитва?», а нет шитва, так бражки подавай удалому Кондрашке!…
– Стало, вы портные?
– Портные, ребята удалые!… Эй, Севка, что ж ты прикорнул, собачья голова, аль сноху нажил? ну, запевай: «Эй, вдоль по улице, да мимо кузницы»… ну!.,
И оба затянули лихую, забубённую песню. Антон слушал, слушал и не мог надивиться удали молодцов.
– Что, много оброку платите? – спросил он задумчиво, когда песня была окончена и парни закурили свои трубки.
– Ровно ничего, – отвечали они в один голос.
– Как так?…
– Да так же: мы, брат, вольные, живем не тужим, никому не служим.
Тут Матюшка приложил коренастую ладонь к правой щеке своей и запел тоненьким, пронзительным дискантом:
Ты зачем, зачем, мальчишка,
С своей родины бежал?
Никого ты не послушал,
Кроме сердца своего…
Вскоре все три путника достигли высокой избы, осененной елкой и скворешницей, стоявшей на окраине дороги при повороте на проселок, и остановились.
– Вот мы шутя, а алтын на сороковину отмахнули, – сказал Матюшка Антону. – Ну что ж, слезай, пора духу перехватить; вот, гляди, и казенная аптека перед нами…
– Нет, спасибо, братцы, – отвечал тот, – пра, спасибо, – прибавил он, озираясь на стороны и почесывая затылок.
– Э, полно миряком-то прикидываться, пойдем со рвем косуху при спопутности…
– Неколи… вам дело досужное, а мне в город пора… Антон вздохнул.
– Ну вот еще, поспеешь.
– Денег нету.
– Эка беда, ступай оставь что-нибудь в закладе, как назад поедешь, отдашь…
Видно было, что наш мужик сильно колебался; наконец он собрался с духом и сказал решительно:
– Ей-богу, не пойду!
– Что ж ты, глотку опозорить боишься, что ли? не пьешь?…
– Пить-то пью… эх, нет, не пойду!…
Антон повернул лошадь к городу.
– Ну, да черт те дери… эй, земляк, выпей хошь для миру… хошь для миру-то выпей…
– Господь с вами, – сказал Антон, пуская рысью пегашку.
– Экой черт! – кричали ему вслед молодцы, – прямая шалава!… погоди, обронил хвост у лошади… эй!., цапля!…
Но Антон ничего не слышал; он давно уже был за горою. Погода между тем как будто собиралась разгуляться; свинцовое небо прояснилось; это делалось особенно заметным вправо от дороги к селу Бабурину. Белый господский дом и церковь, расположенные на горе, вдруг ярко засияли посреди темных, покрытых еще густою тенью дерев и избушек; в свою очередь, сверкнуло за ними дальнее озеро; с каждою минутой выскакивали из мрака новые предметы: то ветряная мельница с быстро вращающимися крыльями, то клочок озими, который как бы мгновенно загорался; правда, слева все еще клубились сизые хребты туч, и местами косая полоса ливня сливала сумрачное небо с отдаленным горизонтом; но вот и там мало-помалу начало светлеть… Сквозь туманную мглу просияла пестрая радуга, ярче – и вот она обогнула собою половину неба; луч солнца, неожиданно пробившись сквозь облако, заиграл в бороздах, налитых водою, и вскоре вся окрестность осветилась белым светом осеннего солнышка.