* * *
Дрожа, Петька выскочил из воды. На берегу печально стоял Пашка, закутанный в полотенце. Подбежала Катя и сказала: "Петя, зачем ты назвал меня глупой?" Проговорив это, она тут же убежала, сверкая белыми полосками тюленеобразного тела, выскользнувшими из-под купальника. Петька заплакал и начал, всхлипывая, бормотать, отнесясь к Пашке:
— Катя такая обидчивая, ты не представляешь, Паша. Она сама мне сегодня сказала, когда я лежал на подстилке и загорал: "Что это ты такой глупый?" А теперь обижается, что я назвал ее глупой. Но ведь у меня после ее слов тогда даже настроение испортилось. Да, я глупый. А ты умный?
Закутанный в полотенце, Паша молча стоял у кромки воды, печально глядя на стаю мальков, несущуюся вдаль.
— Я умный, — спокойно проговорил он.
— А я умный? — с надеждой спросил Петька.
— Ты? — с удивлением переспросил Паша. — Ты… умный.
Над пляжем шумели сосны, слышалось пение зяблика, а также московки, пеночки, дрозда, королька, скворца, сойки, овсянки, иволги, и, наконец, соловья, который, как известно, подражает всем птицам и звукам, умеет имитировать их, но сейчас профессионально цокал, захлебываясь своими руладами так, что этот цокот в экстазе напоминал свист, прерывающийся звонким влажным поцелуем. Чу! Слышите? Звонк! Звонк! Звонк! И ему отвечают: пиу, пиу, пиу! И опять: звонк, звонк, звонк! И опять: пиу, пиу, пиу! Звонк, звонк, звонк! Пиу, пиу, пиу! Звонк! Звинк! Звинк! Звинк! Свинк!
Мальчики в поисках источника звука подошли к кустам шиповника, росшим на обочине пляжа, выглянули на поляну и, затаив дыхание, следили, как хлыст в руках маленького лысого человека в коричневых шортах опускается на спину красивого молодого парня, распростертого на поляне среди курослепа. При каждом ударе тело парня вздрагивало, на месте очередного рубца показывалась кровь, а затем эта кровь тонкой струйкой вливалась в реку крови, стекающей по рельефным ребрам в траву курослеп.
— Посмотри, Паша, его рука изогнулась неудобно и напоминает голову лошади, — заметил Петька. Он хотел было добавить что-то еще, но услышал звуки матерных ругательств, которые доносились со стороны пляжной раздевалки. Когда мальчики подбежали к раздевалке, вокруг уже было пусто, только странный рисунок на железном боку сооружения указывал на то, что здесь не утихает полная ужасных событий жизнь: на белом облупленном фоне были изображены два ебущихся дядьки; дядька побольше засунул свою палку в попу дядьки поменьше, а у последнего в руках была книга.
— Может быть, это дневник? — поинтересовался Паша.
— Давай подойдем ближе, там что-то написано, — предложил Петя.
Мальчики подошли ближе и прочитали надпись под персонажами: "Паша и Петя ебут друг друга. Г-н Реальора".
— Это наши имена, — с тревогой констатировал Паша.
— Но ты знаешь, кто такой г-н Реальора?
— Знаю, — наморщил лоб Паша. — я как раз читаю роман, где описывается битва под Полтавой: Реальора — это такой швед, приехавший из Швеции к Мазепе, чтобы покупать какашки у степных святых. Но Мазепа запретил вывозить говно из страны, чтобы запас его не иссяк и Россия не обеднела бы вместе с Украиной. Поэтому Реальора украл его жену Марию.
— И трахнул?
— Нет кажется, ее почти сразу убила г-жа Реальора, вытряхнув ей в бокал перстень с ядом.
— Это почти как Констанции.
— Нет, совсем не так — Констанции вытряхивала перстень миледи.
— Ну и что, что миледи, а тут другая женщина, но все равно перстень и все равно с ядом.
— Ну и что, что с ядом, зато та была миледи, а эта г-жа Реальора совсем другая, некрасивая и противная.
— Зато перстень.
— Зато Реальора, а не миледи.
— Мы не будем ссориться, я не люблю, когда люди ссорятся. Вот посмотри, здесь бумажка какая-то лежит.
— Вечно ты говно всякое подбираешь. Ни бюдимь ссеряться, ни бюдимь ссеряться: значит, я был прав, это совсем не так как у Констанции.
— Я тебя не слушаю. Я тебя не слушаю. Послушай, что здесь написано:
* * *
Сейчас уже второй час ночи, но я не могу заснуть. Сегодня я стал гомосексуалистом — кажется, это так называется, ну или геем, «голубым», какая разница? Папа, мама, Павел — все уехали в город, и я остался один. Одиночество казалось мне таким счастьем: утром я гулял в саду, из сада пошел в лес, побывал в березовой роще, которая предстала передо мной освещенным солнцем собором, чистым, прозрачным, весенним. Лес за эти апрельские дни стал чист, сух, ветви деревьев зазеленели, и было приятно идти, вдыхая свежий запах раскрывающихся почек. Я достал из кармана бутылку пива, томик Хайдеггера, изготовленный мамой бутерброд и прилег, расстелив плащ, на солнечной полянке. Я читал под пение птиц про Sinn-zum-Tode, и у меня было такое чувство, что я буду жить вечно и буду счастлив, как никто другой. Обедал я тоже один, потом заснул на кушетке в столовой, а в четыре часа меня разбудил вошедший в открытую дверь веранды Иван Федорович, друг моего отца. Я ему очень обрадовался, потому что уже давно мечтал поговорить с ним о своих планах и узнать его критические замечания насчет ситуации в парторганизациях страны. Он приехал на роскошной иномарке, и она стояла под навесом у крыльца, как существо из другого мира, а он остался, потому что шел дождь, и ему не хотелось забрызгать грязью неасфальтированных сельских дорог красивую машину. Он жалел, что не застал на даче папу, говорил, что сотрудникам Органов в последнее время приходится трудно и вообще много шутил. Я рассказал ему о моих коммунистических амбициях, и мы долго гуляли по саду, когда уже кончился дождь и вовсю светило солнце, блестя в мокрых листьях и траве. Я взял его под руку и говорил, что наша пара напоминает мне Фауста с Мефистофелем. Ему пятьдесят семь лет, но он еще очень красив и всегда хорошо одет. От него пахнет дорогим одеколоном, и глаза совсем молодые, изумрудно-зеленые, а пышные волосы, словно из черненого серебра, изящно подстрижены. За пивом мы обсудили много важных партийных проблем, потом я почувствовал, что у меня кружится голова и прилег на кушетку, накрывшись попавшимся под руку пледом. Плед был дырявый, но я не обратил на это внимание. Он курил, а потом пересел ко мне и заметил, что плед дырявый. Я сказал что. Но дыра, попробуйте. Закрыл лицо шерстяной материей, в губах дырка, и еще на лбу, сначала губы или лоб, нет, все-таки губы, но и лоб потом тоже. Как могло случиться, сойти с ума, я не такой, такая, такие. Загореть, но самый главный орган бледен как огонь, поиски истины, сплетались горячие ноги, моя девочка развешивает белье на заднем дворе. Удивительно красивая, здесь тоже седеют, я не хочу больше пить, ты слышишь эти звуки, капает время.
— А что это за женщина тебе звонила? — кап-кап, кап-кап.
— Какая женщина? — вуби-дуби.
— Ну эта, утром, — his halogen-bright whites are thickening, taking on a creamy cast.
— Это соседка, у нее умер муж, — meaning: consume me, eat me.
— У меня есть теория: люди умирают в подражание кому-то. Это особый вид зачастую бессознательной мимикрии: не совсем социальной, не совсем культурной и не совсем природной. Например, моя бабушка умерла, подражая своей сестре, которая была ее на год старше: спустя год после ее смерти, почти в тот же день, — как бы ни была хороша мебель.
— Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже, — Вавилов Н.И., Избр. тр., т. 1–5, М.-Л., 1959–1965:
* * *
Когда я учился в партийной школе, у нас на курсе был хачек один, грузин, а точнее менгрел по фамилии Цезария. Смазливый такой мальчик был, с голубыми глазами миндалевидной формы и вот как бы вечно распухшими от укуса какого-то насекомого красными губами. На него даже запал один из наших преподавателей, преподававший у нас исторический материализм, наверное, ему казалось, что этот грузин похож на девочку, а может быть он был просто голубой, я точно не знаю. Мне известно только, что этого преподавателя как-то раз видели выходящим без пиджака из туалета вместе с этим Цезария, и на ширинке его болтался орден Ленина третьей степени. Не знаю, что они делали в туалете с этим орденом и зачем его было прикреплять на брюки, только счастливой любви у них не получалось, разве что в туалете, ведь грузин жил в общаге, потому что родился не в Ленинграде, а приехал из знойного и курортного города Сухуми. Причем он не то чтобы любил этого преподавателя и охотно ему давал. У него ведь была баба, у которой он часто ночевал, а не приходил в общагу. Баба была местная, питерская, и звали ее тетя Ваня, и если бы этот придурок женился на ней, то мог бы остаться в Ленинграде и получить здесь прописку. Это был бы разумный поступок с его стороны, наверное, он на это и рассчитывал в перспективе, а может быть, и нет, ведь чужая душа потемки, а тем более грузинская душа.
Во всяком случае, Цезария трахался только с ней, а препода по существу посылал. Вообще-то он и сошелся с ней именно после того, как к нему начал приставать препод, чтобы доказать себе, что он еще мужчина, и познакомился с первой попавшейся бабой в трамвае. Она была намного его старше, но ему это было по хуй. Его не волновало даже, что у нее было двое детей предпенсионного возраста: 40-летний мальчик из гэбухи и 35-летняя девочка в колбасном отделе магазина «Елисеевский». Его не волновало даже, что дети этих детей живут у бабушки — у его то есть бабы. У бабы была отдельная двухкомнатная квартира в «хрущевке», и когда Цезария начинал всаживать ей по ночам свой менгрельский кол, то слышно было не только ее внукам в соседней комнате, но и соседям сбоку, сверху и снизу. Это-то его и сгубило в конце концов.
Как-то раз он затрахал свою тетю Ваню до того, что она начала довольно громко визжать как резаная, а сам Цезария был то ли пьян, то ли что, или может быть, они вместе напились, потому что тетя Ваня работала уборщицей в баре "Красное знамя", где имела доступ к выпивке на халяву, и он поэтому начал тоже кричать своим менгрельским жутким голосом с обертонами типа грузинских народных песнопений. В общем, соседей это заебало, и они вызвали милицию. Милиция приехала довольно быстро, но те уже успели перестать кричать и просто уснули после сеанса здорового секса. Однако звонок в дверь их разбудил, и когда тетя Ваня на всякий случай выглянула в окно, то увидела милицейскую машину, стоящую у мусорных баков, и все поняла. Она вытолкнула своего любовника в комнату к детям, заперла ее на ключ и пошла открывать дверь ментам. Менты стали спрашивать кто кричал, но тетя Ваня говорила только, что ее соседи говноеды и пиздят у государства важные продукты на местах своей работы. Тогда менты потребовали отпереть дверь, и когда тетя Ваня отказалась это сделать, просто вышибли дверь ногой.
Дальше начался настоящий Шекспир, потому что Цезария, закутанный в спешке в одну простыню, разбудил своим приходом внуков, и один из них, мальчик пионерского возраста, очень стебался всегда над грузинами и на этот раз тоже решил поразвлечься и попросил показать дядю грузинский член. Когда Цезария застреманно отказался, мальчик вынул свой и начал им размахивать, крича: "Видишь, я достал свой хуй, а теперь твоя очередь, потому что я ребенок и цветок жизни". Вот в этот-то момент менты и вышибли дверь. В общем, его не забрали, потому что не было состава преступления. Он побрел снова в спальню к своей тете Ване, та пригрела его на своей груди, и между ними произошел следующий разговор:
— А что это за женщина тебе звонила? — Работнов Т.А., Луговедение, 2 изд., М., 1984.
— Какая женщина? — Егорова Т.В., Осоки СССР. Виды подрода Vignea, М.-Л., 1966.
— Ну эта, утром, — Коробков А.А., Полыни Северо-Востока СССР, Л., 1981.
— Это соседка, у нее умер муж, — Скворцов А.К., Ивы СССР, М., 1968.
— У меня есть теория: люди умирают в подражание кому-то. Это особый вид зачастую бессознательной мимикрии: не совсем социальной, не совсем культурной и не совсем природной. Например, моя бабушка умерла, подражая своей сестре, которая была ее на год старше: спустя год после ее смерти, почти в тот же день, — Основы палеонтологии. Водоросли, мохообразные, псилофитовые, плауновидные, членистостебельные, папоротники, М., 1963.
— Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже, — Лехнович В.С., К истории культуры картофеля в России, в кн.: Материалы по истории земледелия СССР, сб. 2, М.-Л., 1956:
Эти тексты написала семилетняя девочка из Турции по имени Лилия Цукер. Цукер в переводе с немецкого означает сахар, и Лилия, словно в подтверждение гипотезы о связи имени и судьбы, очень любила сладкое, особенно много косточек, называемых в просторечии сахарными, она пожирала, сидя за письменным столом в кабинете своего дяди. Как-то ночью, когда дядя был в отъезде, Лилия сидела, как всегда, в его кабинете, и писала эти тексты, похрустывая сахарными косточками претекстов. Вдруг в окне седьмого этажа их семейного особняка в Константинополе показалась голова седого господина. Лилия все писала и писала, поглощенная процессом, одуревшая от сладкого, и не обращала внимания на седого господина, прошедшего сквозь стекло и теперь склонившегося над ее писаниной. Только когда господин (а это был, как вы догадались, господин Реальора) впился ей острыми зубами в шею, Лилия слегка пришла в себя, но еще не успев осознать, что же произошло в реальности, уронила побледневшую лилейную головку на рассыпавшиеся листы бумаги, а господин Реальора, мрачно облизывая загрубевшие от постоянного курения трубки губы, вышел обратно в окно.
За окном неслась ветреная погода, которая шепнула ему мимоходом, что обратный путь во времени закрыт.
— Это для кого закрыт? — разбушевался надменный Реальора. — Думай, сука, с кем разговариваешь.
Но той уже и след простыл.
Реальора вперил властный взор в багровую вагину неба, из которой уже всходило шероховатое солнце, цепляясь лучами за курчавые волосы черных деревьев, росших на земле, гикнул громовым голосом, от которого пошла трещина по всему евразийскому материку, свистнул разбойничьим посвистом, да так, что небоскребы в городах присели на колени, фыркая в удила линий электропередач, и пошло, поехало смещение темпоральных слоев, залупился хуй хронотопа, запердели ебкие минуты, щелкнула осклизлыми деснами пизда времен. И вот уже смердят года, хуярят века, проплывают мимо с возъебительной скоростью гондоны материков. Онанирующее настоящее поворачивает багровую двадцатую головку и видит похотливо подползающую вечность, насосанную из прошлого и будущего. Левая грудь вечности состоит из прошлого, правая грудь вечности состоит из будущего. Но не только блядские груди с молоком времени есть у этой самки — есть у нее и воздетые к Богу хуи. И не даром, ой, блядь, не даром, времени дается интерсубъективная сексуальность. Прошлый хуй — будущий хуй, прошлый хуй — будущий хуй, прошлый хуй — будущий хуй, прошлый хуй — будущий хуй… От этих отмазок вечности у настоящего, уже пробуровившего пласт своей сексуальности до 18 века от рождества Христова, начинается форменная истерика: возненавидит брат брата и как начнет хуярить ебарь ебаря, так сокибаль война, комилирь война, шведское кульдье.
Только Мазепа со своей женой не думает о войне со шведами, занятый более важными проблемами.
— Объяснись без отговорок, отвечай просто, прямо, будь добр, — ласково попросила Мария с искаженным лицом.
— Мне дорог покой твоей души, Мария, — Мазепа покончил с курой и освежил бокал. — Тебе налить? Как хочешь. Так и быть, расскажу. Княгиня Дульская, она… гм… Княгиня Дульская… Что-то я не могу подобрать слов… Это… Это… Это шутка.
— Шутка? — побагровела Мария.
— Ну, ну… ну, ну…
— Я близ тебя не знаю страха, ты так могущ, но эти твои дурацкие шутки. Тебя ждет трон…
— А если плаха?
— Я пойду с тобой на плаху, мы же не раз обсуждали этот маленький вариант нашей совместной жизни. Я не переживу твоей смерти, но ты не умрешь, нет: ты носишь знак высшей власти.
— Мы не сможем умереть вместе. Это была шутка. Княгиня Дульская…
— Что?!? Кстати, что это за женщина тебе звонила?
— Какая женщина?
— Ну эта, утром.
— Это соседка, у нее умер муж.
— У меня есть теория: люди умирают в подражание кому-то. Это особый вид зачастую бессознательной мимикрии: не совсем социальной, не совсем культурной и не совсем природной. Например, моя бабушка умерла, подражая своей сестре, которая была ее на год старше: спустя год после ее смерти, почти в тот же день.
— Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже.
— Наверное, моя теория не всегда распространяется на несчастные случаи.
— Это было самоубийство.
— Откуда ты знаешь?
— Год назад точно таким же образом покончил с собой его друг: его нашли лежащим лицом в такой же камере с газом, предназначенным для крыс. Однако он оставил записку.
— Значит, моя теория подтверждается и тут!
— Похоже, что так. Не моргай.
— Почему?
— У меня была одна знакомая, которая моргала.
— И что?
— Ну… она умерла.
— Мазепа, мне кажется, ты лжешь, говоря о смерти. Смерть — это единственое, что убеждает, и ты этим пользуешься, чтобы делать комплименты женщинам… (Входит слуга).
— Товарищ Мазепа, выйдите, пожалуйста, к народу.
Мазепа вышел на балкон замка и увидел многотысячную толпу, состоящую из солдат, крестьян, лакеев, женщин и прочих тварей, непродуманно оскверняющих землю. Все эти люди тянули к нему руки, скандируя: "Ма-зе-па! Ма-зе-па! Ма-зе-па!" Многие плакали, и слезы текли по их лицам, забытые или незамечаемые в порыве экстатической любви к кумиру. Мазепа взмахнул рукой, как дирижер палочкой, и в толпе наступила тишина. Среди общего молчания, прерываемого лишь судорожными вздохами корчащихся от поклонения субъектов, этот красивый седовласый старец произнес:
— Убейте друг друга!
В полной тишине стоящие в тесноте люди поглядели друг на друга с любовью и удивлением, словно в первый раз. И поднялась рука брата на брата, жены на мужа, отца на сына. Иван Васильевич Кочетков замахнулся медным пестиком на отца, Василия Ивановича Кочеткова, и ударил, и пробил брешь в голове, и кровь хлынула и залила лицо убиенного. Антонина Константиновна Воскобойникова выхватила громадную булавку из платка и воткнула ее с улыбкой в сердце Ивану Васильевичу Кочеткову, тот оглянулся на женщину и, прежде чем умереть, улыбнулся ей в ответ светло и ясно. Муж Антонины Георгий Воскобойников схватил жену за шею и принялся душить. Задушив, тут же закатил глаза, будучи уже убитым соседом по имени Семен Березовчук. Жена Семена оставила мужа на промысел дочери, подступившей к отцу с острым хлебным ножом, а сама обратила свое внимание на старушку Алену Дмитриевну Кудряшову, питающуюся подаянием. Когда дочь Березовчук, уже убившая отца, собиралась воткнуть нож в Пафнутия Рогожкина, стоящего у стены, украшенной фресками, тот, не заметив ее намерения, случайно увернулся и остался жив, после чего со стороны дочери Березовчук уже было глупо заносить над ним нож вторично, и она обратилась к подвернувшемуся под руку его малолетнему сыну Лене Рогожкину, который бежал с камнем в руке, ища любую ему жертву. Между тем Пафнутий Рогожкин вместе со своей любовницей Катей Полулюбовой на секунду отвлеклись от массового убиения, заметив любопытную фреску, о которую Катя опиралась задом во время ожидания выхода гетмана, пока Пафнутий всовывал ей между половых губ свой елдык, задравши красный сарафан, пользуясь скоплением народа, до самых ее белых полных плеч, и таким образом, имел время рассмотреть сюжет росписи, которая то приближалась, то удалялась, то мутнела, расплывалась, то становилась ясной, как божий день, синхронно его глубоким и продуманным толчкам. Теперь Катя, одернув подол, зырила голубыми глазами в стену, щелкая семечки:
— Расскажи, что там нарисовано-то… Дверь? Кто это такой приник к двери симпатичненький-то? Это из охраны? Нет? Стрелец? Да не щупай ты груди, погодь. Так это из охраны или нет? Ты знаешь, что это за дверь-то, милый? Может, это в другом замке-то?
Дверь не запиралась на ключ, и Павел распластался на ней как распятый, вжимая ее деревянный холод в пазы дверного проема собственным теплым телом, запрятанным в светлый летний костюм. В петличке повисла одинокая голубая незабудка. Оттуда, из потусторонней дыры ломились в этот, посюсторонний мир мириады существ, которые могли помешать, разбить, опошлить. Павел чувствовал, что вспотел, длинноватая прядь волос цвета искусственной ржавчины прилипла ко рту, и боясь оторвать руки, чтобы не уменьшить силу рычага, он начал пучить губы, силясь отлепить взмокшие волосы.
Петька глядел на его напряженный кривоватый член с бугристой головкой, на спавшие почти до колен расстегнутые светло-серые брюки, на худые и бледные весенние ляжки с розоватыми прыщиками, похоже крапивница, неужели этот человек хочет заслонить мне весь мир? Он дотронулся до члена языком и поймал за хвостик мысль: "так как он хочет заслонить мне весь мир своим членом, то меня должно обуять такое отвращение, что я почувствую тошноту, как только прикоснусь языком к его багровому органу". Однако пойманная мысль оказалась невластной, и Петьку не вырвало. Наоборот, он вошел во вкус и принялся отсасывать другу с большим искусством. Искусство — это был единственный выход из ситуации, в которой они оба оказались взаперти. Не отрывая губ от члена, Петька пошарил на столе, взял оттуда и вложил Павлу в руку, которой тот сильно сжимал его голову, помогая той резкими движениями насаживаться на теплый кол, корректуру "Золотого хлеба". Павел взял и, сжав, ее между двумя пальцами, продолжал помогать себе и вдавливать голову Петьки кулаком.
— Фэто кхолектула тхохо Фаськи, с кхотолым мы… — счел нужным пояснить Петька, не отрывая рот от трепещущей головки.
Рука тут же отпустила его голову: Павел с искаженным лицом поднес рукопись к глазам.
— Сейчас я изнасилую ее, как некогда он изнасиловал тебя. Слушай, слушай, что написал этот Вася. Слушай внимательно! Когда они подъезжали к бензоколонке — Петька узнал это место по женскому локтевому изгибу дороги, — к его изумлению, было уже совсем темно. Неуж. он так долго отсутств.? Нет, по его расчетам, всего час, м.б. — два, а вышел он утр., и есть совс. не хотелось, и т. что вокруг был ровн. глухой дневн. свет, и вот теперь — прозрачн. темнота. "Кор. дни, кор. дни!" — сказ. он себе, вышел из маш. и пош. к ресторанчику возле бензок…. Так ты опоздал тогда, что ли? Может, ты его не любишь, этого Васю? Или все-таки любишь?… На верхней ступеньке маленького крыльца стоял хозяин и, подняв свечу, светил ему навстречу. Петька попробовал отвернуться от яркого света, делая вид, что вспомнил о шофере, с которым нужно обговорить дальнейший маршрут, но машина тронулась с места и исчезла в излучине дороги. Он не мог долго оставаться с головой, повернутой в сторону пустоты, и снова взглянул на хозяина. Тот стоял, опершись широкой спиной на дверь, и продолжал освещать Петьку, держа узкую длинную свечу в опущенной руке. Петька остановился на верхней ступеньке, не желая идти против света. Свеча торчала прямо ему в лицо и испускала бледный розоватый свет. Выражение лица хозяина было смиренным и приветливым, Петька заметил, что по обе стороны от двери кто-то стоит. Он взял из рук хозяина свечу и осветил их, это были те двое, с которыми он познакомился в городе, и которых ему представили как Цезаря и Александра. Теперь они сделали вид, что не знают его и отвернулись от пламени свечи. Один хозяин продолжал смотреть ему в глаза тупо и смиренно. Словно устав стоять в одной позе, этот мощный человек раскинул руки и оперся кулаками о боковые планки дверной коробки. Из ресторанчика кто-то пытался выйти, дверь дрожала от напора, но хозяин стоял прочно. Двое глядели в разные стороны и не держались ни за что, словно паря над землей.
— Кто вы? — потребовал ответа Петька, переводя взгляд с одного на другого.
— Ваши собаки, — ответили они.
— Это собаки, — тихо верифицировал хозяин.
— Как? — спросил Петька. — Вы — мои старые любимые собаки, которых я запер в доме другой страны, оставив им миску с молоком и пачку сухого корма? Те самые псы, которые авторизовали пустую бутылку из-под кока-колы, мочась на нее по очереди, а потом начали гонять ее по вылизанному горничной паласу, пока не загнали под слишком низкий для ваших спинок шкаф? Не вы ли мои охотничьи друзья, которых я жду в сопровождении местного егеря?
Они подтвердили.
— Это хорошо, — сказал Петька, немного подумав, — это хорошо, что вы пришли. Впрочем, — добавил Петька, еще немного подумав, — вы очень задержались, я могу лишь дать вам клички нерадивых собак.
— Далеко было идти, — сказал один.
— Далеко было идти, — повторил за ним Петька, — однако я встретил вас в городе, прежде чем взять такси.
— Да, — подтвердили они, не объясняя ничего.
— Где егерь, который должен был с вами прибыть? — спросил Петька.
— Его нет, — ответили они.
— Егерь, который должен был отпереть дверь моего дома в другой стране, надеть на вас намордники и привезти сюда в преддверье тяги, — пояснил Петька.
— Его нет, — повторили они.
— Ну что за люди! — сказал Петька. — В охоте что-нибудь понимаете?
— Нет, — ответили они.
— Но если вы — охотничьи собаки, то вы должны в этом понимать.
Они молчали.
— Ладно, пошли, — сказал Петька и подтолкнул их в дом. Однако хозяин не двигался с места, продолжая прикрывать спиной дверь в свое заведение. Длинная узкая свеча уже опять была у него в повисшей руке и освещала Петьку бледным розовым светом.
— Отойдите с дороги, — попросил его Петька.
— Нельзя, — без выражения на лице негировал хозяин.
— Хорошо, — согласился Петька.
Через мгновение он взял свечу из его безвольной руки и опять направил на лица Цезаря и Александра.
— Тяжело с вами, — дефинировал Петька, сравнивая уже не в первый раз их лица. — Как, собственно, прикажете вас различать? У вас различаются только имена, в остальном вы похожи друг на друга как, — он запнулся, но не смог выговорить мысль до конца, — во всем остальном вы действительно похожи друг на друга, как два глаза.
Они усмехнулись.
— Вообще-то нас хорошо различают, — сказали они, оправдываясь.
— По-видимому, да, — согласился Петька, — я и сам был свидетелем вашего различения, но у меня есть только мои глаза, и ими различить я вас не могу. Поэтому я буду обращаться с вами как с одним единственным человеком и обоих называть Цезарь, тем более, что так зовут одного из вас. Тебя что ли? — спросил Петька у одного.
— Нет, — ответил тот, — меня зовут Александр.
— Ну, это не важно, — сказал Петька, — я буду вас обоих называть Цезарь. Если я приказываю Цезарю "фас!", то бросаетесь вы оба, если я посылаю Цезаря на тягу, то вы оба отправляетесь туда; правда, для меня не очень удобно, что я не смогу использовать вас на разных охотах, но зато я имею то преимущество, что оба вы будете отвечать безраздельно за проступок одного. Вы не сможете свалить друг на друга ответственность.
Они подумали и сказали:
— Так нам было бы не очень приятно.
— Еще бы, — подтвердил Петька, — разумеется, в этом нет ничего приятного для вас, это ваша работа, и так оно и будет.
Уже некоторое время Петька наблюдал за водителем притормозившей у бензоколонки «Тойоты», который все крутился возле крыльца. Наконец, водитель, мужчина лет сорока с волосатыми ногами в белых шортах, решился, подошел к одной из собак и теперь собирался шепнуть ей что-то на ухо.
— Прошу прощения, — сказал Петька и ударил по уху говорившего, так что тот отлетел к свежеподстриженному газону, — Это мои собаки, мы сейчас кое-что обсуждаем и никто не имеет права нам мешать.
Петька приблизился к одной из собак, кажется, к той, которая стала объектом внимания водителя, а может быть, и к другой, положил ей руку на полную грудь и посмотрел в ее сильно накрашенные глаза.
— Это вам следует запомнить прежде всего, — наставительно произнес Петька, переводя глаза то на ее жирные розовые губы, то на пухлые, веснушчатые щеки, похожие на женские колени, — Без моего разрешения вы не имеете права ни с кем разговаривать. Я здесь чужой, и если вы — мои старые собаки, то и вы — чужие.
Вторая собака, увидев, что Петька предпочел ее товарку, отошла к столбу, задрала там ногу помочиться, и теперь зло глядела на Петьку, оскалив клыки.
— Мы должны войти, — обратился Петька к хозяину, продолжавшему распластываться по двери.
— Нельзя, — показал тот головой в непонятную Петьке сторону.
— У вас есть предписание? — потребовал Петька законности.
— Вот, пожалуйста, — хозяин вынул из кармана необъятных штанов пачку машинописных листов формата А4, сложенных вдвое. На листах ничего не было написано, и хозяин, тихонько матюгнувшись, достал из того же кармана авторучку и принялся что-то быстро писать, придерживая бумагу от ветра. Петька заметил, как из-под его брюк вытекает струйка мочи. Через девять секунд запахло калом. Через четырнадцать у хозяина пошла носом кровь, потом горлом, потом из ушей и начала размывать свеженаписанные слова. Петька торопливо вырвал написанное из рук хозяина — и вовремя. Тот как-то неожиданно скукожился, обмяк, упал на бетон крыльца, но не разбился, а словно испарился в воздухе. Через минуту на чисто выметенном полу тлела лишь кучка одежды. Из харчевни на крыльцо вышел старик с длинным носом и клыком и унес останки хозяина, подмигнув Петьке. Но тот ничего не заметил, так как был занят чтением спасенного текста:
* * *
Петька подошел к дому и заметил начало ночи: дерево на глинистом бугре качалось от непогоды и его листья заворачивались с тайным стыдом. Откуда-то из ближайшего селения доносился лай сторожевых псов; однообразный, не сбывающийся агрессивный звук уносился ветром в неизвестную природу через пустырь, потому что ветер не различал ценности музыки и воровал что попало. После ветра глухой день расслабил нити света, и наступила прозрачная тьма. У входа в дом на крыльце стоял сморщенный седой старичок с клюкой, наверное, отец тучного хозяина.
— Ты часом не отец ли тому бугаю? — уточнил мысль Петька.
— Отец, — согласно кивнул старичок.
— Тогда нет ли у тебя полномочий впускать? — сказал ему Петька.