В. и Морозов В.М. Действительного члена АМН СССР Снежневского Тарсис, например, считает милейшим и безусловно порядочным человеком. Я со Снежневским сталкивался. Он председательствовал во время моей первой экспертизы и произвел очень благоприятное впечатление. Благородная внешность, добрый взгляд, понимающее и внешне сочувственное дружелюбное выражение лица — кого это не тронет? Тем более в обстановке, где чувствуешь себя попавшим во враждебную и вредную для тебя среду. Очень высокое мнение сложилось у меня и о профессоре Тимофееве Н.Н. В моем деле он вел себя, как мне представлялось, честно и даже мужественно. Он добивался моего освобождения, восстановления в партии и в генеральском звании, а также назначения положенной мне по закону пенсии.
Но о подобных людях, вероятно, нельзя судить только по личному впечатлению. Милая улыбка и дружелюбный взгляд Снежневского не помешали ему подписать для меня акт экспертизы, равнозначный смертному приговору, если не более страшный. А когда Снежневский заявил корреспонденту «Известий», что в СССР психиатрия стоит настолько высоко, что ошибка в диагностике даже рядовых психиатров «абсолютно исключена» и что он за 50 лет своей психиатрической практики не знает ни одного случая, чтобы нормальный человек был признан невменяемым, мне стало совершенно ясно, что он активный участник творчества лживых экспертиз. Да и не мог он не быть им. Он духовный отец всего нынешнего направления политических психоэкспертиз, идеолог расширительного толкования шизофрении и других психических заболеваний. С.П. Писарев в своих письмах в ЦК КПСС и самому Снежневскому фактами подтвердил, что этот ученый — преступник, равнозначный тем 23-м, которых судили в Нюренберге и о которых так убедительно написал Митгерлих.
Совсем в ином свете проявился и профессор Тимофеев Н.Н. в рассказах В. Борисова (ленинградского) и В. Файнберга. Как и в моем случае, Тимофеев понял, что перед ним люди нормальные, но не выписать их он торопился, а сломить. В моей голове не укладывалось это. Я не мог и не хотел поверить своим друзьям. Но, когда я увидел подпись профессора Н.Н. Тимофеева под лживым ответом западным психиатрам, под документом, в котором утверждалось, что в СССР нет ни одного нормального человека, который был бы заключен в психбольницу, я понял, что Н.Н. Тимофеев такой же, как Лунц, Морозовы, Снежневский, и несет такую же, как они, ответственность за заключение в спецпсихбольницы нормальных людей. Отношение ко мне лично было индивидуальным случаем, объяснявшимся как смутностью обстановки после снятия Хрущева, так и корпоративными соображениями — генерал Тимофеев защищал генерала Григоренко.
Итак, спецпсихбольницы и психиатрические экспертизы, возглавляемые единым органом политического террора, представляют собой хорошо отлаженную систему перевода отдельной категории нормальных людей на статут психически невменяемых, с последующей обработкой их как таковых.
Что же это за люди? И почему их надо обязательно превратить в психически невменяемых? Не проще ли просто осудить и направить в тюрьму, лагерь или ссылку, а то так и расстрелять? Ведь при Сталине так и поступали.
Да, при Сталине так было. Но теперь времена иные. Теперь нужна хотя бы видимость обвинения, хотя бы признание обвиняемым своей вины. Сами законы, по которым судят политических, не очень убедительны. Квалификация как преступных, предусмотренных этими законами действий, весьма спорна. По этим законам, если вы, например, храните в своей библиотеке книгу нежелательного для властей содержания, то вы можете получить за это 7 лет лагеря строгого режима плюс 5 лет ссылки. Такому же наказанию можно подвергнуться за устные выражения недовольства различными явлениями советской жизни. Преступными могут быть признаны записи в дневниках, записных книжках, в письмах друзьям и родным.
Классификация преступности обнаруженных произведений, записей и разговоров целиком зависит от органов следствия или даже просто от произвола следователя. У меня, например, изъяли на обыске машинописный экземпляр воспоминаний моего друга о Великой Отечественной войне с его дарственной надписью, изъяли только потому, что в краткой одностраничной аннотации, предварявшей труд, была фраза: «Сталин умер, но посеянные им ядовитые семена продолжают давать ростки». Следователь подчеркнул эту фразу и отложил книгу к изымаемым. Были изъяты два самиздатских эссе «Сталин и Грозный — два сапога пара» и «Сталин и Гитлер — два сапога пара» — только за их заголовки. Затем изъяли все, какие нашли, машинописные и рукописные тексты, мотивируя тем, что все это выполнено не в государственных предприятиях, а частным образом. Под занавес, чохом изъяли два чемодана газетных и журнальных вырезок на том «мудром основании», что «для чего-то же Вы их собирали». Была попытка изъять и журнал «Иностранная литература», но среди обыскивавших нашелся человек, заявивший, что это издается официально, и комплект журналов за несколько лет остался у нас.
Крамольным без какого-либо доказывания признается все, изданное за рубежом: книги философского и исторического содержания, большинство произведений художественной литературы, книги религиозного содержания и т.д.
В общем, путь за решетку широко открыт для всякого мыслящего человека в СССР. При таких законах вроде бы можно и не заботиться о подыскании методов подавления. Но советские органы госбезопасности пришли к выводу, что перед растущим политическим протестом былые приемы заключения в тюрьмы и лагеря утратили свою эффективность. На политическую арену вышло поколение, не зараженное страхом, с развитым чувством справедливости, поколение не революционеров, а правдолюбцев, сторонников порядка и закона, защитников неотъемлемых прав человека и непоколебимых противников произвола и насилия. Эти люди не идут на нарушение законов страны, даже тех, которые им не нравятся, не вступают в противоречие с законами. Но они упорно отстаивают свои законодательно закрепленные права, пользуются этими правами и из-за этого приходят к конфронтации с органами государственного насилия, в противоречие с общественной жизнью страны.
Это как— будто бессмыслица какая-то. На самом деле -это трагедия нашего народа. Многие важнейшие законы советской страны имеют чисто декларативное значение. О правах, декларированных в этих законах (например, свобода слова, печати и т.д.), можно говорить, рассказывать, как хорошо иметь такие права, но нельзя воспользоваться ими. Тот, кто захочет этого, а, не получив, заявит, что таких прав у нашего народа нет, будет объявлен антисоветчиком и клеветником. Но одно дело объявить, а другое доказать. Если человек в действительности законов не нарушал и, несмотря на целую систему мер общественного воздействия, давление государственной машины и хитродействия следственного аппарата, не признает себя виновным, не раскаивается, а продолжает отстаивать свои законные права, то открытый суд вряд ли доставит лавры властям. Так что же, не судить? Но ведь пример заразителен. Явление может принять спонтанный характер. Значит, надо доказать, но так, чтобы по форме был суд, а по существу чтоб его не было. Надо таких людей сначала пропустить через психиатрическую экспертизу, приклеить им ярлыки психически невменяемых. А тогда уж на «законном» основании судить их закрытым судом и притом заочно, без вызова в суд, без права защищаться.
Итак, кандидаты в спецпсихбольницу — это люди, совершившие такие действия, которые для властей ненавистны (главные из них — критика действий государственных и партийных органов), но с точки зрения закона преступными не являются. Это люди, для которых не нашлось статьи в Уголовном кодексе, которых нет возможности наказать иначе, чем через «психушку». «Психушка» — обычная судьба человека, который хочет быть самим собой, хочет говорить, что думает, свободно пользоваться информацией и распространять ее, исповедовать и проповедовать любую религию или не исповедовать никакой, придерживаться своих убеждений и свободно отстаивать их. Мой друг Андрей Амальрик в одном из своих интервью сказал: «Приравнивание критики к сумасшествию — невероятно, ужасающее самообличение режима. Кто же действительно болен в этом обществе? Помещение в „дурдома“ — это самое отвратительное из того, что делает режим. Вместе с тем, это яркий пример полной идейной капитуляции режима перед своими противниками, раз режиму не остается ничего другого, как объявить их сумасшедшими».
Да, бесспорно, капитуляция. Ничего в открытую. Все по-воровски и лживо. Экспертиза в Институте им. Сербского, если орган террора тебя приговорил к спецпсихбольнице, — пустая формальность. Там найдут наукообразную формулировку, а если не найдут, то солгут. Иногда ложь случайно выползает наружу. Так, обнаружилась одна ложь и относительно меня. Директор Института им. Сербского, член-корреспондент АМН СССР Г.В. Морозов дал интервью корреспондентам журнала «Штерн» и показал им «мою» историю болезни, которую он показывал и иностранным психиатрам. Эта «История» — несомненная фальшивка, ибо из нее корреспонденты «Штерна» выписали такие мои заболевания, каких у меня никогда не было. Например, инсульт в 1952 году с потерей речи и параличом руки.
Вот мой суд в Ташкенте. 21 том дела, в которых 300 якобы криминальных документов, но на суде упоминаются только три, и ни один не рассматривается, как положено рассматривать в суде. Все ограничивается простым упоминанием. В ходе следствия допрошено 108 свидетелей, а на суде присутствует всего пять, и среди них ни одного, который мог бы дать существенные показания. Основные свидетели на суд не вызваны, т.к. они свидетельствуют в мою пользу. Правда, и пять присутствующих не дали против меня показаний ни по линии моего уголовного дела, ни по линии невменяемости.
В деле два диаметрально противоположных заключения о моей психической вменяемости, но суд полностью игнорирует заключение, в котором я признан вменяемым. Именно игнорирует, а не опровергает. Ходатайство моего замечательного, высококвалифицированного, умного и мужественного адвоката Софьи Васильевны Калистратовой о назначении третьей психиатрической экспертизы (в суде) судом отводится. Отводятся и все другие ее ходатайства. За один день «проворачивается» столь огромное дело. По сути не исследована ни уголовная его часть, ни вопрос о вменяемости.
Да это и сделать невозможно. Суд не может одновременно решать и то и другое. По-серьезному можно разбирать только одну из дилемм — вменяем или невменяем. Если последнее, значит, дальше и говорить нечего — уголовное дело надо прекращать, а «преступника» отдать в руки врачей и родных, а не КГБ или МВД. Если вменяем, начать разбирательством уголовное дело, с участием обвиняемого.
Этот ясный и справедливый путь в нашем законодательстве запутан и замутнен. А в мутном легче протащить, легче замаскировать под законное осуждение нормального человека на содержание в тюрьме для психических больных. Да, именно этот смысл в статьях УК и УПК, касающихся «принудительных мер медицинского характера». Уголовное дело в таких случаях в суде не исследуется, т.к. осуждать, мол, не требуется, а в сути медицинского заключения суд и не пытается разобраться. Ввиду этого в данном случае вершат суд три-четыре врача, а вернее, тот, кто командует этими врачами.
В таких условиях возможны различные злоупотребления. Поэтому в спецпсихбольницах политические не единственно нормальные. Есть там и такие, чью вину в совершении тяжкого преступления (например, зверского убийства) следствие доказать не смогло, но не сомневается, что совершил его он. Или же, наоборот, сомневается, но улики против данного обвиняемого сошлись столь неопровержимо, что ему грозит расстрел. По-человечески следователю бывает трудно решиться на способствование расстрелу человека вполне вероятно невинного. Спецпсихбольница в таких случаях прикрывает недоработку следствия, получая в «награду» психически нормальных пациентов.
Есть и укрывающиеся от наказания за совершенное преступление. Я знал двух таких: один, благодаря высокому покровительству, за тяжкое преступление (растление малолетних) отделался восемью месяцами спецпсихбольницы. Другой — работник КГБ — за избиение в пьяном виде милиционера был самими органами упрятан в Черняховскую СПБ на длительную экспертизу. Закончилась она признанием его вменяемым. Одновременно он был освобожден из-под стражи по объявленной к тому времени амнистии.
Иногда спецпсихбольницу превращают во временное узилище. В Ленинградской спецпсихбольнице я встретился с азербайджанцем-контрабандистом. Его хотели взять с поличным, но он перехитрил своих преследователей. Добычей последних оказались два пустых чемодана. Тогда из этого «мудреца» стали выбивать признание: жестоко избивали, травили специально обученными собаками. Признания не добились, но искалечили так, что показать его в суде оказалось невозможным. Тогда его «присудили» к спецпсихбольнице. И здесь взялись за интенсивное лечение его страшных ран и переломов. Свыше года ушло:на то, чтобы привести его в относительно нормальный вид. После этого провели новую экспертизу и выписали для продолжения следствия. Дальнейшая его судьба мне неизвестна.
В числе нормальных пациентов спецпсихбольниц есть, видимо, и какое-то количество платных осведомителей, а может и платных работников КГБ. Во всяком случае с одним таким я встретился в Ленинградской СПБ. Сначала я услышал об этом человеке от больных. Меня предупреждали, чтобы я не сказал чего лишнего при Василь Васильиче. Предупреждениям я не придал значения. Посчитал такие разговоры обычными бредовыми идеями. Еще сильнее уверился я в этом своем мнении, встретившись с самим Василь Васильичем. Он без обиняков назвался старшим лейтенантом КГБ, а это по тамошним меркам явный признак завихрения в мозгах. В нашем корпусе кого только не было: и «императоры» и «короли», и «генералы», и даже «генералиссимус». Так что «старший лейтенант» меня удивить не мог. Но он вполне осмысленно рассказывал, что командирован сюда в звании лейтенанта на четыре года вскоре после окончания училища КГБ (кажется, через 2 года). Здесь уже получил старшего лейтенанта, а по окончании срока оденет капитанские погоны. Выслуга лет ему здесь идет, как на фронте — год за три. Он говорил, что может дать на меня такую характеристику, что я никогда отсюда не выберусь, а могу выйти, если он захочет, и через полгода. Я в душе смеялся, но слушал серьезно. Однако он вскоре понял, что я ему не верю, и это его сильно задело. Он сказал: «Ну, хорошо! Не верите? Тогда смотрите, что я буду творить. Но, несмотря ни на что, меня в эту комиссию выпишут. И уеду я сразу после комиссии, не ожидая суда, т.к. свой срок службы здесь я уже закончил. Уже и человек на мое место прибыл».
Я по— прежнему не верил, но не мог не поражаться -почему только ему одному сходят безнаказанно любые хулиганские поступки. За три дня до комиссии он такое учинил над медсестрой, что после этого, казалось, ни о какой выписке нельзя было и думать. Его же лишь легонько наказали: посадили под замок. (До этого он один во всем отделении свободно ходил по коридору и посещал другие камеры) и назначили два укола сульфазина (фактически их вряд ли сделали). Комиссия же выписала его без осуждения. Лишь пожурили слегка: «Что ж это Вы, Василь Васильевич, так нехорошо поступаете…» На что он ответил: «Поступил. Очень уж тошно стало в этих стенах». Через два дня он действительно уехал. Перед отъездом, уже переодетый в гражданское, вышел в прогулочный дворик, когда наше отделение гуляло (это никому из выписывающихся не разрешают), подал мне руку и сказал: «Ну что, теперь верите? Здесь и не такое творится. Но Вам я ничем не навредил». Когда я попросил своего лечащего врача объяснить этот странный случай, он только промычал что-то невнятное.
Есть несомненно и другие пути проникновения в число невменяемых вполне нормальных людей. Например, симулянты, пристроенные родителями или «устроившиеся» сами — по знакомству или за взятку. Это все люди, как правило, жизненно неопытные, которых вводит в заблуждение слово «больница», и они рассуждают — «лишь бы не в тюрьму и лагерь». Как же раскаиваются потом эти люди. Особенно горькое раскаяние у тех, кто пришел сюда из лагеря. Как они рвутся обратно, доказывая, что они лишь симулировали заболевание. Но дорога назад непроходима. Ведь «…советские психиатры ошибок в диагнозе не делают». И эти люди годами живут в полном отчаянии, проклиная судьбу или родителей, если пристроили они. Но как бы ни была горька их судьба, все они в спецпсихбольницах личности эпизодические, случайные. Контингент же политических постоянен во всех спецпсихбольницах, и политическим всего тяжелее.
Когда со мной беседуют друзья, в том числе и корреспонденты, они проявляют чуткость и не задают прямых вопросов о моих переживаниях там. Но я по ряду признаков вижу, как им хочется услышать об этом. Однако у меня и сейчас еще нет желания подробно рассказывать о себе. Мне даже несколько стыдно акцентировать ни себе, т.к. я знаю многих, которым досталось куда тяжелее.
На том отделении, куда меня поместили в конце мая 1970 г., уже 7 лет находился преподаватель из Минска — поляк по национальности — Форпостов Генрих Иосифович. Он пытался перейти советско-польскую границу, чтобы вернуться на родину, но попал в руки пограничников и, уже находясь под арестом, высказал некоторые суждения о советских порядках. И его судили не только за попьтку перехода границы, но и за антисоветскую пропаганду. Человек очень умный и эрудированный, он, как и я, был лишен всех возможностей умственной работы. К тому же нам всячески препятствовали в общении. Все годы моего заключения он находился на том же, что и я, отделении. Я убыл, он остался. Только в 75-м году к первому мая я получил от него открытку из Гомеля, но адреса своего он не сообщил, из чего я могу предположить, что он и тогда еще не освободился, а был переведен из спецпсихбольницы в минздравовскую психиатричку. Разве могу я сравнить себя с ним? Если открытку он писал из психбольницы, значит, он в заключении, в окружении психически больных людей к тому времени находился уже 13 лет.
Кстати, это ответ тем, кто сомневается в действенности протестов общественности. Я, о ком мир знал, пробыл в заключении 5 лет и 2 месяца. В той же Черняховской СПБ одновременно со мной находился на принудительном лечении Парамонов, привлеченный к уголовной ответственности вместе с другими моряками, участвовавшими в создании «Союза борьбы за политические права». Арестован Парамонов, как и я, в мае 1969 года. Но я уже в сентябре 1973 года был переведен для завершения принудительного лечения в психиатрическую больницу Минздрава, а Парамонов еще два года пробыл в Черняховске. Только после того, как Гаврилов, бывший руководитель «Союза», т.е. главный обвиняемый, отбыв свой шестилетний срок в лагере строгого режима, обратился с ходатайством, указав на то несоответствие, что рядовой член «Союза» сидит больше него — руководителя, Парамонова, наконец, перевели в обычную психбольницу для «долечивания».
Это, конечно, далеко не все политзаключенные Черняховской СПБ. Я, пробывший весь период «лечения» в одиночке, не мог узнать о многих. Точно знаю только, что на моем отделении кроме нас с Форпостовым был литовец Пятрас Цидзикас, арестованный за распространение «Хроники Литовской Католической Церкви» и религиозной литературы. Он пробыл в заключении свыше 4-х лет. На других отделениях политзаключенных было, вероятно, больше. Мне сообщили в 1973 году, что всего по СПБ — 21 политический. Эта цифра, по-видимому, близка к истине. Наше отделение составляет 1/6 часть общей численности СПБ. А в нем политических — трое.
Не сравнить мои мучения и с тем, что перенес в Днепропетровске один из самых близких моих и моей семье друзей Леонид Плющ, хотя он и находился на принудительном лечении на 2 года меньше, чем я.
В общем, мучения каждого индивидуализированы. Попался чуть человечнее врач, и уже легче. Появилась какая-то гласность, и тоже облегчение. В Черняховской СПБ при мне были отдельные случаи избиений больных санитарами и надзорсоставом. Произошли два страшных случая самоубийств. Один повесился в позе, в которой надо было задушить себя своей собственной силой. Другой перерезал себе горло простым (тупым) куском железа. Он, видимо, не столько резал, сколько рвал очень долго свое горло. Имелся не менее страшный случай мести. Один из «больных», неоднократно подвергавшийся избиениям санитаров, возвращаясь с работы (сколачивал ящики), унес молоток. Придя на отделение, нашел санитара, который постоянно избивал его, и нанес ему, со всего размаху, удар молотком по голове. От врачей я узнал впоследствии, что санитар остался жив, но вышел из больницы полным идиотом.
В общем, и при мне жизнь не была идиллической. Однако на все мои протесты в отношении избиения больных и издевательств над ними, начальник отделения обязательно реагировал. По-видимому, сказывалась боязнь гласности. Опасались, что я расскажу на свидании жене, а она может понести дальше. В результате, все больные отмечали, что атмосфера на отделении изменилась. Неоднократно мне говорили: «Видели бы Вы, что делалось до Вас!» А когда суд признал возможным перевезти меня в психбольницу обычного типа, я получил поздравления почти от каждого, но «хроники», долгие годы находящиеся в «больнице», к этому с грустью добавляли: «Вот Вы уедете, и у нас опять все вернется на старое». Таким образом, даже незначительная гласность оказалась благотворной.
И, наоборот, когда спецпсихбольница оторвана от внешнего мира, полностью изолирована, да еще и персонал оказался бесчеловечным, жизнь больных становится непереносимой. Сейчас весь мир узнал о Днепропетровской спецпсихбольнице. Из того, что рассказала жена Леонида Плюща, мы воочию увидели тот тип врача, который описал Митгерлих: врач, органически слившийся с нацистом. Я со страхом и отвращением зримо представляю себе, что могут творить с больными такие «врачи». Но бывает, наверное, и хуже.
То, что мне рассказывали о Благовещенской спецпсихбольнице, человеку вообще трудно представить. Картины ада слишком слабы для сравнения с этим учреждением. Обворовывать больных везде обворовывают, но в Блатвещенске воруют так, что больным ничего не остается и они просто голодают. Бить больных везде бьют, но в Благовещенске истязают. «Лечат» там еще страшнее, чем в Днепропетровске.
Итак, скажу еще раз, в разных больницах, на разных отделениях и персонально каждому — мучения разные. И не может быть иначе. Сама система, при которой тот, кто отправлен на принудительное лечение, отдается в полное и бесконтрольное распоряжение спецпсихбольницы, без какой бы то ни было возможности обжалования, порождает произвол, который выражается в любых мыслимых формах, создает условия для мучительства людей и издевательства над ними в меру низости персонала конкретной больницы. Все разнообразие этих мучительств не опишешь. Но есть общее, без чего не может обойтись ни одна спецпсихбольница, даже та, которая укомплектована честным и доброжелательным персоналом. Не может потому, что это общее заложено в самой идее спецпсихбольниц, и она-то как раз и является главным мучительством.
Это главное — полная безнадежность.
Форпостов, рассказывая о своем прибытии в Черняховскую СПБ, сказал: «Как в темную глубокую яму провалился. И никаких надежд когда-нибудь отсюда выбраться». И действительно, семьи у него нет, значит, нет связи с внешним миром. «Выздороветь» тоже невозможно. Ведь у политических «болезнь» и «преступление» — это одно и то же. Ты говоришь (у следователя), что в СССР нет свободы печати, — значит, ты клеветник, преступник. Ты то же самое говоришь врачу-психиатру — тот говорит: это бред, психическое заболевание. Ты говоришь (у следователя), что выборы надо сделать выборами, а не спектакли единодушия разыгрывать, — значит, ты преступник, ты против советских порядков, ты антисоветчик. То же самое ты повторяешь психиатру — он тебе записывает «идеи реформаторства», а если ты еще, не дай Бог, скажешь, что так долго продолжаться не может, — тебе добавят еще и профетизм (пророчество), так что у тебя уже клубок шизофренических симптомов. Чтобы вылечиться от такого «заболевания», надо отказаться от своих убеждений, «наступить на горло собственной песне». Морально растоптать самого себя.
Выздороветь — это значит признать, что ты совершил все инкриминируемые тебе «преступления» и совершил их в состоянии психической невменяемости, что ты понял и прочувствовал это и впредь не совершишь ничего подобного. Сделать такое, совершить такую гражданскую казнь над самим собой не так-то просто. А не пойти на это, не согласиться «выздоравливать», — значит идти на неопределенно долгое «лечение», в пределе до конца жизни. Тут подумаешь. И я не удивлюсь, что есть такие, кто «раскаиваются» в содеянном и обещают прекратить подобную деятельность в будущем. В этом нет удивительного, т.к. альтернатива — пожизненное заключение — не менее страшна.
Моей жене тоже советовали уговорить меня «раскаяться». И совет этот давали люди, мною очень уважаемые и мужественные, которые сами вряд ли пошли бы на раскаяние, но они не считали себя вправе требовать того же от старого и уже достаточно травмированного жизнью человека. Я очень благодарен жене за то, что она не довела эти советы до меня. Мне от них было бы еще труднее. И сейчас, когда для меня уже все позади, я не удивлюсь тому, что кто-то раскаялся, а тому, что «раскаявшихся» так ничтожно мало. Я никого из «раскаявшихся» не осуждаю и не считаю, что кто-то вправе их осудить.
Если мать, отнятая от маленьких детей, добровольно идет на пожизненное заключение, это более ненормально, чем если она платит за возвращение к своем крошкам неправдивым «раскаянием». Позор не ей — позор системе, которая мать поставила перед такой альтернативой. На системе лежит позор и за возвращение таким же путем мужа к любимой жене и четырем малолеткам, из которых один грудной. А от любого человека разве допустимо любой ценой добиваться ложного признания? Ведь это же духовное убийство. Человек должен сам себя оболгать, морально уничтожить под угрозой неопределенно долгого и даже пожизненного заточения, связанного с многочисленными тяготами, лишениями, унижениями и опасностями.
Друг всей нашей семьи Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, который на собственной шкуре познал спецпсихбольницы, пишет в своем очерке:
«Сопоставьте все — отсутствие юридических гарантий, принуждение к обывательским представлениям об адаптации, неопределенность срока, патологическое окружение, страх перед неизвестными лекарствами, грубость обстановки, изоляцию и невозможность заниматься даже тем делом, каким можно было бы позволить заниматься в тех условиях».
Ну, а теперь «…представьте, что Вас, такого, как Вы есть сегодня, поместили туда же, и от Вас требуют только одного — искреннего признания того, что с Вами поступили правильно». Без такого признания Вас не выпустят и будут наращивать и наращивать давление на Вас — лекарственное (это в любой больнице) и просто физическое, в виде избиений, например, (это тоже большинству придется пережить). «Только представив себе это, — заключает А. Есенин-Вольпин, — можно начать понимать, что такое принудительное лечение». (Курсив везде мой — П.Г.)
Такова общая картина применения так называемых «мер медицинского характера». Остановлюсь еще и на некоторых деталях его осуществления как общих для всех спецпсихбольниц, так и относящихся к инициативе каждой из них.
Начну с лекарственного воздействия на больных. Об этом уже писалось много, особенно в связи со зверским лекарственным воздействием на Леонида Плюща в Днепропетровской СПБ. Поэтому я ограничусь лишь некоторыми личными наблюдениями.
Наиболее распространенное лекарство — аминазин — прием внутрь и внутримышечно. Меня поразило количество назначаемого для приема внутрь, буквально горсть таблеток на один прием. У регулярно принимающих аминазин обесцвечено небо и язык, они утрачивают вкусовые ощущения, чувствуют постоянную сухость во рту, жжение и боли в животе. Но если они пытаются уклониться от приема таблеток, им назначают внутримышечные инъекции. Когда я впервые увидел, каковыми могут быть последствия от этих инъекций, я был потрясен. Мне неоднократно довелось видеть на фронте ранения в ягодицы. Такое ранение по фронтовой медицинской классификации, как и ранение с повреждением кости, относится к тяжелым. Но то, что я увидел в Черняховске, а затем и в 5-ой Московской городской больнице (ст. Столбы), было страшнее виденного на фронте. Обе ягодицы почти сплошь исполосованы ножом хирурга. И в той и в другой больнице процедурные сестры объяснили мне, что это результат инъекции аминазина. Аминазин очень плохо рассасывается, а у многих мышцы вообще его не приемлют — блокируют. В результате образуются болезненные узлы, которые страшно мучительны для больного. Мешают ему ходить, сидеть, лежать, спать. Удалить же их можно только оперативным путем.
Следующее — галоперидол. Принявшие его производят очень тяжелое впечатление. Они не могут сохранять положение — вскакивают, бегут, потом останавливаются, возвращаются… А один из больных 5-ой городской психбольницы (Толя) каждый раз в результате приема этого препарата спазмировался — раскрывал рот и закрыть не мог в течение более часа. При этом у него нарушалось дыхание, глаза выпучивались, на лице отражалась мука, он всем существом боролся с удушьем и судорогами в теле.
Уже освободившись от психбольницы, я прочел прекрасно изданный венгерский проспект по галоперидолу. Может, это и действительно прекрасное лекарство. Но тогда дело, по-видимому, в дозах. Неправильно примененное самое замечательное лекарство может показать себя с совершенно неожиданной стороны. Мне, например, в 5-ой больнице к концу срока все специалисты начали назначать лекарства — не психиатрические, обычные, в том числе антибиотики. И я принимал их, пока процедурная сестра не сказала мне, что среди них есть несовместимые. По моей просьбе мой основной врач отменил все назначения специалистов. Но за то время, что я принимал, очевидно, был нанесен серьезный вред микрофлоре. В результате я до сих пор не могу наладить работу своего кишечника, который до того работал, как хорошо отлаженный часовой механизм.
Следующим за лекарством является воздействие режимом. Людей интеллектуально развитых во всех спецпсихбольницах лишают возможности заниматься умственным трудом.