Думаю, что все присутствующие на похоронах унесли с собой светлую память о большом человеке и чувство удовлетворенности тем, что каждый из них с достоинством и честью выполнил свой гражданский долг.
Я тогда тоже испытывал чувства удовлетворения исполненным долгом. И если бы мне предстояло заново организовать этот митинг и я знал, что за этим последует снова психушка, я поступил бы так же. То, что я приобрел, значительно больше потерь. Именно благодаря исполненному долгу, память Алексея осталась в нашем доме нетленной, а обе его дочери, особенно старшая, Лена, стали нам родными. А за мамой приник к нам и внук Алексея Евграфовича — Алеша и его жена Любочка и их сын Сережа. За такое приобретение любую цену заплатить можно. И власти пришли за платой. На пятый день после похорон пришли. Долго ждать не заставили. Затратили ровно столько, сколько потребовалось, чтобы дать распоряжение в Ташкент и чтоб оттуда прислали следователя.
19 ноября в 7 часов утра звонок в дверь. Подхожу: «Кто?»
Отвечают: — Из Ташкента! — Предполагая, что кто-то из крымских татар, спокойно снимаю защелку. Рывок и, отбрасывая меня с пути, 11 человек проносятся по коридору в комнату. Захожу туда же, вслед за ворвавшимися: «В чем дело?» — Вот постановление на обыск. Прочтите. — Читаю: «Следователь по особо важным делам прокуратуры Узбекской ССР, советник юстиции Березовский установил в ходе следствия по делу Бариева (крымский татарин) и др., что на квартире Григоренко П.Г. могут находиться документы, содержащие клеветнические измышления на советский общественный и государственный строй. Постановил произвести обыск». Постановление утвердил прокурор Москвы Мальков. Все по форме — подписи, печати. Требую, чтоб мне представили всех. Представляется Березовский, показывает документ, говорит: «Остальные со мной, помогают мне».
— Нет уж, будем действовать по закону. Пусть представляются все. — На попытку Березовского возражать, показываю соответствующую статью УПК. Приходится Березовскому примириться. И оказывается, что семеро, работники Московского КГБ, трое «понятые». Так потом и пошло. Березовский, как оказалось, совершенно не знает УПК, и мы в течение всего обыска тыкали его носом в этот кодекс. Ко всему он оказался еще крайне не умным и амбиционым, поэтому обыск вышел очень веселым. Словив его на очередном незнании мы хохотали, а он ворчал: «Грамотные, все знают, а занимаются антисоветчиной».
Первая серьезная стычка у меня с Березовским произошла из-за понятых. Они привезли их по документам, из другого района Москвы. Я запротестовал. В лицо их я не знаю. А понятых мне должно знать. Иначе могут дать вместо бескорыстных понятых своих работников. Так впоследствии и оказалось. Когда мне были найдены настоящие понятые, эти, привезенные, приняли участие в обыске. Но пока это еще неясно и мы в тупике: я не хочу этих, а других нет. Но господин случай всегда наготове. Звонок в дверь. Стоящий у двери КГБист открывает и впускает Леню Петровского, внука известного большевика Григория Петровского.
— Ваши документы? — Леня работал в институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС и он предъявляет свой пропуск. Название учреждения в нем записано так, что в глаза бросается ЦК КПСС, а прочее мало заметно. И КГБист кричит из коридора: «Вот здесь товарищ из ЦК партии, может он согласится остаться понятым?» Леня соглашается. Спрашивает моего согласия. Я «неохотно» соглашаюсь. Лучшего трудно придумать. Леня наш человек. Спрашивают: «Второго, может, возьмем из тех, что привезли мы?» «Нет!» — твердо стою я на том, чтоб второго взяли со двора. В конце концов идут во двор и приводят малознакомого мне пенсионера из соседнего дома. Этот инцидент улажен. Начинается обыск. Все роются. Я с помощью Лени развлекаюсь тем, что ловлю Березовского на незнании УПК. Помогает и Мустафа Джемилев, хотя он моя боль. Ведь надо же так случиться. Мустафа уже несколько месяцев скрывается от ареста и ни разу ко мне не заходил. А вчера вечером пришел. И хотя у него имелся надежный ночлег, мы предложили ему остаться у нас. Он согласился. А утром этот обыск. Сработал щелевой закон. Мустафа в руках КГБ.
Опять звонок в дверь, входит Володя Лапин. Проверяют документы, обыскивают. Он «чист». Значит знал, что идет на обыск. Подсаживаюсь к нему. Выясняю, он из Верховного Суда. Сегодня рассмотрение в Верховном Суде кассационной жалобы пяти осужденных за демонстрацию на Красной Площади. Все наши там. Ждут решения. Я тоже должен быть там.
Володя говорит: «Мы все забеспокоились — почему Вас нет. Петя (Якир — П.Г.) попросил меня пойти позвонить по телефону. Звоню, никто не отвечает. Прихожу, сообщаю. Петя говорит — этого не может быть. Зинаида же Михайловна „разводящая“ („разводящими“ в шутку называли тех, кто во время процессов и других важных мероприятий оставался на всем известном телефоне, куда мог позвонить любой из наших и проинформироваться). Она не могла уйти от телефона. Значит, у них обыск. — Петя, продолжал Володя, предложил мне очистить карманы. Мы взяли такси и поехали. Подъехали за два дома к Вам и Петя сказал: — Иди к ним в квартиру. Если через пять минут не вернешься, я еду обратно и сообщу „корам“ (так мы называли иностранных корреспондентов), что у Григоренко обыск», — закончил Володя.
Часа через два в квартиру потоком пошли наши друзья. Когда появилась первая их группа, старший над КГБистами Врагов Алексей Дмитриевич ехидно сказал: «А ну, выворачивайте ваши карманы, выкладывайте свой „самиздат“. На что Виктор Красин ему с издевочкой ответил: „Кто же несет с собой самиздат в квартиру, где идет обыск“.
— А откуда Вы знаете, что здесь обыск?
— Что мы! Весь мир это знает. Уже и «Би-Би-Си», и «Голос Америки», и «Немецкая волна» сообщили об этом.
Для КГБистов это было чудом. Они так и не поняли, каким образом Англия, Америка и Германия знают о том, что происходит на Комсомольском проспекте в квартире, из которой никто не выходил. А наши, глядя на растерянные лица КГБистов, хохотали. Они все присутствовали и слышали, как Якир еще в 11 утра, приехав от нас, сообщил «корам» у здания Верховного Суда об обыске у Григоренко. И «коры» тут же передали это сообщение в свои бюро. А дальше дорога в эфир открыта.
А люди меж тем все подходили и подходили. Набралась полная квартира. Это уже был не обыск, а толкучка. Наши закусывали, пили чай. Потом появилась и вареная картошка. Все говорили. Шум стоял невероятный. На обыскивающих никто не обращал внимания. Они с трудом протискивались между нашими друзьями. Их правило «на обыске всех впускать и никого не выпускать» работало против них. Если бы надо было действительно искать улики, то в такой обстановке невозможно было бы ничего найти. Вся квартира переполнена людьми. На площади 45 мне менее 50 человек. Но обыскивающие ничего не искали. Да им и искать не надо было. Они брали все написанное мною на машинке и от руки, брали все изданное вне СССР, даже произведения Горького, Короленко, Шевченко. Забирали даже вырезки из советской прессы.
Когда я спросил у Березовского, зачем они берут эти вырезки, он ответил: «Вы же их держите. Значит Вам они нужны. А раз нужны, мы должны их у Вас изъять». Я в это время еще пытался продолжать занятия кибернетикой. И все мои записки и вырезки, относящиеся к этой области, были изъяты. Никто их в КГБ никогда, конечно, не читал, но подшили в мое уголовное дело и, доказывая психическую невменяемость, козыряли тем, что в моем деле 21 том антисоветских материалов. Фактически же все это с точки зрения моего дела — макулатура. Для меня же все это огромные потери. Таким образом ушли от меня материалы моей научной работы, личная переписка, черновики различных документов, как получивших распространение, так и не выбравшихся из моего письменного стола.
Я сразу понял, что они ничего целеустремленно не ищут. Их задача проще — показать, что я противник существующим порядкам. Поняв это, я только презрительно наблюдал за их возней, за тем, как они отрабатывали хлеб свой, изображая важную деятельность своей мышиной возней. Когда они начали отбирать антисталинские материалы, я обозвал их сталинскими последышами и ушел пить чай.
Второй большой конфликт возник у меня из-за машинописного экземпляра книги воспоминаний моего друга Василия Новобранца «Записки разведчика», с его дарственной надписью. Когда я потребовал объяснить, почему эта книга изымается, мне показали в авторском предисловии следующую фразу: «Сталин умер, но посеянные им ядовитые семена продолжают давать ростки». После этого я отказался участвовать в обыске, т.к. изымаются документы, изъятие которых не предусмотрено постановлением об обыске… Я попросил жену дать мне подушку и ушел спать в дальнюю комнату. Но спать мне не пришлось.
Началась какая-то тревога и по отдельным доносившимся до меня возгласам я понял, что бежал Мустафа. Жена моя, воспользовавшись толчеей, дала Мустафе одеть на себя две пары теплого белья и теплую верхнюю одежду. Наши ребята заблокировали подход КГБистам к кухне, из окна спустили бельевую веревку, а по ней спустился Мустафа. К сожалению, приземлился неудачно. При приземлении раздробил пяточную кость на левой ноге. Из-за сильной боли присел на левую ногу. Поза получилась, как для стрельбы с колена. КГБист, наблюдавший за нашей квартирой со двора, увидел в этой позе опасность для себя и бросился удирать. Воспользовавшись этим, Мустафа с поврежденной ногой пересек Комсомольский проспект, квартал домов на противоположной стороне, выбежал на Фрунзенскую набережную и взял такси. Но уехать не успел. Подбежала погоня. Мустафа еще успел объяснить сбежавшейся публике, кто он такой, но дальше боль лишила его силы.
По нашему настоянию Мустафу отправили в институт Склифосовского. Там ему была оказана помощь, был наложен гипс, и дежурный врач приказал везти его в палату. И вот снова срабатывает щелевой закон.
Доставивший Мустафу сотрудник КГБ говорит врачу: «В подвал, в тюремную палату!»
— А основания? — спрашивает врач.
Вместо ответа КГБист показывает свое служебное удостоверение.
— Для меня это не основание, — говорит врач.
— Но это опасный преступник.
— А что за преступление он совершил?
— Никакой я не преступник, — вклинился Мустафа. — Я просто крымский татарин и борюсь за право возвратиться в Крым.
Врач, еврей по национальности, видимо, что-то слышал по этому поводу, т.к. решительно распорядился: «В обычную палату!» И Мустафу увезли. КГБист попытался получить разрешение установить надзор за Мустафой в палате. Врач не разрешил. Благодаря этому, Зинаиде Михайловне на следующий день удалось выписать Мустафу и увезти к нам домой. И вот гримасы нашей жизни. Почти два месяца прожил он у нас, пока не сняли ему гипс. Потом уехал. И еще почти четыре месяца был на воле. Когда меня арестовывали, 7 мая, он присутствовал при этом, но его и тогда не взяли. Был он арестован только через месяц после меня.
Закончился обыск тоже скандально. Фактическому руководителю обыска работнику КГБ Врагову Алексею Дмитриевичу надоело возиться, и часов в 8 вечера он что-то пошептал Березовскому. После этого кучу отобранного, но не записанного еще в протокол, а также все находившееся в ящиках моего письменного стола, сгребли в мешок и опечатали сургучной печатью «КГБ — 14». Опечатав, Березовский положил печать к себе в карман и сказал мне: «Завтра мы пригласим Вас в прокуратуру, чтобы вскрыть мешок и переписать что в нем».
— Я не приду, — спокойно сказал я. — Можете вскрывать сами.
— Как же так? — удивился Березовский.
— А так. Я не могу отвечать за содержимое мешка, который находится у Вас, вместе с печатью, которой он опечатан. Чтобы я участвовал во вскрытии, Вы должны оставить у меня или мешок или печать. — Но Березовский был так глуп, что не понял моего требования, и увез с собой и то и другое. Когда на следующий день он позвонил мне, я ему снова сказал, что мое присутствие там не нужно: «Вы за ночь могли в мешок подложить все, что угодно».
После этого до Березовского, очевидно, дошло, в какое положение он себя поставил, и он приехал лично просить меня, но я был тверд. Кстати, я знал, что у меня в столе лежало письмо Поремского. И хотя никаких связей у меня с НТС не было, но это письмо могло быть использовано для обвинения меня в таких связях. Поэтому я твердо решил использовать их ошибку для того, чтоб назвать указанное письмо КГБистской фальшивкой. Они, видимо, это поняли, и письмо НТС в протокол обыска не попало.
По поводу обыска я написал Руденко. При этом предъявил требования:
1. Немедленно возвратить мне все изъятые у меня документы и обе пишущие машинки;
2. Прекратить все неправомерные в отношении меня и моей семьи действия — филерскую слежку, стационарное наблюдение за моей квартирой с помощью специальной аппаратуры и визуально, прослушивание квартиры и подслушивание телефонных разговоров, перлюстрацию и изъятие корреспонденции.
Но писалось письмо не из-за этих требований. Я хорошо знал, что ответа не будет. Это уже непоколебимая система. Но этот обыск — очень удобный повод рассказать о Чирчикских событиях (в связи с упоминанием дела Бариева) и показать истинную роль советской прокуратуры, как вспомогательного органа КГБ, учреждения, которое якобы призвано следить за единообразным применением законов, за соблюдение законности, а фактически является аппаратом, подбирающим законы, оправдывающие беззаконные действия, неприкрытый произвол КГБ. Таким это письмо и получилось.
Я понимал, конечно, что обыск, это уже «звонок первый» к посадке. Поэтому писал письмо Руденко, не ограничивая себя выражениями, единственно, что соблюдал — такт. Грубости и бестактности не допускал, но не из-за боязни чего-то, а чтобы не унижать свое достоинство и не терять уважение друзей. Их круг в это время был уже довольно обширным. Я знал, по сути, всех известных тогда правозащитников. Правда, с такими фигурами, как Александр Солженицын, и недавно появившийся на правозащитном горизонте Андрей Сахаров личного знакомства у меня тогдa еще не было.
Как— то, уже зимой, зашел к нам Юра Штейн. Мы знали и любили не только его, но и всю семью: Жену Веронику и девочек -Лену и Лилю. Особенно восхищались мы девочками, их поведением во время оккупации советскими войсками Чехословакии. Семья Штейнов была в это время в гостях у своих родственников в ЧССР. Когда в эту страну вторглись советские войска, девочки очень ловко и смело воспользовались своей нацией и возрастом (10 и 12 лет), для того, чтоб служить связными для чехословацкого сопротивления. Увлеченно они рассказывали, как болтая или напевая по-русски, они на своих велосипедах без задержек пересекали заставы оккупантов и доставляли по назначению чехословацкие листовки, донесения и распоряжения. В семье Штейнов мы познакомились и с замечательным российским бардом Александром Аркадьевичем Галичем. Здесь же слушали его чудесные песни. А вот теперь Юра явился вестником еще одного выдающегося события.
— Петр Григорьевич, хотите встретиться с Александром Исаевичем?
— Юра, я же тебе говорил уже, очень хочу, но отрывать его от дела ради того, чтоб удовлетворить свое любопытство считаю недопустимым.
— Но он сам хочет видеть Вас.
— Это другое дело. В таком случае я готов хоть сегодня.
— Нет, это же надо подготовить. Александр Исаевич просил спросить у Вас, где бы Вы хотели встретиться с ним. Есть у Вас подходящее место или Вы ему доверите подобрать таковое.
— Доверяю ему вполне.
Несколькими днями позже Юра сообщил название деревни в нескольких десятках километров от Рязани, где меня в условленное время будет ожидать Александр Исаевич. Подробно рассказал, как найти деревню и нужный дом в ней, не спрашивая ни у кого.
В назначенный день я вышел из дома рано утром, хотя встреча была назначена на поздний вечер, а езды туда в общей сложности не более пяти часов. Но я поторопился выйти, чтобы иметь достаточно времени на избавление от «хвостов». Но «топтуны» в этот день, как взбесились. Пока дошел до магазина в полуквартале от дома, обнаружил троих. Что это? Что-то почувствовали? Или я, может, внимательнее наблюдаю сегодня. Попробую «рубить». А не удастся — не поеду. Незачем вести «хвост» туда, где работает Исаич.
«Хвосты» действительно сегодня были особенно настырными. Только около 5 часов вечера удалось мне оторваться от них. Пошел на последнюю проверку. Нет. И я отправился на Казанский вокзал. Билет до Рязани был уже у меня в кармане. Друзья, из тех, кто пока что ходят без «хвостов», еще с утра взяли мне билет и доставили на квартиру. Сел не в рязанский поезд. Сошел с него на первой же остановке. Дождался Рязанского. Вошел в него. Пока, как будто, без «хвоста». По дороге читаю и одновременно приглядываюсь к обстановке и людям. Ничего подозрительного. Но… «Чем черт не шутит». Иду еще на одну проверку. Схожу на глухом полустанке, не доехав двух-трех пролетов до Рязани. Никто не сошел здесь не только из моего вагона, но и со всего поезда. И это спасло нашу встречу. Я был так насторожен, что если бы хоть один человек сошел здесь, я вернулся бы в Москву. Но никто не сошел. И следующим поездом я прибыл в Рязань.
Теперь скорее мчаться к автобусу. Мне сказали, что последний уходит в 12 ночи, а я прибыл без пяти двенадцать. Но у меня не было уверенности, не притащил ли я все-таки с собой умного филера. Ведь мой выход на полустанке, думал я теперь, «на дурачков». Умный филер на эту удочку не поймается. Он поедет до Рязани и там дождется меня. Поэтому я пошел в сторону, противоположную той, что нужна мне. Сделав несколько вольтов в пристанционном районе и убедившись, что никого нет, пошел к автобусу. Последний давно ушел, но люди что-то ждут. Выясняю. Оказывается бывает такси и «леваки» — шоферы, работающие на грузовиках. Решаю ждать. Прошло несколько такси. Даже не остановились. Наконец одно останавливается. Подбегаю. Говорю куда. Нет, не поеду: далеко, дорога заметена. И хочет трогаться. Достаю тридцатку. Единственную в моем кармане. Протягиваю: «Пойми, дорогой, что мне позарез туда надо, а завтра мне на работу». С неохотой соглашается, предупреждает: «Но только до первого заноса. По заносам не поеду. Застрянем, а у меня и лопаты нет». Однако мне повезло. Первые заносы появились уже в виду моей деревни. Я с радостью простился с таксистом и от души поблагодарил его. Он не только доставил меня, но под конец проявил великодушие. Вернул мне десятку из заплаченной мною тридцатки. Я помчался в деревню. Дом нашел сразу. Только окном ошибся. Постучал хозяйке, но раньше нее подбежал к окну Александр Исаевич. Видимо, упреждая меня, не давая возможности назваться, он проговорил сквозь стекло: «Федор Петрович? А я Петр Иванович, Сейчас открою Вам. Идите к сеням». И он указал от себя вправо. За ним виднелся силуэт старухи. Александр Исаевич что-то ей говорил. Я понял только фразу — это ко мне.
Двери открылись, я шагнул в сени и попал в крепкие объятия. Быстро прошли через хозяйкину половину, и вот мы в большой избе с огромной деревенской печью и маленьким закутком за нею. Закуток играет роль своеобразной кухни и столовой. В избе — простой, грубой работы деревенский стол, деревянная же скамейка — в Украине такую зовут — «ослон» — и пара тяжелых грубой работы стульев. В комнате довольно прохладно, но я раздеваюсь. Александр Исаевич сразу же обратил внимание на мои легкие ботиночки и предложил их сменить на валенки. Я попытался отнекиваться: «Вы сами как?»
— Я привык к этому, — показал он на огромные зэковские бахилы.
Пришлось согласиться.
— Голодны? — спросил он. — Сейчас будем ужинать. — Я взглянул на часы. Было половина второго.
— Поздновато, — сказал я, — хотя, честно говоря, есть я очень хочу. По существу еще не ел сегодня. Весь день «хвосты» рубил. — И я начал рассказывать об этом.
Александр Исаевич подошел в это время к столу, вынул из кармана фуфайки и положил на стол стопку бумаги размером в четвертушки писчего листа. Рядом лег остро отточенный карандаш. После этого направился в свою своеобразную кухню и начал готовить ужин.
— Спиртного употребите? — спросил он оттуда.
— Я не очень охочий до этого, но разве, по русскому обычаю, для встречи.
— Я совсем не употребляю, но ради встречи тоже согрешу.
Тем временем я продолжал осматривать комнату, и мой взгляд нет-нет, да и тянулся к стопке бумаги на столе. Солженицын заметил это: «Что мои орудия производства интересуют?»
— Да! Честно говоря, никак не пойму, зачем Вам бумага таких размеров?
— Сейчас объясню, — сказал он и вышел из комнаты. Почти тут же вернулся и показал стопку такой же бумаги, только плотно исписанной мелким, бисерным почерком. Написано так убористо, что с четвертушки наверняка получится страница машинописи, через полтора интервала. — Это итог дневной моей работы. Перед тем, как ложиться спать, я его должен убрать из дома, и уж больше никогда с ним не встречусь. То, что накапливается в процессе дневной работы, я никогда не оставлю там, где работаю. Если мне нужно выйти, я кладу в карман и написанное и чистые листочки. Где бы я ни жил, у меня в разных местах подготовлено несколько тайников. Если появляется кто-то чужой и, тем более подозрительный, все написанное и чистая бумага идет в тайник. Я подчеркиваю, и чистая бумага и карандаш. Вокруг меня всегда должно быть не только чисто, но и без намека на то, что я работаю. Вот Вы постучали, я — все в карман. Если бы Вас не узнал, переправил бы все из кармана в тайник.
Тем временем готов и ужин — по кусочку свиного сала, черный хлеб, луковица, перловая каша-концентрат. Появляется и флакон из-под духов. В нем на 1/3 спирт. Налили по несколько капель, разбавили водой и чокнулись. Воспоминание об этой «выпивке» всегда вызывает у меня, и наверноe, всегда вызывать будет, ощущение разведенного спирта во рту и тепла на сердце.
Не торопясь ели и лилась беседа. О чем? Теперь трудно все вспомнить, да может, и не надо, поскольку два собеседника по прошествии нескольких лет одну и ту же беседу вспоминают по-разному. Беседу же с Великим человеком всегда «запоминают» в выгодном для себя свете. Я сказал «с ВЕЛИКИМ» и не собираюсь спорить с теми, кто с этим не согласится. Я пишу не научный трактат. Я вспоминаю прошлое. И память того времени отложила у меня в душе чувство соприкосновения с Великим. Нет, я не культ Солженицына проповедую. Жизнь выработала во мне устойчивый иммунитет против всякого культа. Да в то время я еще и не так много знал о Солженицыне.
«Один день Ивана Денисовича» мне не понравился. Я его просто не понял. Принял за книгу, прославляющую покорность. Только потом, когда немного улегся шум от выставления этой книги на Ленинскую премию, с помощью жены дошел до понимания истинной ценности этого произведения. «Раковый корпус» произвел большое впечатление, но тоже шедевром мне не показался. Из «В круге первом» мне удалось прочесть лишь несколько глав. А об «Архипелаге ГУЛАГ» я только во время этой встречи услышал от самого Солженицына. Так что чувство сопричастности с ВЕЛИКИМ шло от самой этой встречи. Но, повторяю, это не было чувство преклонения, культового почитания. Говорили мы, как равные и оба заинтересованные. Незаметно я рассказал о себе, он о себе. Он больше всего интересовался событиями моей военной службы, я, как ни странно, его довоенной жизнью.
Закончился ужин, а беседа шла. Но, наконец, Александр Исаевич сказал: «Надо спать, а то завтра будем, как сонные мухи». Мне, как почетному гостю, он предложил печку, на которой сам любил спать. Моя слабенькая попытка оставить это место за ним, разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое время полежали молча. Потом кто-то из нас что-то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на край печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по-видимому, замерзли ноги, и он поднялся, одел бахилы. Начало рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать. Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий, неподвижный. Такого чудесного утра, чисто русской природы невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часу. И так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто-то (кажется я — люблю, грешник, поесть) вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль, растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые, удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую-то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли к автобусу.
И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но помню, как я уже говорил, по-своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем. Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг; и кажется теперь уже неоплатный.
Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: «Петр Григорьевич, Ваш долг перед людьми и Богом написать историю последней войны». Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно эта война. Александр Исаевич, по-видимому, что-то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я сказал и причину. «Этой работе, — сказал я, — надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в „башне из слоновой кости“, когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху.»
— Надо, Петр Григорьевич, — настаивал Солженицын, — надо дегероизировать войну, показать истинную сущность ее. — Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: — Я не вижу другого человека, который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был арестован, затем более 5 лет в психушке. При аресте все военно-исторические записи изъяты. В психушке по военной истории ничего читать не дозволяли. Очевидно и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали: «Этим (военной историей — П.Г.) ему как раз и не надо заниматься». Но не буду оправдываться. Наверно можно было решительнее оторваться от текучки и кое-что написать о войне.
Разговор о моем долге, в ту встречу, шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет — писать. Этот клуб — старое здание, видимо, помещичий дом с колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались и я вскочил в машину. Тут же она отошла. Было 5 часов вечера. Прошло 15,5 часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел человека, который за 15 часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти — в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн старого дома.
Возвращался я из Рязани, переполненный чувствами. Подстать настроению и обстановка сложилась. Автобус прибыл как раз к отходу поезда «люкс», оборудованного мягкими креслами самолетного типа. Весь сверкающий огнями поезд выглядел празднично и создавал праздничное настроение у пассажиров. Билеты, правда, здесь вдвое дороже, чем на пригородных, но зато скорость, тепло, свет. А деньги у меня, спасибо таксисту, были. Когда я вернулся домой, жена сказала: «Ну и наделал же ты шороху. „Топтуны“ сбились с ног, тебя разыскивая. Телефон „оборвали“. Да вот они звонят. Наверно тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку, я сама». Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: «Петра Григорьевича!» ответила — Пришел, пришел! И за что вам только деньги платят. Столько вас молодых лоботрясов и за одним стариком не уследили. — Тот на другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено — моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися выборами, или подготовкой моего ареста. Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие — гласность. Ко дню выборов — 16 марта 1969 года — я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты «Известия» и «Московская правда», а следовательно в «самиздат» и через него за границу. В письме говорилось:
«Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.
П р и ч и н ы:
1) У нас нет выборов. Есть голосование за того единственного кандидата, которого выставили те, кто стоит у власти сегодня. Придут ли люди или не придут, этот единственный кандидат будет «избран». Следовательно, выборы — это пустая комедия, нужная тем, кто стоит у власти для того, чтобы продемонстрировать перед заграницей, что весь народ поддерживает их. Я не желаю участвовать ни в каких комедиях. Поэтому пойду на голосование только тогда, когда мой голос будет что-нибудь значить.