Создана оба была в 1951 году. И тогда даже не скрывали, что создана она для того, чтобы без суда содержать в ней людей, неугодных режиму. Тогда и врачей в этой «больнице» было столько же, сколько и в тюрьме, и права их ничем не отличались от прав тюремных врачей. Здесь в те времена смена постов производилась так: на первом этаже сменяющийся надзиратель во весь голос выкрикивал — «Пост по охране самых опасных врагов народа сдал», и заступающий вторил — «пост по охране самых опасных врагов народа принял…» Это слышно было во всех камерах всех этажей. Затем то же самое повторялось на втором этаже, потом на третьем, четвертом, пятом. И так изо дня в день, при каждой смене. Теперь этого нет. Теперь это учреждение возглавляется врачами, и врачи во всех делах, связанных с содержанием тех, кто попал в больницу, играют решающую роль. Однако и они не в силах изменить звукопроводность здания, созданную при его постройке. Поэтому все происходящее на всех этажах прекрасно слышно было и при мне.
Но для меня лично это обходилось благополучно. Возможно, условия профессии, а может, железное здоровье, которым наградили меня родители, позволили быстро приучить себя к самоизоляции от всего, что не имеет непосредственного отношения ко мне. Я мог не слышать, чем жила вся тюрьма, и не заметил даже, как занимались в течение более чем двух часов — ловлей буйнопомешанного, которому удалось каким-то образом вырваться у санитаров и в голом виде носиться по всем этажам.
Я мог привыкнуть и не замечать непрерывную чечетку, отбиваемую у меня над головой почти круглыми сутками (перерывы наступали только в те короткие промежутки времени, когда танцор падал в полном изнеможении). Я не замечал и многого другого. И в этом отношении мое пребывание в этой больнице прошло без особого вреда для моей психики. Единственно, чего я не могу забыть, от чего иногда просыпаюсь по ночам, — это дикого ночного крика, смешанного со звоном разбитого стекла. От этого я изолироваться не мог. Во сне, видимо, нервы не защищены от таких воздействий. Но я представляю, что должен переживать человек, который все окружающее воспринимает прямо на открытую нервную систему, у кого не развиты, как у меня, защитные нервные функции.
Если бы в такую обстановку люди могли попадать только иногда, случайно, то и каждый такой факт надо было бы расследовать самым тщательным образом и, безусловно, с соблюдением самой широкой гласности. Но это не случайность, а система. Притом широко практикуемая. Я уже указывал, что только в течение месяца, когда я был на экспертизе, институт Сербского произвел трех здоровых в сумасшедшие и отправил одного безусловно психически ненормального человека в лагерь. Последнее тоже ведь система. Правда, я это понял только после прочтения книги Анатолия Марченко «Мои показания». Оказывается, такие люди нужны в лагерях для того, чтобы делать жизнь здоровых людей еще невыносимей.
Насколько широко пользуется следствие методом лживой психиатрической экспертизы, можно судить по следующему факту. В ЛСПБ я встретился на прогулках с очень интересным собеседником, обладающим незаурядной памятью и умением увлекательно рассказывать. При этом, у него было что рассказать. Он, несмотря на свой не очень большой возраст, уже успел перешагнуть за десяток лет пребывания в местах заключения. Большую часть этого срока — в детских. В СПБ он попал при следующих обстоятельствах. Его арестовали за мелкую кражу и, вполне вероятно, выпустили бы, не отдавая под суд, если бы его следователю не вздумалось с его помощью закрыть одно «дохлое» дело — нераскрытое убийство.
От рассказчика требовалось немногое — показать, что один из его ближайших друзей в момент совершения убийства находился в том населенном пункте, где оно произошло. Рассказчик знал, что это неправда, и потому отказался дать такие показания. Тогда следователь заявил: «Ах, не хочешь помогать следствию! Ну тогда я тебя упеку в такое место, что ты меня всю жизнь не забудешь», и… направил на психиатрическую экспертизу, которая не замедлила признать его невменяемым. С тех пор он и борется с этим заключением.
Володе Пантину (так назывался этот человек) повезло. Ему попалась врач — умная, честная женщина, которая сумела повести дело таким образом, что заключение экспертизы было отменено. Очень хорошо относившийся ко мне врач сказал, что это исключительный случай. Как правило же, отменить заключение экспертизы невозможно, так как на отмену обязательно необходимо согласие врача, поставившего первичный диагноз. Володя прошел через все это, но прошло шесть долгих лет.
Когда диагноз был отменен, дело пошло в суд для рассмотрения за преступление, совершенно психически здоровым человеком. И суд, знавший, сколько уже лет находится в заключении подсудимый, дал ему максимум, предусмотренный соответствующей статьей (4 года), и освободил из зала суда. Два года, выходит, пересидел за отказ «помочь следствию».
Очень страшна психиатричка психически здоровому человеку тем, что его помещают в среду людей с деформированной психикой. Но не менее страшны полное бесправие и бесперспективность.
У больного СПБ нет даже тех мизерных прав, которые имеются у заключенных. У него вообще нет никаких прав. Врачи могут делать с ним все, что угодно, и никто не вмешается, никто не защитит, никакие его жалобы или жалобы тех, кто с ним находится, из больницы никуда не уйдут. У него остается лишь одна надежда — на честность врачей.
Мне мой лечаший врач так и сказал, когда я при первой нашей беседе нарисовал ему картину моего полного бесправия, полной незащищенности. Глядя на меня честным, открытым взглядом, он спросил: «А честность врачей вы ни во что не ставите?» Я ответил:
— Нет, на нее я только и рассчитываю! Если бы я перестал верить и в это, то мне пришлось бы искать только пути к самоубийству. В честность некоторых врачей я верю, но знаю также, что для проявления этой честности нужно еще и мужество. Поэтому я сказал тогда и сейчас продолжаю настаивать, что никуда не годна та система, при которой у тебя остается надежда на честность и мужество врачей! А если врач попадется нечестный или трус? Это не только не исключение, а сему имеются убедительные примеры, хотя бы в практике признания психически невменяемыми вполне здоровых людей. За это же говорит и логика. Если властям потребуется ухудшить положение здоровых «психов», они начнут изгонять из этой системы честных людей и набирать вместо них таких, кто ради денег и положения на все готов. Нельзя же думать, что среди врачей-психиатров такого добра меньше, чем среди других профессий.
Особо тяжко сознавать полную неопределенность времени, на какое человека определили в это положение. У врачей существуют какие-то минимальные нормы. Мне они неизвестны. Однако достоверно знаю, что совершивших убийство держат не менее пяти лет. Говорят, что политические в этом отношении приравнены к убийцам. Но их, если они не раскаиваются, могут не выписать и после этого.
Кстати, и честность врачей не поможет. Дело в том, что и в этом учреждении КГБ держит своих секретных агентов, и их донесения играют не менее важную роль, чем заключение врачей. Могут быть случаи, когда суд не утверждает решение о выписке из больницы, принятое медицинской комиссией, на том основании, что «срок лечения не соответствует тяжести совершенного преступления».
В общем, обстановка сумасшедшего дома, полное бесправие и отсутствие реальной перспективы выхода на свободу — вот те главные страшные факторы, с которыми столкнется каждый, кто попадет в СПБ. В этих условиях у людей с ранимой психикой может быстро начаться психическое заболевание, прежде всего — подозрительность к врачам — боязнь того, что в отношении тебя умышленно проводится лечение, направленное на разрушение нормальной психики. Хуже всего, что в условиях отсутствия прав у больных и при полном отсутствии контроля со стороны общественности, такое логически вполне возможно. На этом и закончились мои воспоминания о СПБ.
Вполне естественно, что взяв за цель лишь общую оценку системы принудительных мер «медицинского характера», я не мог сосредоточиться на событиях, касавшихся меня персонально. О тех из них, которые впоследствии оказали влияние на мою дальнейшую жизнь, я расскажу здесь.
Начну с дела о моем увольнении из армии и пенсионном обеспечении. По закону уголовные дела на признанных невменяемыми, прекращаются. Военнослужащие увольняются в запас или отставку «без права ношения формы» или зачисляются в резерв до выздоровления. Жалованье выплачивается со дня ареста по день суда и оформляется увольнение из армии. При увольнении выплачивается выходное пособие (жалованье за два месяца) и назначается пенсия в соответствии с положением о пенсиях военнослужащим.
В конце августа жену пригласили в ГУК и объявили, что Совет Министров СССР лишил меня звания генерала и в связи с этим никаких денег ей не положено. С этим она и приехала ко мне на свидание. Рассказала начальнику больницы полковнику Блинову. Тот — тонкий знаток законов, касающихся его и всей бюрократической техники — заявил: «Этого не может быть. Я прошу ничего не говорить Петру Григорьевичу, пока я сам не проверю». И еще раз повторил: «Этого не может быть». Но жена ответила: «Для нас все может быть. Поэтому я мужу об этом скажу, но добавлю, что Вы не допускаете такого и будете проверять».
Когда она рассказала мне это, я рассмеялся. — Неразумное наше правительство, — сказал я, — не умом руководствуются, а злобой. Ведь, что может быть хуже, чем сумасшествие. Присудили меня к сумасшествию и многие поверили в него. Но кто же будет верить после такого нарушения закона. Чтобы больнее ударить по мне, надо дать семье все, что положено по закону, а со мной поступить, как с сумасшедшим. А сейчас, кто же поверит в мое сумасшествие. И вce от злобы. Им все мало, хотят наказать побольнее, а в «Робинзона Крузо» не заглянули, не прочитали, что когда дошло до наихудшего, то начинается улучшение. Хуже сумасшествия быть ничего не может, а они своим разжалованием сняли с меня именно это наказание, т.е. наступило улучшение.
Жена в раздумье повторяла: «Истинные дураки! Идиоты! Но и подлые! какие же подлые!»
Оба мы прекрасно понимали, что радоваться нечему. Жена тяжело больна и у нее на руках сын — инвалид с детства; второму сыну надо бы учиться, а он вынужден работать за мизерную зарплату (50 руб.) Я не представлял себе, как они жили, как вообще можно было жить, не имея постоянного источника дохода. Только руками жены, только ее мастерством швеи. Я рассчитывал, что она избавится наконец от материальных бедствований, а выходит нет. От этого было грустно. И все же лишение звания подняло мой дух. Ведь страшное дело, когда с тобой обращаются как с сумасшедшим, смотрят как на сумасшедшего. Невольно проникает где-то мысль: «А может, действительно, у меня что-то не так с психикой». Лишение звания отбрасывало это сомнение. Беспокоила только мысль: «Как будет жить семья». Но жена подставляет плечо: «Не волнуйся, проживем».
— Как же не волноваться. Ведь это не меня, тебя бьют. Сталинские порядочки: на меня злы, а бьют семью. Трех инвалидов оставили без куска хлеба.
Свидание закончилось. Жена уехала. А здесь, вся больница переживала мое разжалование. Все были в недоумении. Отношение ко мне резко изменилось: «Как же так, у больного хлеб отнимают». Мне сочувствуют и кто как может выражает это сочувствие.
И я думаю над происшедшим. Грабеж, обычный грабеж. Ведь, если положено выплатить жалованье человеку, уголовное дело которого прекращено, то его надо выплатить. Это же закон обязательный для всех. Если пенсия заслужена уже, то даже если бы ты совершил преступление, нет такого наказания, как отнятие пенсии. Этот грубейший произвол заметен всем, и я решил подробнее рассказывать о происшедшем. При этом в разговорах с врачами упирать на то, что семья — беспомощные инвалиды — остались без куска хлеба, и меня, следовательно, надо быстрее выпустить ради семьи.
Впоследствии я узнал как все происходило. Первые сведения поступили от одного из тех, кто готовил мое увольнение. Постановление Совета Министров было подготовлено, как положено, по закону: увольнение в запас без права ношения формы. Подготовленный проект постановления передали маршалу Малиновскому, и он уехал в Совет Министров, имея в портфеле один проект постановления (увольнение), а вернулся с постановлением о разжаловании.
Несколько позже я узнал от одного из присутствовавших при решении моей судьбы.
Малиновский положил проект перед Хрущевым. Тот долго сидел, молча глядя в проект. Потом сказал:
— Что же это получается. Он нас всячески поносил, а отделался легким испугом. Получит сейчас жалованье за полгода, генеральскую пенсию и будет себе жить и на нас поплевывать.
— Да нет, он будет в психушке. Это семья получит, — заявил Малиновский.
— Тем более! Муж безобразничал, жена ему помогала, а теперь ей премию за это. Нет, надо разжаловать.
— Не по закону, Никита Сергеевич, уголовное дело прекращено. Он уже в психушке, — снова высказался Малиновский.
— Что значит не по закону! Имеет же право Совет Министров лишать генеральских званий.
— Имеет, — вмешался Косыгин. — Но тогда не нужно было передавать дело в суд. А мы передали и все пошло по иной линии. Мы свое право отдали военной коллегии, и она решила в пользу увольнения из армии, без разжалования.
— Э, чепуха! Суд сделал то, что мог. А если что недоделал, мы можем свое право использовать, — раздраженно заметил Хрущев. И, обращаясь к одному из своих помощников, распорядился: «Приготовьте постановление на разжалование».
Когда принесли постановление, Хрущев, как и в первый раз, надолго уставился в него. Наконец, резко поднялся и сказал: «Больно много чести, мне подписывать! Подпиши! — и пододвинул проект постановления Косыгину… И тот… подписал.
Рассказчик при этом заметил: «Это был классический номер в духе Хрущева. Он хотел ударить, но так, чтобы самому остаться в стороне. Стоило Косыгину сказать: Нет, Никита Сергеевич, здесь дело связано с нарушением закона, поэтому подписывайте Вы сами. И я уверен, Хрущев не подписал бы, и постановления этого не было бы».
Впоследствии я получил косвенное подтверждение правдивости приведенного рассказа. Через несколько лет после снятия Хрущева с занимаемых им постов, его на даче навестил Петр Якир с женой и один из знакомых Якира, тоже с женой. Хрущев их очень гостеприимно принял и долго беседовал. В ходе беседы Петр упрекнул его за то, что он разжаловал из генералов «хорошего человека», Петра Григоренко.
— Это не я, — сказал Никита Сергеевич. — Это все они, сволочи. Я был против. Я даже постановление не стал подписывать. Косыгин подписал.
Что еще можно добавить к этому рассказу. Мелочность, низкое злобствование, трусость и лживость — вот, что характеризует «вождей» государства, затративших много часов, чтобы обойти закон для одного человека. Один лишь Малиновский держал себя достойно. И хотя в той среде ему приходилось извиваться, но свое дело он знал и делал его честно. Я всегда относился к нему с уважением и храню это чувство до сего дня.
Рассказанное было крупным событием для меня и сильно потрясло больницу. Блинов писал несколько раз, доказывал необходимость исправления «ошибки», но Министерство Внутренних дел молчало. Это вызывало недовольство врачей. Один из них говорил мне: «Они лишили нас морального права держать кого-либо за этими стенами. Нас постоянно упрекают Вами, спрашивая: больной он или здоровый?»
В связи с такими настроениями врачей мой режим понемногу смягчался. Сестры, когда уходило начальство, угощали меня настоящим чаем, надзиратели обращались с политическими вопросами, мне было дозволено на два часа в сутки выходить в коридор для выполнения работ по уборке. Мне даже дозволили драить поручни лестницы между нашим (вторым) и первым этажами. Это было уже значительное доверие. Ведь на какой-то момент я становился на территорию чужого отделения. А на общение между отделениями было наложено строжайшее «табу». Но у меня как раз такое общение и началось.
Через несколько дней после того, как я начал «драить» лестничные поручни, в то время как я дошел до первого эгажа, послышался шепот: «Петр Григорьевич, здравствуйте…» — голос Алеши Добровольского. С этого дня не было ни одного вечера, чтобы мы не перекинулись несколькими словами. Он был удивительно приспособлен к психиатричке. Как он умудрялся покидать свою палату как раз тогда, когда я был на их этаже, как уходил из-под наблюдения и где прятался, разговаривая со мной, трудно было представить. В одну из наших встреч он сказал: «Завтра и познакомлю Вас с Володей Буковским. Когда я завтра пройду в уборную, смотрите, сразу за мной будет идти парень в черном рабочем костюме. Это и будет Володя.
О Володе Алеша говорил мне еще в Лефортово. Он был буквально влюблен в Володю и советовал мне обязательно познакомиться с ним, как выйду на свободу. Встретившись с Володей здесь, он решил не откладывать знакомство. На следующий день мы с Володей обменялись взглядами, кивками головы и приветственными жестами. Это заняло не очень много времени, но я запомнил его энергичное, волевое лицо, а вскоре, встретившись уже лично, полюбил этого юношу — мужественного и предприимчивого. В будущем нам предстояло действовать в общем деле не только порознь, но и совместно.
В октябре 1964 года сняли Хрущева с занимаемых им постов. Я для себя не ждал ничего хорошего от этого. Людей же эта смена власти беспокоила. Меня каждый вечер кто-нибудь спрашивал — лучше это или хуже. Я отвечал в том смысле, что вообще-то хуже уже некуда, но и лучшего взять негде. Скорее всего, — говорил я, — будет все же ухудшение. Для себя лично, утверждал я, жду только худшего. Но оказалось, что смена руководства именно мне и принесла изменения.
2 декабря 1964 года приехала из Москвы комиссия по выписке выздоровевших. Я обратился к Александру Павловичу: «Вы меня представляете на комиссию?»
— Не могу, Петр Григорьевич. Для представления на комиссию надо наблюдать не менее 6 месяцев, а Вы у нас меньше четырех. — Но на следующий день выводят: «На комиссию». Ведут к кабинету начальника больницы. Перед кабинетом на противоположной стороне коридора стоит секция театральных кресел. Сажусь в крайнее слева.
Сижу, держа голову прямо, по сторонам не оглядываюсь. Однако правый глаз через некоторое время отмечает человека, подошедшего к секции кресел с другой (правой) стороны. Узнаю: один из тех, кто присутствовал на заседании экспертной комиссии Снежневского, решавшей вопрос о моей вменяемости в институте Сербского, — Шестакович — кандидат (впоследствии доктор) медицинских наук. Продолжаю сидеть, делая вид, что не замечаю его. Он садится и: «Здравствуйте, Петр Григорьевич!» Поворачиваю голову в его сторону: «Здравствуйте!»
— Вы меня не узнаете, Петр Григорьевич?
— Почему же нет. Вы были у меня на комиссии в институте Сербского.
— Во, во, во, — радостно закивал он головой. — А можно задать Вам несколько вопросов. Не для проверки чего-нибудь, а в порядке обычного разговора. Если Вам не хочется разговаривать, так и скажите, я не обижусь.
— Нет, почему же? Спрашивайте!
— Скажите, как Вы относитесь к нашему «Заключению»? Как Вы его оцениваете? Только откровенно.
Задумываюсь. Сказать всю правду, так он же на комиссии будет против моей выписки. Я тогда еще не понимал, что у него не было возможности возражать, что своим вопросом он только измерял меру опасности от меня для института. Я же воспринимал его как полноценного и даже решающего члена комиссии (представитель экспертной организации) и не рисковал выкладывать всю правду. Говорить же неправду не умею. Пришлось быстро находить примиряющую формулу. И я ее нашел: «Я думаю, что принимая решение, члены комиссии хотели сделать лучше для меня…»
— Вот, вот, именно, искали решение в Ваших интересах, — он даже засиял весь, увидя мое понимание.
Но я еще не закончил. Остановив его излияния, я продолжил.
Но вся беда в том, что заботясь обо мне, забыли спросить у меня, как мне лучше.
— Ну, Петр Григорьевич, это же не вопрос. Неужели Вы думаете, что в лагере Вам было бы лучше. Вы немолодой человек, здоровье у Вас, скажу откровенно, неважное, а там тяжелый труд, плохое питание, бытовые неудобства. К тому же Вы заслуженный человек, а идя в лагерь, все теряете. А здесь сохраняются и заслуги и привилегии. Другое дело, что с Вами поступили незаконно, но это, я думаю, в ближайшие дни будет исправлено.
— Никакие бытовые неудобства не могут ударить больнее, чем лишение человека его человеческих прав и достоинств, превращение человека в неразумное животное.
— А что, с Вами плохо обращались? — с тревогой посмотрел он на меня.
— Да нет! Персоналу больницы я буду вечно благодарен за то, что они поняли мое состояние и сделали все, что в их силах для облегчения моего положения. Особенно я благодарен Александру Павловичу. Он никогда мне не дал почувствовать, что принимает меня за существо с ущербной психикой. Но я всегда чувствовал, что «по закону» я поставлен вне общества. Короче говоря, если бы комиссия спросила меня, я ни за какие блага не избрал бы для себя психическую невменяемость.
— Ну, с этим я не согласен. Но не буду спорить. Вы в лагере не были и не можете судить о нем с достаточным знанием. Но я уверен, что со временем Вы поймете, что так, как было, для Вас лучше. Прекратим наш спор. Я надеюсь, что Вы еще пришлете нам свою благодарность. А сейчас разрешите задать еще один вопрос. Я еще раз напоминаю, что Вы, если не желаете, можете не отвечать.
— Спрашивайте.
— В начале апреля прошлого года в разговоре с Вашим экспертом Вы предсказали, что осенью Никиту Сергеевича cместят с его постов. На основе этого заявления она записала Вам «профетизм» (пророчествование — как психическое заболевание.П.Г.). Теперь, когда пророчество полностью сбылось, о сохранении этого диагноза не может быть и речи. Но, если это можно, скажите, как Вы могли определить, что Хрущева ждет снятие. Я еще раз говорю, что если Вы почему-то не можете ответить на этот вопрос, то не отвечайте. «Профетизм» не будет принят во внимание и без ответа.
«Так вот в чем дело? — догадался я. — Они считают, что акция против Хрущева запланирована была заранее, и я один из ее участников. Ну что ж, пусть думают. Ни подтверждать, ни отрицать этого не буду». И я сказал: «Видите ли, кроме медицины и, тем более психиатрии, существует много других наук. В том числе науки об обществе. Именно эти науки позволяют иногда предугадать ход событий. Я эти науки немного знаю. Вы не знаете совсем. Поэтому, боюсь, мне трудно будет объяснить Вам, как можно было в апреле предвидеть октябрьские события.
— Пожалуйста, пожалуйста, Петр Григорьевич, если Вы не можете, не объясняйте, ничего не объясняйте, — и он откланялся.
Я удовлетворенно подумал, что на комиссию он понесет благоприятные для меня ответы. Через несколько минут меня вызвали в кабинет начальника ЛСПБ. В кабинете, кроме его хозяина полковника Блинова П.В., находились — Александр Павлович и незнакомый мне генерал-майор медицинской службы. Последнего Прокофий Васильевич представил мне. Это был главный психиатр Вооруженных сил, начальник кафедры психиатрии военно-медицинской академии Николай Николаевич Тимофеев. Прокофий Васильевич и Александр Павлович вскоре ушли. Мы остались вдвоем. Он очень сочувственно выслушал мой рассказ о происшедшем. Сказал, что о моем деле ничего не знал. Не знал и о моем нахождении в этой больнице, хотя является председателем местной выписной комиссии. Думает, что от него это скрывали умышленно. Этот «лукавый царедворец», как назвал он Блинова, несомненно, получил какие-то указания на сей счет, хотя сейчас изображает это, как случайность. Расстались мы в весьма дружеских чувствах. Перед расставанием Николай Николаевич спросил меня: «Ну, как, будем выписываться? По выздоровлению или по снятию диагноза?»
— А как ближе к дому? — спросил я.
— Безусловно, по выздоровлению. Снять диагноз можно и после выписки, но на это уходит много времени. Лучше ожидать конца этой процедуры дома, чем сидя в этой больнице. Да и мне удобнее решать Ваши пенсионные и другие материальные дела, пока Вы не ушли из моих рук. А решение этих дел — мой долг.
От Тимофеева я узнал также, что его ввела в курс дел моя жена. Блуждая по инстанциям в «поисках правды», она наткнулась на такое должностное лицо, как «главный психиатр Вооруженных сил». Достала телефон. Позвонила. Он согласился встретиться с ней и близко к сердцу принял ее рассказ. После этого активно включился в защиту моих интересов. В плане этой защиты имел и сегодняшнюю встречу со мной. Это он поставил вопрос о моей выписке на сегодняшнюю комиссию. Правда, эта постановка готовилась Зинаидой Михайловной и с другой стороны. Она начала это дело, и она его толкала, включая все новые бюрократические инстанции.
Прекрасно зная нашу бюрократическую систему и особенно боязнь аппаратчиков «высокого начальства», она затеяла кипучую акцию сразу после снятия Хрущева. Она договорилась с рядом наших ближайших друзей, и те начали по несколько раз в день звонить ей: «Зина! Ну, как дела? Теперь должно быть все хорошо. Мы же знаем, что Петро — друг Брежнева. Ты обращалась к нему?»
— Нет! Я не хочу сейчас лезть к нему. Подожду. Я надеюсь, что он сам вспомнит.
Зинаида не сомневалась, что подслушивание, установленное у телефона и во всей нашей квартире «клюнет» на эти разговоры. КГБистское начальство начнет проверять насчет «дружбы», но установит с достоверностью лишь факт нашей совместной службы. Дружба же — проблема. Но если жена говорит о дружбе, значит у нее есть какие-то основания. И вот однажды звонок.
— Зинаида Михайловна! — говорит адъютант генерала Петушкова, первого заместителя министра охраны общественного порядка (ныне министерство Внутренних дел), Вы не могли бы навестить генерала?
— Конечно могу. Сейчас выезжаю!
— Нет, нет! Зачем же Вам по городскому транспорту мотаться. Я пришлю машину.
Через некоторое время звонок в дверь. Шутливо-молодцеватый возглас: «Главный психиатр МООП подполковник Рыбкин Петр Михайлович прибыл в Ваше распоряжение. Где Ваша шубка, Зинаида Михайловна?».
В министерстве — «зеленая улица» от самого входа до кабинета Петушкова. Сам хозяин встречает посетительницу посреди своего огромного кабинета. Приглашает к столу и… сплошная забота… обращается к присутствующим: «Никому не курить. У Зинаиды Михайловны астма». Далее начинает высказывать деланное не то возмущение, не то удивление: «Вы знаете, Зинаида Михайловна, сегодня вдруг узнаю, что в одной из наших больниц содержат генерала. При этом нарушены его права. Вот только сегодня мне это доложили».
— Ай-ай-ай, — насмешливо покачала головой Зинаида. — Какая недисциплинированность.
— Да, да… Но теперь я взял это дело под собственный контроль. Вы теперь никуда не обращайтесь, только к нам, только к нам.
Но Зинаиду Михайловну «только к нам» не устраивало. Рыбкин ей уже сказал, что они не могут поставить вопрос обо мне на декабрьской комиссии из-за того, что нет шести месяцев со времени моего прибытия в ЛСПБ. И тут Зинаида подключила Николая Николаевича. Тот быстро нашел выход. Поставить меня на комиссию, но решать вопрос не о выписке, а о передаче на местную комиссию. Порядок выписки таков: выписывает только центральная (московская) комиссия, но если у них есть какие-то сомнения или, как в моем случае, срок наблюдения меньше установленного минимального, комиссия может передать решение вопроса на местную. Последняя в этом случае имеет право выписать в любой день, по минованию причины, задержавшей выписку. Меня, например, местная комиссия могла выписать 15 февраля, т.е. в день исполнения шестимесячного срока пребывания в ЛСПБ. Но 15.2. меня не выписали. Опытный бюрократ Блинов не хочет рисковать. «Дичь» слишком крупная. Прямых указаний на то, чтоб выпустить, нет, а слухам о дружбе он не очень верит и рассуждает, как службист: «Зачем ответственность за выписку мне брать на себя. „Москвичи“ с себя ответственность свалили, а я что же „рыжий“? Подожду. В июне „центральная“ приедет снова, ей к тому времени все будет известно, вот пусть и решает».
Когда бы меня выписали, одному Богу известно, если бы дело пошло по замыслу Блинова. Но оно пошло иначе.
Зинаида Михайловна неожиданно для всех включила еще одну инстанцию. Она подала заявление в Военную коллегию Верхоаного суда СССР с просьбой «снять с мужа принудительное лечение». То, что произошло дальше, оказалось неожиданным даже для Блинова. При всей своей бюрократической «мудрости» обмишурился и он. По закону принудительное лечение может быть снято или по заявлению родственников судом, вынесшим определение о применении мер медицинского характера, или по представлению СПБ судом по месту ее нахождения. Это по закону. По сложившейся же традиции выписывают только по представлению больницы. И никто из родственников больных даже не пытается нарушить эту традицию.
Зинаида ее нарушила и суд принял от нее заявление. Тут же был послан запрос в больницу о моем состоянии. Блинов явно опешил. Верховный суд запрашивает. Но зачем? Чего он хочет? Выписать поскорее или задержать подольше. Это Блинову не ясно. И он, чтобы не попасть впросак пишет, как говорили бюрократы еще царских времен, «двойным хлюстом», т.е. чтоб неясно было за что он — за выписку или за задержание. Он знает, что ответом на это может быть только более ясное требование суда. Вот тогда он и ответит яснее.
Но тут возникает новая неожиданность. Среди сотрудников военной коллегии обнаруживается человек, сочувствующий Зинаиде Михайловне. Он сообщает ей содержание ответа «ЛСПБ» и говорит, что с таким ответом в суде дело не пройдет. Жена сразу же идет к Рыбкину.
— Петушков мне сказал, что когда мне необходимо, я должна обращаться к Вам. Вот я и обращаюсь. Вы мне сказали в декабре, что моего мужа выпишут в феврале-марте. Но вот военная коллегия запросила больницу и вот, что ответил Прокофий Васильевич. Мне в военной коллегии сказали, что с такой бумажкой нечего и соваться в суд.