«Я обиделся, — говорит он, — что не дали повышения и подал на увольнение. А надо было служить. Идти даже на понижение. В армии много безобразий, но нет хотя бы этой отвратительной взятки. А здесь, в гражданских условиях, взяточничество развито невероятно. Меня райком назначил председателем районной комиссии партийного контроля. Не знаю, долго ли продержусь. Когда меня назначали, то, вроде, целили на серьезное дело, говорили: „У тебя высокая пенсия и поэтому тебе легко бороться со взятками“. Я и взялся за дело со рвением. Но тот же секретарь, что благословлял меня на борьбу со взяткой, уже забрал у меня два дела. Мы поработали, как следует, и схватили взяточников за руку. Я доложил секретарю райкома, а он дела забрал и, насколько я понимаю, давать ход им не собирается».
Мы взяли хлеб и водки и, невесело беседуя, пошли домой. Два дня прожил я у Ивана Алексеевича. Читал его интереснейшие записи. Он собирал русские пословицы и поговорки, записывал интересные мысли и жизненные эпизоды. «Издать бы, — подумал я, — интереснейшая книга бы получилась». Но это было явно нереально. Ни одно из советских издательств не приняло бы. Поэтому я ничего не сказал Ивану о своих мыслях.
Чeрез два дня поезд понес меня дальше. Вот и Чита, где прожил около года, где служил в штабе фронтовой группы и откуда ездил в район боевых действий на р. Халхин-Гол, где лечился после первого ранения. Все дальше, все вперед — навстречу прошлому. Вот и Борзя — станция снабжения 1-ой армейской группы Жукова в период боев на р. Халхин-Гол. Проехали. На знакомые места посмотрел лишь через окна поезда. Дальше и дальше вдоль маньчжурской границы.
Вот и Хабаровск. Именно здесь дислоцировалась моя 18-я отдельная стрелковая бригада. Здесь именно прошли лучшие мгновения творческой деятельности и любви. Дальше на юге я бывал только на учениях, полевых поездках, на обслуживании вспомогательного пункта управления (ВПУ) фронта и на Тихоокеанском флоте. Теперь постоянный пункт моей службы, куда я и направляюсь, на 500 км южнее Хабаровска — в Уссурийске.
В Хабаровске остановился. Зашел в оперативное управление. Все в том же положении, как было и при мне, 20 лет тому назад. Начальник оперативного управления — полковник Огарков. Ему 45. Мы побеседовали. Не очень долго, но я понял, что Огарков хорошо знаком с идеями, которые проводила наша кафедра и вообще осведомлен в новинках военною дела. Был он приветлив и доброжелателен.
В последующем нам неоднократно приходилось встречаться и говорить, и работать совместно. У нас всегда было полное взаимопонимание. Вообще Огарков производил на меня впечатление не только незаурядного военного, но и человека развитого и образованного. Я нисколько не удивился, когда вскоре после моего увольнения из армии, начался его головокружительный взлет — начальник штаба военного округа, командующий войсками военного округа, начальник-генерального штаба — маршал Советского Союза.
Но надо ехать. Последние 600 км я почти все время провел на ногах. Волновался ли я? Не знаю. Не помню также о чем думал. Смотрел в окна. Старался припомнить местность районов, по которым ездил и ходил во время учений в те далекие времена. На вокзале в Уссурийске меня встречали мои будущие подчиненные во главе с заместителем, полковником Савасеевым.
Встреча получилась теплой и даже радостной. Меня ждали с искренним уважением. И я не мог не откликнуться на это. Поэтому два года службы в Уссурийске отпечатались во мне хорошим, светлым воспоминанием. Эти годы — время непрерывной учебы и совершенствования оперативной работы. Я выложил все свои знания, и мои подчиненные оказались благодарными учениками. Отношения сложились дружелюбные, обстановка творческая.
Также дружелюбно встретили меня начальники родов войск и служб и подчиненные им командиры. Они с пониманием встречали все мои нововведения. Всему этому причиной были, безусловно, легенды о моем выступлении на партийной конференции и о стычке с Чуйковым. «Разъяснительная» работа и предостережения в отношении меня, которые распространил политотдел армии, несомненно по указанию сверху, перед моим приездом в Уссурийск, сыграли роль обратную ожидаемой. Вызвали у людей сочувствие и уважение к «безвинно пострадавшему».
Кроме этих «разъяснений» и «предостережений», сверху были приняты и меры для создания трудностей в моей работе. Например, на второй день после моего приезда было получено новое штатное расписание для армейского управления. В нем после заголовка стояло: Только для управления 5-ой общевойсковой армии. Чем же отличалось это штатное расписание от других, аналогичных. Только одним. Против названия должности «начальник оперативного отдела» исключено «Заместитель начальника штаба». Соответственно против должности «Заместитель начальника штаба» исключено «Начальник оперативного отдела». Этими двумя исправлениями подчеркивалось, что обязанности зам. нач. штаба из функций нач. oпер. отдела изъяты и на то место введена специальная должность зам. нач. штаба. Это было явно для того, чтобы урезать права не нач. oпер. отдела, а, конкретно, Григоренко. Но так как в жизни отделить дoлжность от личности, которая ее исполняет, невозможно, то глупость этого исправления стала очевидной с первого момента. И попали в глупое положение сам начальник штаба генерал-майор Петров Василий Иванович и его заместитель полковник Мудряк.
Мне не надо было называть себя заместителем, чтобы любая моя просьба выполнялась в любом звене управленческого аппарата — по той простой причине, что сама суть работы оперативного отдела состоит в том, что он согласовывает, координирует, организует взаимодействие всех звеньев управления на основе приказа командующего войсками армии и указаний начальника штаба.
Я хорошо знал свои обязанности и поэтому не чувствовал никаких неудобств от указанного изменения в штатном расписании. Но это, оказывается, не устраивало начальника штаба. Он начал давать своему заместителю поручения явно оперативного характера, а когда тот не смог справиться с ними, поскольку весь рабочий аппарат, предназначенный для оперативной работы, находился в моем подчинении, и пожаловался начальнику штаба на отсутствие необходимых ему помощников, начальник штаба дал «соломонов» ответ: «Вам подчинен весь штаб. Вот и используйте кого Вам надо». Тот, ничтоже сумняшеся, дал задание моему заместителю полковнику Савасееву. Савасеев, тактичный человек, внимательно все выслушал, затем заявил: «Я доложу начальнику отдела и, как он прикажет, так и буду действовать.»
Савасеев пришел ко мне. Я выслушал его и сказал, что с этим я сам разберусь. Я распределил Савасеевское поручение между офицерами отдела и по выполнении доложил начальнику штаба. Когда закончил, то спросил у Петрова:
— Скажите, у нас введена система командования через головы непосредственных начальников?
— Не понимаю.
— Объясню. Вот это задание, которое я Вам доложил, получено полковником Савасеевым от Вашего заместителя, минуя меня.
— Но я могу часть своих обязанностей передать своему заместителю.
— Можете! И я даже посоветовал бы сделать это возможно быстрее. Только я Вам заранее скажу, что начальник штаба, если он хочет оставаться таковым, не может никому передать функции руководства оперативной частью, разведкой и связью. Во всяком случае, Василий Иванович, — перешел я на более свободный тон, — я никаких указаний по существу работы отдела ни от кого, кроме Вас, или лица, замещающего Вас в Ваше отсутствие, принимать не буду, а подчиненным своим отдам распоряжение — ни по чьим вызовам — без моего ведома не ходить. Если не хотите скандалов, никаких передаточных инстанций между собой и мною не устраивайте, и моих подчиненных сами не дергайте и другим не дозволяйте. Я скандалов не боюсь. Мне, Вы знаете, терять нечего.
— Ну, хорошо! Раз Вам так неприятно, я буду давать Вам распоряжения лично. Но за собой я оставляю право вызывать любого оператора непосредственно, не ставя Вас в известность… И если Вы будете запрещать идти по моему вызову, буду на Вас накладывать взыскания.
— Неожиданный для меня этот разговор, Василий Иванович, не этому мы Вас в академии учили. Чтоб выпускник академии Фрунзе не уважал работу операторов — это совершеннейший казус.
— Речь не об операторе, а о Вас, лично. Надо лучше беречь свой престиж.
— Мой престиж генерала и преподавателя ничем никогда не подорван.
Больше недоразумений по сути работы оперотдела не было, но мелкие недоразумения даже возросли. Петрову доставляло истинное удовольствие подчеркивать свое служебное превосходство. Вот, мол, я — недавний выпускник академии — начальник штаба, а ты — бывший начальник НИО и нач. кафедры — в моем подчинении. Чтобы подчеркнуть это, он любое мое новаторское предложение отбрасывал, что называется «с порога». В начале я пытался доказывать свою правоту и убеждать. Потом, увидев, что ему доставляет удовольствие отвергать все мои доказательства, без обоснований, опираясь только на имеющуюся у него в руках власть, я избрал другую линию поведения.
Когда он, с ходу отвергнув мое предложение, начинал по поводу него отпускать «остроты», я с безразличием говорил: «Мое дело предложить, Ваше — принять или отвергнуть. Суть моего предложения вот в чем». В нескольких фразах я излагал предложение и замолкал. Василий Иванович — быстродум и человек весьма самоуверенный. Очень высокого мнения о своих дарованиях. В результате часто принимает необдуманные решения. И, не дай Бог, кто-нибудь начнет возражать против такого решения. Обидится, примет высокомерную позу, упрется. Но если ему возразят не настойчиво, просто выскажут сомнение, он способен перерешить, принять более благоразумное решение.
С тех пор, как я занял позицию — «мое дело предложить — Ваше решить; я на своем предложении не настаиваю» — не было ни одного случая, чтобы мое предложение не было принято. Это все свидетельствует о высокомерии и повышенном самолюбии при безусловном наличии здравого смысла.
Наш командарм, Александр Федорович Репин, был человеком иного склада, чем Василий Иванович. Коренастый, с широким простецким лицом, он буквально светился доброжелательностью, несмотря на очень серьезное выражение лица. Его в армии любили и его распоряжения старались выполнить, как можно лучше. Я не знаю случая, чтобы он на кого-то повысил голос, кого-то наказал. Несмотря на это, а может именно поэтому, дисциплина была высокая. Говорил он медленно, раздумчиво, и смотрел на собеседника внимательным, добрым, умным взглядом. Слушал людей внимательно и терпеливо. Было впечатление, что от каждого он учится, стремится выявить все в нем интересное.
Со мной у Александра Федоровича сложились особые отношения. Летом 1961 года он со своей женой — красивой, доброй и умной — Александрой Васильевной и я с Зинаидой Михайловной и сыном Андреем лечились в одном и том же санатории. Александра Федоровича очень интересовала работа моей кафедры, а так как расспрашивать он был мастер, то я прочел ему своеобразный, импровизированный курс лекций. Представляясь ему в связи с прибытием к новому месту службы, я не знал, как отнесется он ко мне, теперь штрафнику, и старался ничем не выдать, что я его помню. Но он, выслушав доклад, очень тепло улыбнулся, подошел ко мне, пожал руку и, задержав ее в своей, спросил: «А как Зинаида Михайловна? Как Андрей?» — подчеркнув тем самым, что все помнит. Затем сказал: «Александра Васильевна Вас хорошо помнит. Просила передать Вам искренний привет и приглашение заходить к нам».
Однако я никогда не воспользовался этим приглашением. И мне кажется Александр Федорович оценил этот мой такт. Тогда еще я догадался, а после узнал достоверно, что существовало указание держать меня в изоляции от генералитета. Выполнялось это указание неукоснительно. Обходил его один Репин, но обходил своеобразно. Во-первых, через наших жен. Во-вторых, через различные совещания. Как правило, меня приглашали на все совещания высших руководителей армии, проводимые Репиным. На этих совещаниях он обязательно просил меня высказать свое суждение и непременно находил в них какие-то полезные мысли и подчеркивал это при подведении итогов совещания, одновременно указывая на мой преподавательский и научный опыт и авторитет. В третьих, — через учения.
Ни одно учение, руководимое Александром Федоровичем, не обходилось без меня, как начальника штаба руководства. И вот эти несколько дней мы были всегда вместе. И говорили, говорили. Вернее, снова, как и в санатории, Александр Федорович «выдаивал» из меня военные знания. Политические темы не затрагивались, даже мимоходом. В этом тоже проявился исключительный такт Александра Федоровича. Ему очень хотелось помочь мне вернуться в исходное положение. Мне стали впоследствии известны его доклады командующему войсками Дальневосточного фронта генералу армии Крейзеру обо мне. В этих докладах он, блестяще характеризуя меня по работе в армии, доказывал необходимость моего возвращения в академию.
Генерал— лейтенант Репин Александр Федорович был, безусловно, выдающимся военачальником и очевидно достиг бы высоких постов. Но нелепый случай оборвал его жизнь. Это было уже после моего ареста. Выходя из вертолета, его любимого транспортного средства, он попал под вертящееся крыло и ему срезало голову. Эта трагедия послужила исходным пунктом для взлета В.И. Петрова. Он стал командовать армией. Потом получил пост начальника штаба Дальневосточного округа. Затем, в качестве главного военного советника, помогал Менгисте душить эфиопский народ. Теперь, в звании генерала армии, занял пост главкома Дальнего Востока.
Но вернемся к тем временам. Был это период особенной успешности моей служебной деятельности. Я по новому организовал работу отдела на базе исследований, проведенных под моим руководством на кафедре кибернетики. Все мои новшества быстро привились, несмотря на то, что Петров выступил резко против них. Я не отстаивал. Приказал возвратиться к старому. Формально это распоряжение было выполнено. Возвратились к прежнему наименованию должностей, но содержание так и осталось новым. Дело привилось и понесли его вперед, совершенствуя и развивая, молодые офицеры отдела. Сложилась даже странная обстановка. От меня скрывали то, что работают по-новому и что «зараза» распространилась на другие подразделения армейского управления.
К нам в отдел шли люди за опытом и за теорией. Коловоротом бурлила работа, которая не могла не захватить снова и меня. Офицеры начали нажимать на партийную организацию, обвиняя ее в том, что она не использует мои теоретические знания и опыт. В результате партийный комитет стал инициатором цикла лекций, темы которых дал я, а затем стал и главным их разработчиком. Так новаторский почин снова приобрел легальность. Никогда, пожалуй, не сделал я так много того, что немедленно внедрялось в практику. Но странное дело. Теперь эта работа не захватывала меня, как прежде. Возражения и нападки Петрова я не отбивал, легко соглашаясь с его распоряжениями, противоположными моим. Но дело шло. Создавалось впечатление, что оно набрало свой собственный ход.
Но я все более и более удалялся от него. И отнюдь не из-за того, что само дело перестало меня интересовать. Нет, оно меня интересует не меньше. Кибернетика важна и интересна, но меня захватывают более весомые вопросы — судьбы страны, судьбы коммунизма. Мне все чаше приходит в голову, что созданный в нашей стране общественный строй — не социализм, что правящая партия — не коммунистическая. Куда мы идем, что будет со страной, с делом коммунизма, что предпринять, чтобы вернуться на «правильный путь» — вот вопросы, которые захватывают меня все больше.
Я начинаю искать ответы на эти вопросы и по старой привычке обращаюсь за ответами к Ленину. Сажусь снова за его труды. Ищу обоснования «единственно правильного пути», доказательства ошибочности нынешней линии партии, отхода нынешнего партийно-государственного руководства от Ленинизма. Но, Боже мой, как же по новому предстает предо мной Ленин. То, что казалось абсолютно ясным и целиком приемлемым, теперь наталкивается на непримиримые противоречия в тех же трудах. Я «прекрасно знал», что «диктатура пролетариата» — это демократия для большинства трудящихся. Теперь я вижу, как тот же Ленин в «Детской болезни левизны…» и в «Пролетарская революция и ренегат Каутский» с издевкой, как лицо, обладающее властью, «разъясняет» что «диктатура это власть, опирающаяся не на закон, а на насилие». И эта формулировка устраивает нынешнюю власть.
Петр Нилович Демичев, беседуя со мной по поводу моего выступления, привлек внимание именно к этой формулировке, подчеркнув при этом, что «Детская болезнь левизны…» написана позже, чем «Государство и революция». Но меня это не устраивает. Я читаю и перечитываю, пытаясь найти формулу, примиряющую мои установившиеся понятия с этими, только теперь бросившимися в глаза формулировками. Но не успеешь отделаться от одного проклятого противоречия, как возникает новое.
Вот вопрос о «свободе печати». Как хорошо и просто писал Ленин накануне выборов в Учредительное собрание: свобода печати — это не только отмена цензуры, но и справедливое распределение бумаги и типографий: в первую очередь государству на общенародные нужды, затем крупным партиям, затем более мелким партиям и, наконец, любой группе граждан, собравшей определенное количество подписей. Ленинизм это или нет? Ленинизм, считал я до сих пор. Но теперь! Читаю написанное Лениным постановление Совнаркома об отмене свободы печати, его статьи «Об обмане народа лозунгами „Свобода печати“ и „Партийная печать и партийная пропаганда“, и получается, что народу свобода печати как будто и ни к чему; она выгодна только буржуазии.
Еще более устоявшиеся понятия: о демократии и о Ленине — как о классическом примере демократа. И вдруг, как будто на пень свежеспиленного дерева наткнулся в темноте: «Мы большинство завоюем на свою сторону, мы большинство убедим, а меньшинство заставим, принудим подчиниться». Лихорадочно возвращаюсь назад в «Шаг вперед — два назад». Ленин здесь доказывает, что прав он, защищая права меньшинства. Он говорит — защищать права большинства не надо. Большинство и само защитится, поскольку оно большинство. В уставе надо иметь гарантии прав меньшинства, обеспечить его от произвола большинства. Так. Значит, когда Ленин был в меньшинстве он совершенно четко утверждал, что большинство не имеет права навязывать свою волю меньшинству, а после говорит о том, что у большинства есть право душить меньшинство, не давать ему и пикнуть.
А кто определит большинство и меньшинство? Как они появляются в обществе? Смотрю на это явление с высоты прошлого опыта, с трибуны 20-го и 22-го съездов, воспоминаний друзей, познавших сталинские застенки. И вижу, что само «большинство» образовалось от страха перед расправами, которым подвергается меньшинство, и может подвергнуться каждый, если не солидаризируется с «большинством». Люди поддерживают власть из страха и, будучи обманутыми подцензурной лавиной пропаганды. Постоянное подавление меньшинства и непрерывная партийно-государственная ложь есть подлинные источники постоянного «большинства» в народе тех, кто поддерживает правительство. Значит сама ленинская формула лжива и не права народа защищает, а его бесправие стремится сделать вечным.
Потрясающее впечатление произвели материалы 10-го съезда партии. Прежде я читал их взахлеб и смотрел на них, как на образец партийности, как на гениальный ленинский план сохранения единства партии, предохранения ее от развала под воздействием фракционной борьбы. Теперь я с ужасом увидел, что решения 10-го съезда партии — это план ее самоубийства. Это не документ против фракционности, а инструмент завоевания власти в партии одной фракцией. Сталину, увидел я, не надо было ничего придумывать. Ему требовалось лишь создать свою фракцию. И он это сделал — создал строго централизованный партийный аппарат со своей внутри фракционной дисциплиной и с его помощью захватил власть в партии. Решения 10-го съезда давали ему все правовые основания для того. Все это теперь мне было ясно. Однако я не мог смириться с таким пониманием.
Я иного искал у Ленина. И «нашел» в замечаниях по резолюции об анархо-синдикалистском уклоне и в его реплике на предложение Рязанова — запретить и в будущем голосование по платформам. Ленин с места резко отверг это предложение. Как, мол, мы можем установить законы для будущих съездов. А если обстановка потребует голосования по платформам! И я сделал из этого вывод, что все принятые на 10-м съезде решения действенны лишь до 11-го съезда и что Сталин, следовательно, нарушил ленинскую волю, распространив решения 10-го съезда на будущее. У меня не хватало смелости взглянуть на выступление Ленина против предложения Рязанова, как на обычный демагогический трюк, такой же, как и со свободой печати. Ленин щедро раздает демократические права в будущем. Когда-то будет и свобода печати, когда-то дадим полную свободу религии, когда-то профсоюзы начнут управлять производством, когда-то исчезнут деньги, когда-то людей перестанут сажать в тюрьмы и концлагеря. Когда-то отомрет и государство. Все в будущем. А пока что мы захватим государственную машину и, действуя ею как дубинкой, будем громить старый мир, пока не раскрошим его в щепы… И это говорится всего два года спустя после того, как было написано: «Пролетариату нужно не всякое государство, а государство отмирающее, которое начало бы отмирать немедленно после пролетарского переворота и не могло не отмирать».
«Не кругло» получилось у Ильича, но я повторяю, понять это — смелости у меня тогда не хватало. Я трусливо отбросил государство как дубинку, и продолжал держаться суждений «Государства и революции». И вообще я начал «сортировать» Ленина, подсознательно отбирая только то, что соответствовало моим взглядам. Некоторые важнейшие ленинские суждения вообще упускались мною. Так, был целиком упущен вопрос: массы-партия-вожди. Слишком явно Ленин подменяет понятие «диктатура пролетариата» понятием «диктатура вождей». Правда, Сталин написал это еще откровеннее, но теоретическую базу подвел Ленин.
Так, пересматривая Ленина и анализируя внутреннюю и внешнюю политику партии и государства, я постепенно вырабатывал свои оценки событий и свои представления о задачах, стоящих перед страной и мировым коммунистическим движением. Этой работе я стал отдавать все свободное время. На работе не задерживался, на кибернетику своего времени не тратил. Постепенно у меня стал вырабатываться план реализации своих идейно-политических исследований. Я наметил разработать и послать в ЦК серию писем. Вряд ли я сейчас могу с достаточной достоверностью вспомнить содержание этой серии. Да и вряд ли так интересно читать о неосуществленных замыслах:
Написал же я всего два письма. В первом, по сути вводном, я писал, что свое выступление на партийной конференции считаю ошибочным: нельзя объемные принципиальные вопросы поднимать в коротком 5-10 минутном выступлении. Сейчас я изучил вопрос и, пользуясь правом члена партии писать по всем вопросам в любую партийную инстанцию, до ЦК включительно, решил написать серию писем для политбюро, надеясь, таким образом, помочь ему в его нелегкой работе. Далее излагалось содержание всех писем намеченной серии.
Мне удалось послать и первое письмо из этой серии. На этом моя односторонняя переписка оборвалась. Во-первых, я не Монтескье, чтобы писать безответные письма. Во-первых, тяжело заболела жена. Климат Уссурийска для ее бронхов оказался губительным. У нее началась астма, которая очень быстро перешла в тяжелую форму. Уссурийский военный госпиталь оказался неспособным снять приступы. Жена сутками ощущала непрерывное удушье. Не могла есть и спать. Решили перевозить в Хабаровский окружной военный госпиталь, в расчете на то, что там будет более квалифицированная медицинская помощь, да и климат Хабаровска иной, что само по себе очень важно при лечении астмы. В Хабаровске ей стало полегче. Безусловно сыграл какую-то роль климат, но больше всего — внимание и заботы высококвалифицированного врача полковника Цветковского Василия Николаевича.
Несчастливым был для нас этот — 1962-й год. В Хабаровске, куда я приехал навестить жену, мне стало плохо. Проснулся от удушья. В глазах потемнело, дышать нечем. Я вырвал балконную дверь гостиницы и, как был в трусах, вышел на пятнадцатиградусный мороз. Дышать стало легче. Зашел в комнату, одел шлепанцы, накинул шинель на голое тело, взял стул и снова вышел на балкон. Просидел около двух часов. Основательно промерз, но самочувствие улучшилось, Вернулся в постель. Быстро согрелся и уснул, но скоро проснулся от чувства какой-то тревоги. Взглянул на часы: 7.20. В госпиталь рано, в столовую не хочется. Не спеша оделся. Снова вышел на балкон.
В половине десятого был у жены. Как только вошел, жена с тревогой спросила:
— Что с тобой?
— Ничего особенного. Нездоровится немного.
Сидим разговариваем. Входит с утренним обходом Цветковский. Мне приходится удалиться. Когда возвращаюсь, жена говорит: «Ну, вот, и Василий Николаевич обратил внимание на твой вид. Я попросила его посмотреть тебя, но он говорит, что если б ты не был генерал, то он сделал бы это запросто, а генералу предлагать осмотр ему неудобно. Я тебя прошу, обратись к нему. Если не для себя, то хоть ради меня.»
Был проведен не простой врачебный осмотр, как я предполагал, а детальное обследование. Когда я понял, что оно закончено, то попытался подняться, но Василий Николаевич придержал меня за плечо и, усевшись на стул рядом с моим изголовьем, спросил: «Какие у Вас планы, Петр Григорьевич?»
— Очень простые. 9-го я уезжаю в Уссурийск. Там пару дней потрачу на то, чтобы сдать дела. Затем беру отпуск и приезжаю к Вам. Вы к тому времени приготовите Зинаиду Михайловну к выписке. Я, по приезде в Хабаровск, иду в Медуправление, забираю наши путевки, беру под мышки Зинаиду Михайловну — в самолет и в Москву, а оттуда через пару дней в Кисловодск.
— Знаете, Петр Григорьевич, мне Ваш план не очень нравится. Я не имею права выпустить Вас из госпиталя, Ваше сердце не в порядке.
— Это Вы о генералах так заботитесь, Василий Николаевич. А Вы вообразите, что осматривали солдата, и тогда Вы преспокойно его выпустите.
— Нет, Петр Григорьевич, любого человека в таком состоянии я из госпиталя не выпущу. У Вас ведь четко определился инфаркт. И если Вы добровольно не останетесь, я вынужден буду доложить командующему войсками округа.
— Ну, что ж докладывайте! Я в госпитале не останусь. — И я, закончив одевание, ушел в палату жены. Через некоторое время в палату жены заглянул Василий Николаевич.
— Товарищ генерал, Вас к телефону командующий войсками.
Я быстро подошел, взял трубку.
— Крейзер, — послышалось оттуда, — вы что же думаете, что вправе распоряжаться своей жизнью и здоровьем по своему усмотрению? Выполняйте указание Цветковского. Немедленно занимайте указанное Вам место и лечитесь. Приказываю из госпиталя выйти здоровым и только с разрешения врача.
— Желаю Вам скорее поправиться, — помягчевшим голосом добавил он. — Не лишайте нас с Репиным удовольствия присутствовать на банкете по случаю Вашего возвращения на кафедру. Мы с Александром Федоровичем стараемся об этом и я надеюсь — не напрасно.
В конце декабря добрались мы до Москвы. И дальнейший наш путь пролег не через Кисловодск, а через подмосковный клинический санаторий «Архангельское». Тогда мы еще не знали, что это наше последнее посещение этого чудеснейшего санатория, и вообще последний военный санаторий в нашей жизни. Как всегда, этот санаторий блистал чистотой и великолепным обслуживанием и лечением. Зима была снежная. Я много ходил на лыжах.
Был ряд встреч и интереснейших бесед с людьми, поколения уходящего. Жаль, многого память не удержала, а многое моему предполагаемому читателю будет неинтересно. Запомнились, например, беседы с героем гражданской войны генерал-лейтенантом в отставке Шарабурко. Он был близок с теми, кто потом стоял во главе советских вооруженных сил — Ворошиловым, Буденным, Куликом… Сам он был человеком простым, малообразованным, но принадлежал к числу таких, как Опанасенко — людей разумных от природы, сообразительных и с врожденной тягой к новому. Ворошилова он характеризовал как человека способного только «коням хвосты крутить», человека, не понимавшего сути современной войны, который чуть ли не до самого нападения Германии, сохранял в нашей армии конницу, как основную ударную силу, а противовоздушную оборону так и не создал. Впоследствии вину свалили на Штерна, назначенного начальником ПВО в первый день войны, а истинный виновник — Ворошилов остался безнаказанным. О его отношении к вопросу ПВО и о его фактически преступных действиях Шарабурко мог рассказывать часами. Что касается Буденного и Кулика, то о них он говорил как о людях, своего лица не имеющих. Буденного иначе, как «икона с усами», и не называл. Говорил о нем, как о непосредственном виновнике гибели многих выдающихся советских военачальников. Был членом трибунала, судившего Тухачевского, Уборевича, Якира и в других политических процессах.
Нередко в кругу этой старой гвардии возникали критические разговоры, сравнения с тем, за что боролись в молодости и до чего дошли ныне. Однажды группа генералов возвращалась с прогулки, хохоча и что-то оживленно обсуждая. Мы с женой и Шарабурко подошли к ним, спросили, что их так развеселило.
— Да как же не развеселиться? — говорит один из них. — Идем. Кругом дачи. Одна крупнее другой, богаче, красивей. Идем, говорим. Это Конева. Это Шапошникова, Малиновского, Жукова… И вдруг уперлись. Новая, только в этом году появилась. По территории и размерам самой дачи — меньше других, но намного красивей, богаче, с большим количеством вспомогательных строений. Остановились. Спрашиваем друг у друга: «Чья?» Никто не знает. (Впоследствии я узнал — дача Белокоскова — генерал-полковник, помощник Министра обороны по строительству). Идет какой-то местный старичок. Обращаемся к нему: «Дедушка, ты не знаешь, случаем, чья это дача?».
— А кто же их знает, милай! Раньше, как был здесь один Юсупов, так мы все его, батюшку, и знали. А теперя вона сколько их, — обвел он рукой вокруг. И все снова захохотали, вспомнив того старика.
— Для него, что мы, что Юсупов, выходит, никакой разницы! — со смехом выкрикнул кто-то.
— Как же без разницы? — не удержался я. — Юсупова он знает. До сих пор помнит и батюшкой зовет. А нас не знает и знать не хочет. Мы для него, как клопы. Нас много, все на одно лицо и все сосем его кровь.
Все притихли. Шутить и смеяться перестали и потихоньку разошлись.