— Умрите все, но к реке противника не подпускайте! — приказал он.
Получив такой приказ, Гольдштейн и новый комиссар начали готовиться к последнему бою. Комиссар собрал партийные билеты и предал их огню. Гольдштейн подозвал агитатора полка и, вручив ему приказ батальонам, приказал спуститься к воде и под прикрытием обрывистого берега пробежать полтора километра до 1-го батальона и передать ему приказ. Агитатор страшно струсил и, заикаясь, попросил дать ему кого-то в сопровождающие. Комиссар хотел прикрикнуть на агитатора, но Гольдштейн посочувствовал ему и разрешил взять своего ординарца. Вскоре после их ухода началась танковая атака. Гольдштейн был тяжело ранен. Через его левую руку прошла гусеница немецкого танка, и начался тот своеобразный плен. Гольдштейн говорил, что он помнит о своем пребывании в Мозырском сарае только то, что ему страшно хотелось пить. И когда он приходил в себя, то он готов был пить даже мочу, но она почему-то не шла. Это его мучило и раздражало. Он думал: «когда не нужно, так она идет часто, а теперь совсем нет».
Вернувшись в дивизию, он подал заявление о восстановлении в партии. И хотя исполнявший обязанности комиссара, давно уже восстановленный в партии, подтвердил, что вместе со своим и другими партбилетами управления полка сжег и партбилет Гольдштейна (он, как комиссар, имел на это право), Гольдштейн не был восстановлен. В мотивировке отказа значилось и такое: «Гольдштейн имел полную возможность уйти от плена, о чем свидетельствует пример тов. Н. (агитатора полка), но не сделал этого и трусливо уничтожил партбилет. Отвечая, Гольдштейн сказал: „Я выполнял приказ. Уйти я действительно мог. Мы сидели над обрывом, и под нами стояли лодки, готовые к спуску на воду. Стоило спрыгнуть вниз, сесть в лодку и в добром здравии вернуться на свой берег. Но я имел приказ умереть, но не отходить. Я выполнил приказ. Был бы я трусом, если бы не сделал этого. А тов. Н., которого вы мне ставите в пример, моего приказа не выполнил. К сожалению я не знаю, как у него там все произошло, но думаю, что не выполнил его по трусости“. За это замечание Гольдштейну в формулировку отказа записано еще и такое: „Клевещет на коммуниста Н. обвиняя его в трусости“. Но правда, бывает, проявляется совершенно неожиданно.
Принимаю как-то очередное пополнение из госпиталей. Иду от одного к другому, опрашиваю. Подхожу к очень живому парнишке лет 22-х.
— Фамилия?
— Гришанов. — Что-то знакомое звучит в этом слове. Я уже где-то слышал эту фамилию. Пытаюсь вспомнить. И задаю новые вопросы.
— Давно воюете?
— С первого дня.
— В каких частях служили?
— В пехоте. Служил и в этой дивизии.
— В каком полку?
— В 151. Был ординарцем у начальника штаба. — Так вот откуда мне известна эта фамилия. Гольдштейн называл.
— А почему Вы ушли из ординарцев?
— Да так получилось. Начальник штаба убит. А потом и меня тяжело ранили.
— А как фамилия начальника штаба?
— Гольдштейн.
— Выйдите из строя. Я закончу осмотр и поговорим. Закончив осмотр, я позвал его с собой. Зашли в отведенную мне комнату.
— Ну, так расскажите, как же это Вы, оставив своего начальника умирать, пошли спасать свою шкуру.
— Я тут, товарищ полковник, ни при чем. Мне Гольдштейн приказал сопровождать агитатора полка с приказом в первый батальон. Когда мы спустились вниз, он мне приказывает спускать лодку на воду. Я выполнил и говорю: «Разрешите идти обратно?» А он направляет на меня автомат и говорит: «Садись на весла! Я приказываю! За невыполнение пристрелю». Пришлось грести. На том берегу я снова прошу: «Разрешите мне вернуться к начальнику», а он — идите вперед! — И снова за автомат. Пришлось идти. Но вот зашли в лесок, я нырнул в кусты и обратно. Он не стрелял. Видно, шуму побоялся. Я добежал до переправы, сел в лодку и на ту сторону. Когда причалил, немецкие танки уже утюжили КП. Сам видел, что мой начальник лежал убитый и по нем танк прошел. Хотел дождаться, пока немцы уйдут, чтобы забрать начальника и похоронить по-человечески. Но к немцам пришли повозки, и они, побросав в них трупы, куда-то повезли. После этого я пробрался в 1-ый батальон и там был тяжело ранен.
Я сказал ему, что Гольдштейн жив и по-прежнему начальник штаба в 151 полку. Гришанов сразу же запросился к нему. Я сказал:
— Это мы посмотрим, захочет ли он тебя взять.
— Захочет, захочет! — закричал он, — вот позвоните!
Я позвонил.
— Яша, — спросил я, — ты знаешь такого Гришанова?
— Ну как же, это мой ординарец.
— А как ты к нему относился?
— Да я просто любил этого мальчика.
— А почему же не разыскал?
— А разве я не говорил. Некого искать. Его убили в тот же день в 1 батальоне.
— Он жив. Сидит вот напротив меня. Прибыл с пополнением.
— Отдайте мне его, — жалобно произнес он. — Буду вечным должником.
— Ладно, бери, но ему я поставлю условие. — Я повернулся к Гришанову и, держа микрофон у рта, сказал: "Вы собственноручно напишете то, что сейчас рассказали, и передадите мне завтра утром».
Получив запись Гришановского рассказа, я подал заявление в армейскую парткомиссию с требованием исключить из партии как шкурника и труса бывшего агитатора полка, а ныне инструктора политотдела коммуниста Н. Но его дело так и не разбиралось. Вместо этого его куда-то перевели из дивизии. В том же заявлении я просил восстановить в партии Гольдштейна. Эта просьба возможно была бы удовлетворена, но требовалось личное заявление Гольдштейна, а он писать отказался.
Сработались мы с Гольдштейном великолепно. Он понимал меня буквально с полуслова и был незаменим как штабной работник. Но он был вместе с тем просто мужественным человеком. Эпизод, характеризующий его с этой стороны, я и расскажу.
Дивизия находилась во втором эшелоне армии. В конце дня был получен приказ выдвинуться в первый эшелон на новом направлении. Произойти это должно было следующим образом. С востока на запад вдоль шоссе наступала 137 дивизия. От этого шоссе перпендикулярно на север отходили две дороги, расстояние между ними 10-12 км. Та, что восточнее, пройдя 10-12 км на север, упиралась в горную деревню и на этом заканчивалась. Вторая (западная), пройдя тоже 10-12 км на север, параллельно восточной, сворачивала под прямым углом в западном направлении и шла дальше, параллельно основному шоссе. Если пройтись карандашом по обеим этим дорогам и отрезку шоссе между ними, то пунктирная линия между северной окраиной горной деревни и поворотом 2-й перпендикулярной дороги на запад, закроет правильный квадрат. Вот по этой пунктирной линии нам и приказано было за ночь выйти к западному повороту второй дороги, и развить наступление вдоль нее на запад, то есть наступать параллельно 137 дивизии. По карте все выглядело просто. На самом деле — задача была невыполнимой. Уже по карте было ясно, что местность, по которой мы проложили пунктирную линию, непроходима. Нагромождение крупных каменистых гор, обрывы, ущелья были неприемлемы для колес. Да и пешеходных троп не было ни одной. Это все было ясно, повторяю, и по карте. Опрос местных жителей дал еще более безрадостную картину. Все они в один голос заявляли, что без специального альпинистского снаряжения туда соваться нельзя. Даже с этим снаряжением, прекрасно тренированным людям это переход на несколько дней. Соваться на такую местность ночью, да еще с артиллерией и обозами было бы безумием.
Николай Степанович болел. Я позвонил ему в медсанбат и спросил, не сможет ли он приехать. Сказал, что дивизия попала в опасную ситуацию. Он приехал. Я рассказал и изложил как, по-моему, выйти из положения. Я предлагал перед рассветом, когда людям особенно трудно не спать, пройти через боевые порядки 137 дивизии, дойти до второй (западной) дороги, повернуть по ней на север и, следуя ее ходу, выйти на заданное нам направление. Николай Степанович усомнился в реальности такого плана. Слишком много препятствий. Может запротестовать 137 дивизия, а противник может просто не дать нам ходу. Прорывать же в чужой полосе, да еще без ведома командарма, невозможно. Я стоял на своем, утверждая — стабильного фронта нет, поэтому все дело в том, чтобы та наша часть, которая пойдет в голове, действовала решительно. В конце концов, я его убедил. Он сказал: «Ну, действуй. Отвечать все равно тебе. Но вот, кому вести голову?» Я считал, что от того, кто возглавляет расчистку дороги для движения дивизии, зависит 90 процентов успеха, и предложил поставить на это дело Гольдштейна. Угрюмов считал, что поручить надо заместителю командира 129 полка майору Михайлову, который слыл храбрейшим человеком в дивизии. Михайлов сорвет, — говорил я, — умышленно сорвет, побоится идти в тыл. Я бы поставил его и доказал бы тем свою правоту, но так как мне нужен успех, я ставлю Гольдштейна».
Яша провел операцию классически. Развивалось все так. Впереди шел разведвзвод полка. За ним разматывался провод, конец которого был у Гольдштейна, который шел во главе роты, усиленной батареей 45 мм орудий. От Гольдштейна новый провод к батальону, усиленному артдивизионом. Затем остальные силы 151 полка. Затем артполк дивизии и 310 полк. И затем остальные силы дивизии.
Все произошло великолепно. У противника на дороге оказалось только два орудия и тяжелый пулемет с небольшим пехотным прикрытием. Разведчики, действуя финками, тихо сняли этот опорный пункт, и колонна двинулась. Самое удивительное в том, что огневые средства противника, прикрывавшие шоссе со скатов окружающих высот, огня не открывали, хотя утром оказали сопротивление 137 дивизии. А эта последняя не заметив, что через ее боевые порядки прошла другая дивизия, утром начала обычное наступление. Мы же к этому времени продвинулись вглубь расположения врага на 38 км, считая от горной деревни. Фактически же, считая по шоссе, 44 км. При этом взяли более 7 тысяч пленных. Сеял мелкий холодный дождик, и неприятельские войска набились в дома вдоль дороги. Оттуда их тепленьких и изымали наши части.
В 10 часов противник остановил наше наступление. Я решил дать войскам отдых с тем, чтобы ночью повторить действия минувшей ночи. Николай Степанович в медсанбат не вернулся. И мы обсуждали прошедшие события. Я утверждал, что простейшие формы маневра будут всегда успешными, если есть решительный исполнитель. Я говорил, что успех обеспечил Гольдштейн. Он хотел провести свой полк в тыл и имел решимость сделать это. Таких людей немного, говорил я. Николай Степанович не соглашался. Он говорил, что Михайлов провел бы не хуже.
Тогда я предложил в наступающую ночь в голову дать 129 полк и вчерашнюю роль Гольдштейна возложить на Михайлова. Я говорил: Михайлов бравирует опасностью на глазах людей, и его считают отчаянным, но у него нехватит воли на продолжительный риск с ответственностью за последствия. Я утверждаю, сегодня наши войска в тыл не пройдут. И разыграется это так: будет сильный огонь, который якобы и помешает пройти. Но будьте внимательны, Николай Степанович, первыми огонь откроют наши.
К сожалению, все так и получилось, как я предсказал. В тыл наши не прошли. Николай Степанович вызвал Михайлова и сказал: «А я думал, ты действительно храбрый». Тот попытался говорить о сильном огне противника, но разве можно обмануть такого стреляного воина, как Угрюмов. Он прекрасно разобрался, кто открыл огонь первым.
На следующую ночь снова повел Гольдштейн. И снова мы продвинулись, — теперь на 64 км, — захватили город Мнишек и взяли несколько тысяч пленных.
Гольдштейн дожил до конца войны. Демобилизовался. Куда уехал, я не знал. Но однажды на улице в Запорожье Яков встретил моего старшего брата Ивана и, обратившись к нему, спросил — нет ли у него брата Петра. Так я узнал адрес Гольдштейна. Бывая в Запорожье заходил к нему. Но общих интересов уже не стало. Встречаясь, мы могли только выпить и вспоминать дни боевые. А этого недостаточно для прочной дружбы.
Вспоминая события войны, я не держусь хронологии, а группирую события по их кажущейся важности, а вернее по какой-то самому мне непонятной внутренней интуитивной логике. Сейчас я расскажу о событиях, связанных с занятием чехословацкого города и важного железнодорожного узла Попрад.
Измотанная почти непрерывными боями дивизия не смогла преодолеть усилившееся сопротивление противника и перешла к временной обороне. Николай Степанович, в связи с открывшейся старой раной, убыл в медсанбат. Оставшись за командира дивизии, я сосредоточил все внимание на разведке. Фронта сплошного ни у нас, ни у противника не было. Фланги и тыл дивизии открытые, что чревато всякими неожиданностями. Чтобы их не допустить, разведка и обшаривала местность вокруг на большую глубину. Дошли и до Попрада и установили: у противника нет ни ближайших, ни глубоких резервов. Только войска, находящиеся в непосредственном соприкосновении с нами. Возникает идея совершить глубокий обход и захватить Попрад, где неприятельских войск тоже нет. Тем самым, мы полагали, противник, находящийся в боевой линии, будет отрезан от своих тылов и подвергнется разгрому. Поехал к Николаю Степановичу в медсанбат. Обсудили. Я ему рассказал о маршруте для обхода, сказал, что разведкой маршрут проверен, и я думаю, за двое суток мы его пройдем. Николай Степанович одобрил, но посоветовал не зарываться. Если возникнет опасность
тылу дивизии, то вернуться. А чтобы это можно было сделать, армию о своем намерении не информировать.
— А то если Гастилович «заболеет» этой идеей, то погонит вперед, даже если возникнет угроза гибели дивизии.
На том и порешили. Двое суток, почти без сна, шла дивизия по горным тропам, таща с собой артиллерию и боевые обозы. 30 января 1945 года в середине дня Попрад был занят практически без боя. Немногочисленные тыловые подразделения немцев сдались в плен. Были захвачены огромнейшие трофеи: склады в городе и самые разнообразные ценности в вагонах. Железнодорожными эшелонами заставлены были все станционные пути, и обе линии железнодорожного кольца вокруг Попрада. Комендантом города был назначен Леусенко, и ему было приказано взять под охрану трофеи и обеспечить порядок в населенном пункте. Охрана трофеев на железной дороге была возложена на 129 полк. 151 полку было приказано выдвинуться по шоссе на запад и занять населенный пункт Завадка, в 15 км от Попрада. Но все остальные стороны была выслана разведка. Артиллерия встала на огневые позиции. Только убедившись, что непосредственная опасность нам не угрожает, я вызвал Гастиловича и доложил, пользуясь кодированной картой, что занял Попрад.
— Постой! Я разберусь. Повтори еще раз.
Я повторил.
— Погоди! Мне надо карту развернуть. Этого у меня на карте нет. Ну вот, развернул. Повтори еще раз.
Я повторил.
— Не знаю, у меня какая-то чепуха получается. А ну, давай открытым текстом.
Это категорически запрещено. В неизбежных случаях можно применять открытую передачу, но нельзя одновременно давать и кодовое и открытое название местных предметов, так как это влечет за собой компрометацию кода. Но Гастиловичу возражать было бесполезно, поэтому я сказал:
— Сейчас дам, но только прошу приказать штабу немедленно сменить код.
— Хорошо. Давай!
— Занял Попрад.
Молчание. Потом с сомнением:
— А тебя не обманывают?
— Меня обмануть нельзя. Я говорю с вами из Попрада. А проехать к тебе можно?
— Можно. Надо проехать в мои тылы. А оттуда вас проводят.
Перед самым заходом солнца Гастилович приехал с группой штабных офицеров и с охраной. Приехал и сразу же:
— Надо к утру вот сюда выйти.
Я быстро прикинул — 60 км, не меньше.
— Люди очень утомлены. Двое с половиной суток без сна и отдыха.
— Петр Григорьевич, надо. Ты же посмотри. Шоссе идет по узости, чуть не по ущелью. Ротой закрыть можно. Надо, пока противник не опомнился, выйти сюда. Здесь, смотри, плато широкое начинается. Тут нас уже не задержать.
Но я и сам видел, Гастилович прав. Умница Гастилович всегда вперед смотрел. У него был незаурядный ум и военное дарование. Жаль, система все подпортила. Появились наклонность к шаблону, а самое худшее, что перенял от вышестоящих, подстраиваясь под них, грубость, хамство. Но сейчас ему не перед кем было себя «проявлять», и он мягко, задушевно, убеждал: «Передай в полки, что выйдете к плато, и отдых. Я уже приказал 24 дивизии форсированным маршем выдвигаться за вами. Она вас и подменит. А вам неделя отдыха. И награды, конечно. Надо к утру выйти — подчеркнул он еще раз. — Ведь сколько людей потеряем, если противник запрет узость».
— Хорошо, товарищ командующий, выйдем. Но кому мне передать охрану трофеев и наблюдение за порядком в городе?
— Не беспокойся от этом. Снимай все войска свои и иди. Здесь штаб армии позаботится.
Выйдя от командующего, я сразу позвонил в Завадку, приказал лично командиру полка выступать и к утру достигнуть плато. Он пожаловался на большую усталость людей. Я, как и Гастилович, сказал, что «надо» и пообещал отдых и ордена и еще раз потребовал немедленно выступать. Вскоре прибыли Александров и Леусенко. Поставил и им задачу: «Следуя справа (129) и слева (310) от шоссе по горным тропам, наблюдать за обстановкой на шоссе. Если подойдет противник и остановит продвижение 151 полка, ударить противнику во фланг и тыл, и освободить дорогу для беспрепятственного движения 151 полка. Отпустил. Приказал выступать немедленно. У самого глаза слипаются. Думаю, солдаты не в лучшем состоянии, поэтому рекомендовал офицерам своим примером воздействовать на солдат, следуя в общих колоннах. Чтобы разогнать сон, помылся. Захотелось есть. Поужинал. И снова так спать хочется, что за час сна все бы отдал. Подкатывается коварная мысль — а что в самом деле, почему бы и не подремать часок, на машине быстро догоню. С трудом отгоняю эту мысль. Встряхиваюсь и выезжаю. Подъезжаю к Завадке. Два ряда домов прижались к единственной улице, отходящей под прямым углом влево от шоссе. В селе абсолютная тишина. Хочу проехать мимо, считая, что там никого нет, все ушли. Но уже проехавши, а темноте заметил идущего с котелком солдата. Развернул машину. Подъехал к солдату: „Какого полка?“
— Сто пятьдесят первого, товарищ подполковник.
— А где штаб полка, знаете?
— Вон там, в том доме — показывает.
Подъезжаем. В первой комнате придвинутый торцом к окну продолговатый обеденный стол. Справа между столом и стеной деревянная крашеная кушетка. На столе полевой телефон. На кушетке, вытянувшись навзничь, в шинели и ремнях, подложив ушанку под голову, спит крепчайшим сном подполковник. Присматриваюсь при слабом свете керосиновой лампы — Тонконог — командир 151 полка (назначенный вместо убывшего по ранению Мельникова). Бешенство охватывает меня. Отбрасываю один конец стола от кушетки. Подхожу к ней вплотную, хватаю спящего за концы воротника и рывком ставлю его на землю. «В трибунал захотели!» — выдыхаю я ему прямо в лицо, с которого сон как будто смыло.
Побелев до желтизны, он умоляюще произнес: «Простите, товарищ подполковник. Сам не знаю, как это произошло. Как в подземелье провалился после вашего звонка. Мы наверстаем, товарищ подполковник!»
Гнева моего как не бывало. Я вспомнил, что со мной самим было полчаса тому назад, и понял, как это произошло. Человек прошел грань возможного и упал в сон, а поднять, видимо, было некому. Спал не только командир полка, спал весь полк.
— Поднимайте людей и быстрее вперед.
Полк выполнил свою задачу. Как и в предыдущие двое суток, когда части дивизии двигались к Попраду, я шел в общей колонне и видел, как тяжко давался этот путь. Многие засыпали на ходу и двигались с закрытыми глазами. Немцы появились перед колонной на джипе. Обстреляли и разбросали мины на дороге. Я видел, как шли люди, перешагивая через мины в полусонном состоянии. Но к утру на указанный рубеж части вышли.
Командный пункт дивизии развернулся в помещичьем доме, напоминавшем крепость, километрах в трех от передовых подразделений 151 полка. Дом большой. С толстыми стенами, сложенными из гранита. Стена, выходящая наружу, в сторону шоссе, имеет только одно небольшое окно. Остальные окна во двор, который тоже огражден высокой каменной стеной. В нее по периметру вмонтированы, кроме упомянутого жилого дома, различные хозяйственные постройки. Ворота тяжелые, деревянные, на крепких запорах, выходят в сторону шоссе. Комнаты в доме темные, мрачные. Но настроение у меня приподнятое, и я на это не обращаю внимания. Хочу помыться и проехать в части, посмотреть, в каком виде люди дошли, и сказать им теплое слово.
Есть за что. За трое суток мы прошли более 150 км. И в эту ночь прекрасно справились с задачей. Даже полки, шедшие по горам, передовыми подразделениями вышли к плато. Вовремя Гастилович двинул дивизию. Немцы не успели прихватить нас в ущелье. Только сейчас, на плато появились неприятельские войска — окапываются и постреливают. Запоздает 24 дивизия — успеют укрепиться. Надо будет сказать командарму.
В это время телефонный звонок. Наверно командарм, думаю я. Доброе слово сказать хочет. Что же еще! О выполнении задачи я уже доложил начальнику штаба. Беру трубку, по трафарету произношу: «Восемнадцатый у телефона».
— Григоренко? — Тоже и Колонин (член военного совета) берет пример с Гастиловича. Не считается ни с какими позывными.
— Я, товарищ член военного совета — удовлетворенно отвечаю я, будучи уверенным, что сейчас услышу доброе слово. Кому же его и сказать, как не главному политработнику в армии. Кому как не ему, отметить тяжелый ратный труд, выполненный так замечательно. Но вдруг слышу угрожающим тоном въедливо произнесенное:
— Ты знаешь, что у тебя в Попраде творится?
— Не знаю, что у вас в Попраде творится?
— А, так ты еще (мат-перемат) и умничать! Ты знаешь, что у тебя здесь местное население трофеи растаскивает!
— Я еще раз говорю: не знаю, что у вас в Попраде делается и кто там что тащит.
— Так ты еще (снова мат) и правым себя считаешь! В трибунал пойдешь!
— Не пойду!
— Пойдешь!
— Не пойду! А если пойду, то только вместе с вами. Вы трофейный батальон оставили в Сигете шкурки свои охранять, а я вам должен теперь трофеи беречь, вместо того, чтобы боевые задачи решать. Делайте, что хотите, передавайте дело в трибунал, а я с вами на эту тему и говорить не хочу! — и положил трубку. Разволновался так, что руки дрожали. Это очень обидно, когда вместо необходимого доброго слова получаешь незаслуженную грубую брань. Не стал даже умываться, поехал в полки. Вернулся часа через два, так и не успокоившись окончательно. Василий Максимович ворчал: «завтрак стынет». Умылся, сел за стол. В это время мимо окна — вжик-вжик-вжик — проскочили один за другим три «виллиса», и все свернули во двор. Ясно, какое-то начальство. Я схватил китель, вдел одну руку в рукав, и в это время открылась дверь — Мехлис (член военного совета фронта), сразу узнал я его, и быстро вдев второй рукав, начал застегиваться.
— Не одевайтесь, не одевайтесь! — подбежал он ко мне. Схватив мою правую руку, он потряс ее и заговорил. — Вы завтракать собрались? Мы вас долго не задержим. Я специально приехал поблагодарить вас. Вы весь фронт выручили. У нас в районе Моравской Остравы неудача и ваш успех здесь выручает весь фронт. Спасибо вам лично и передайте благодарность командования фронта всей дивизии.
Я был тронут этой благодарностью. Но она же разворошила и обиду, недавно нанесенную Колониным.
— Спасибо вам, товарищ Мехлис, что вы за сотни километров принесли нам доброе слово. У нас в армии его не дождешься. — Я посмотрел, кто за Мехлисом: Колонин, Брежнев, Демин (начальник политотдела корпуса). — Вот вы меня благодарите, а меня здесь собираются в трибунал отдать.
— Кто? За что?
— А вот товарищ Колонин два часа тому грозился предать меня суду военного трибунала за то, что в Попраде местные жители растаскивают трофеи.
— Ну, товарищ Колонин, это не дело боевой дивизии охранять трофеи. Это ваша задача — сдержанно произнес Мехлис. Но за этой сдержанностью угадывалось бешенство. Несмотря на это, я решил продолжать.
— И вообще у нас в армии доброе слово не в почете. Его заменяет мат. Ну, о командарме я не буду говорить. Ему, может, по должности положено. Но ругаются и политработники. Вот и Колонин к этому часто прибегает. И Демин, горло у него здоровое, тоже на днях крыл меня из мата в мат. А вот за эту операцию у нас в армии никто спасибо не сказал.
— Это не дело, товарищ Колонин, — едва сдерживая бешенство, приглушенным голосом сказал Мехлис. И дальше, не сдерживаясь, выплеснул гнев на в общем-то не вредного человека подполковника Демина. «Вы, товарищ Демин, должны извиниться перед командиром дивизии!» Но я еще не выговорился.
— Об отношении у нас в армии к людям Вы можете судить, товарищ Мехлис, и вот поэтому — я показал ему свое плечо — войну я начал подполковником и сегодня подполковник, хотя все время занимаю полковничьи и генеральские должности. И справляюсь с ними.
Колонин, глядя, как Мехлис воспринимает мои слова, побледнел. Все знали, что Мехлис очень несдержан и может рубануть с плеча, не разобравшись. И Колонин, боясь этого, заторопился, перебивая меня.
— Товарищ Мехлис, товарищ Мехлис, тут мы ни при чем. Я потом доложу в чем дело. Но тут не наша вина. Мы уже несколько раз представляли товарища Григоренко. Но наши представления не проходят.
— Хорошо, товарищ Григоренко, я разберусь с этим. Очередное воинское звание вы получите.
Я, разумеется, знал, что армия не виновата в задержке мне воинского звания, но как иначе я мог поставить этот вопрос перед Мехлисом?
Колонин и Мехлис уехали. Брежнев и Демин остались. Причем Брежнев обратился к отъезжавшему Мехлису: «Мне разрешите остаться, оказать помощь командиру дивизии». Обращаться к Мехлису было совершенно необязательно, так как здесь был непосредственный начальник Брежнева — Колонин. Но Брежнев, одев на себя подобострастную улыбку, обратился к более высокому начальству, подчеркивая свою преданность и демонстрируя свое усердие остаться, чтобы оказать помощь. Эта помощь практически выразилась в том, что он спросил: А на меня ты ни за что не обиделся? Или просто не успел пожаловаться?
— Нет, не было причин.
— Ну, это хорошо. А ты, Демин, должен выполнить указание тов. Мехлиса — извиниться перед товарищем Григоренко. Брежнев произнес это, одев на себя выражение строгой серьезности.
Демин, смущенно улыбнувшись, спросил меня:
— Ну, как перед тобой извиняться. Я, конечно, виноват…
— Считай, что извинился уже. И вообще можешь ругаться, если потребуется. Я на тебя больше жаловаться не буду. Это так, под руку подвернулся, «в чужом пиру похмелье», как говорят в народе.
— Ну, вот и хорошо. Миром-то оно лучше — в панибратском тоне, одев личину рубахи-парня, произнес Брежнев.
Я не случайно применяю к изменению выражения лица Брежнева слово «одевание». Стоило взглянуть, например, на его улыбку, как на ум невольно приходили улыбки марионеток в театре кукол. За 9 месяцев моей службы под партийным руководством Брежнева, я видел следующие выражения его лица:
— угодливо-подобострастная улыбка; одевалась она в присутствии начальства и вмещалась между ушами, кончиком носа и подбородком, была как бы приклеена в этом районе: за какую-то веревочку дернешь, и она появится сразу в полном объеме, без каких бы то ни было переходов; дернешь второй раз — исчезнет.
— строго-назидательное; одевалось при поучении подчиненных и захватывало все лицо, также без переходов, внезапным дерганием за веревочку; лицо вдруг вытягивалось и делалось строгим, но как-то не по-настоящему, деланно, как гримаса на лице куклы;
— рубахи-парня; одевалось время от времени, при разговоре с солдатами и младшими офицерами; в этом случае лицо, оставаясь неподвижным, оживлялось то и дело подмигиванием, полуулыбками, хитрым прищуром глаза. Все это тоже выглядело не настоящим, кукольным. Искусственность выражений лица и голоса производили на людей впечатление недостаточной серьезности этого человека. Все, кто поближе его знали, воспринимали его, как весьма недалекого простачка. За глаза в армии его называли — Леня, Ленечка, наш «политводитель». Думаю, что подобное отношение к нему сохранилось и в послевоенной жизни. Мне это подсказывает нижеследующий разговор. На выпуске академии в Кремле (1960 г.) я встретился с Деминым. Он уже был генерал-лейтенант, член военного совета Прибалтийского военного округа. Выпили за встречу. Поговорили, вспомнили прошлое. В разговоре он спросил: «А у Лени бываешь?»
— Да нет, говорю, я же его не так близко знаю, да, честно говоря, и не люблю надоедать высокому начальству. (Брежнев в то время занимал пост председателя Президиума Верховного Совета СССР и числился в учениках и ближайших соратниках Хрущева).
— Ну, напрасно — сказал он. — Леня любит, когда его посещают одноармейцы. И попасть просто, только позвони, назовись, и тебе назначат время. Я всегда захожу, когда бываю в Москве. Пропустим по рюмашке. Повспоминаем.
— Ну, и как он?
— Да что тебе сказать! Леня есть Леня, на какую должность его ни поставь.
Описанная мною встреча с Брежневым была не первой и не последней. Но это был единственный случай, когда Брежнев при мне был так близко к переднему краю (3 км.) Говорю это не в осуждение Брежнева. В конце концов и в армии, как и вообще в жизни, каждый имеет свои обязанности. От Брежнева по его должности не требовалось бывать не только на переднем крае, но и на командном пункте армии. С командармом должен был находиться член военного совета, то есть начальник всех политработников армии, и том числе и Брежнев. Место начальника политотдела во втором эшелоне армии, там, где перевозятся партдокументы. Выезжать же в войска для встречи с коммунистами и вообще с личным составом, следовало лишь тогда, когда люди не ведут боя. В бою, начполитотдела армии может только мешать.
Я не «Америку открываю». Это все прекрасно знают. Знают, но изображают так, как будто бы Брежнев чуть ли не в атаки ходил. Да и сам он плохо помнит прошлое. Если бы помнил, то постыдился бы получать «героя Советского Союза» за участие в боевых действиях армии, в которой ни один из командующих и членов военного совета такого звания не получил. А ведь войсками управляли они, в то время, как Брежнев в этом не участвовал и не мог участвовать, так как обязанности у него были совсем другие. Партбилеты подписать и выдать новым коммунистам — его дело, а подписывать боевые приказы — дело командарма и члена военного совета. Но подхалимам какое дело до действительности. Они напишут и расскажут что угодно, если тот, перед кем подхалимничают, не понимает, что не славу таким образом ему создают, а ставят в смешное и глупое положение.