Ехать приятно и весело. Без остановок ехали до поздней ночи. Затем остановились, поили лошадей, задали им корм, легли спать. На зорьке поехали дальше. Нас детей не будили. Поднялись мы сами, разбуженные первыми лучами восходящего солнца. Проснулись и замерли от удивления. По обеим сторонам широкого тракта нескончаемой стеной стояли сады. И чего только там не произрастало. И яблоки, и груши, и персики, и сливы, и что-то нам совершенно неизвестное. И все это, самых разных размеров, переливалось в первых лучах солнца всеми цветами радуги, дразня наши аппетиты.
Такого чуда мы никогда не видели. В нашем селе садов фактически не было. В соседнем селе — Лозановке, имелись вишневые сады. Родители моей мамы тоже имели вишневый сад и в нем несколько яблонь и груш, две сливы, три абрикосовых дерева. У нас и у дяди огороды были обсажены абрикосами, а на самих огородах выращивались картофель, лук, овощи. Единственный в нашем селе сад с разнообразными фруктами имелся только на учительском огороде. А тут море садов! Как я узнал впоследствии это были знаменитые мелитопольские сады, окружавшие город со всех сторон и тянувшиеся от города на расстояние до 10 километров. По этому морю садов, пораженные и потрясенные, мы и доехали до города.
Проинформировавшись у местных жителей, дядя направил бричку к железнодорожной станции. Там, на огородном пустыре, было уже много повозок. Распряженные кони на привязи у бричек жевали сено. По всей площадке пустыря сидели мужики, женщины, бегали дети. Некоторые семьи завтракали, сидя на расстеленных «ряднах» или попонах. Дядя выбрал место для нашей брички и распряг лошадей. Привязав их и задав корм, он ушел искать отца.
Двое суток пробыли мы с отцом. Почти все время он находился с нами и с мачехой. Был он ласков, как никогда до того. Особенно меня радовало его отношение к мачехе. Они почти все время сидели близко друг к другу и о чем-то разговаривали. Мы — дети — бегали, затевали игры, но мне нравилось иногда убегать от братьев и втиснувшись между отцом и мачехой тихо посидеть. Мачеха обычно обнимала меня, горячо целовала, отец гладил по голове.
В обратный путь мы тронулись на третий день, снова после обеда. Расстояние в 80 км. преодолевалось и теперь с одной остановкой на ночлег. Обратный путь был для меня невеселым. Мне хотелось плакать и я, забыв о том, что братья могут донести, все время жался к мачехе. Она тоже была печальна. И я знал отчего. Последнюю ночь в Мелитополе мне плохо спалось, и я случайно услышал, как мачеха тихонько говорила отцу: «Нэ выдэржу я, Гриша, вона зовсим озвирила. Заедае мене. Пойидом йисть. И Ивана з Максимом цькуе на мэнэ. Уже б пишла, та Пэтра жалко. Вин дытына ласкава, пропадэ сэрэд ных. Та нэ выдержу. Всэ кыну. Хозяйством поприкае, матирью моею нещасною поприкае. Ни, нэ выдыржу». Этот разговор тяжелым камнем лег на мое сердце. Все время я ждал несчастья — ее ухода. И оно пришло. Только не сразу по приезде от отца. Она, по-видимому, не хотела оставить не убранными поля.
И трудилась. Стала еще больше грустной и молчаливой. Все о чем-то думала, даже бабушкины попреки как бы не замечала. У меня же в это время появились заботы, мешавшие видеть, что происходит с нею. И мы как бы отдалились друг от друга. Это, очевидно, тоже угнетало ее.
А мои заботы были такие. Начиналась учеба в школе. Отец обещал, что запишет меня. Но вот все пошли в школу, а мне дядя Александр сообщил, что я не принят. Из-за малолетства. В первый класс принимают с восьми, а мне нет и семи. Я в рев. Рев перешел в истерику. И дядя, чтобы утешить меня, обещает пойти со мной к учителю. Я несколько успокаиваюсь. Рассказываю, что букварь знаю уже наизусть. Мой брат Иван, который поступил в школу в 1911 году, и теперь шел в 3-й класс, был моим учителем. Я учился по его букварю, читал его книги.
Дядя, выслушав все это, берет меня за руку, и мы идем в школу. Дядя входит в здание, оставляя меня на крыльце, и долго не возвращается. Когда он, наконец, показывается с расстроенным лицом, я бросаюсь к нему: — «Нэ приймае», — произносит он грустно. Я падаю на крыльцо и ору как будто меня режут. Рев снова перерастает в истерику. Дяде с трудом удается довести меня домой. На следующий день история повторяется. И еще на следующий повторяется. Но на четвертый, дядя категорически отказывается идти в школу, и я иду один. Иду, усаживаюсь против открытого окна своего (первого) класса и слушаю все, что происходит там. Запоминаю, что задано на дом и дома учу заданное. Не помню, сколько продолжалось это вольнослушательство — недели две, может быть, а возможно и месяц. И неизвестно сколько бы это еще длилось.
Но произошла счастливая для меня неожиданность. Приехал на несколько дней отец. Он уже был в военном. В Мелитополе мы видели его еще не обмундированным. Теперь он приехал чисто выбритым, в ладно сидящей на нем гимнастерке, какой-то строгий и почужевший. Несмотря на это, я, хотя и несмело, напомнил ему, что он обещал записать меня в школу, а учитель не захотел принять. «Ничего! — сказал он. — Мы это дело уладим». На следующий день, он взял меня за руку, и мы пошли. Он также, как и дядя, оставил меня на крыльце, а сам ушел в школу. Я сидел ни живой, ни мертвый и приготовился так сидеть хоть до вечера. Но буквально через две-три минуты дверь открылась и вышли учитель и отец. Учитель, Афанасий Иванович Недовес, уставив на меня строгий взгляд, сказал: «Ну, ладно, ученик первого класса Григоренко Петр, беги в свой класс». Так я стал учеником. Как отцу удалось в столь короткий срок поладить дело, которое дяде Александру оказалось не по плечу, я так никогда и не узнал. И теперь уже не узнаю, т. к. оба участника переговоров давно отошли в лучший мир.
Итак, я узнал и уже теперь на всю жизнь запомнил свою фамилию. Я не скажу, что до того вовсе не знал о ней. Когда Иван поступил в школу, на его тетрадях появилась надпись: «Григоренко Иван». Но я этому не придал значения, прошел мимо этого события. Я твердо знал, что мы Черногорцы, а Григоренко в селе только один.
Как я уже рассказывал, против наших дворов на противоположной стороне площади было три двора. Далее — переулок, а на другой стороне огромная, по моим тогдашним понятиям, усадьба Зосимы Григоренко. Больше ни о каких Григоренко у нас в селе я не слышал. И вдруг оказалось, что я сам Григоренко. Больше того, в нашем первом классе эта фамилия оказалась чуть ли не самой многочисленной. Григоренко Александр — внук Зосимы, Григоренко Степан — внук старого Аказема и я — бывший Черногорец.
Эта метаморфоза очень меня заинтересовала. И я долго выпытывал у дяди Александра, как же это произошло.
— Значит и мий батько и Вы теж Григоренкы?
Он подтвердил.
— И Аказемы тоже Григоренкы?
— Так.
— А чому ж йих называют Аказемамы?
— Та то по вуличному.
— А чому ж Григорэнков Зосимовых по вуличному не кличут?
— Та може тому, що богати. А може причепитися ни до чого було.
Мне хотелось знать именно — почему мы «Черногорци». На этот счет дядя смог высказать лишь предположение, ничего достоверного. Он говорил: «Може тому що наш рид мав дуже чорне волосся. Твий дид, наприклад, був ще чорнишый, чим твий батько. А може наш пращур був дийсным черногорцем. Наш батько росказував, що його дид осив в степу, вийшовши з Запорижжя. В Запорижжя ж йшли Вильнолюбиви люди з усёго свиту. А в Запорожьи був звычай давати прызвище залэжно вид того звидки прибув козак — з Басарабийи — Басараб, з Сэрбийи — Сэрб и т. д. То коли б наш пращур прибув з Чорногорийи, йому й имья — Чорногорэц.
Поступив в школу, я был на вершине счастья. Появилось занятие, которое я любил. Появились сотоварищи по школе. Прежде всего, брат моей матери Алеша — Алексей Семенович Беляк и его друзья — Илька Лапа, Сашка Хулапа, Денис Патяка. Но счастье в одиночку не ходит. Пришло и большое горе. Ушла из дому мачеха. Не выдержала таки. Ушла в том, в чем была одета. Даже бабушку это подрубило. Она притихла и, видимо, ждала ее возвращения. Она говорила: — Никуда не денется. Придет, все ее вещи здесь. — Но мачеха не пришла. Где она? Как дальше шла и как закончилась ее жизнь, мне неизвестно.
Когда она только что ушла, я часто плакал втихомолку, вспоминая о ней. О, как она тогда нужна была мне. Я часто вспоминал ее слова в ту памятную ночь: «Пэтра жалко, пропадэ вин серед них». И я, вспоминая школьные свои беды, шептал: «Мамо, мамо, дэ ж ты!» А дела в школе у меня были совсем плохи. В силу того, что рос я одиночкой, друзей в классе у меня не было. Да и сходиться с ребятами я не мог. Был очень застенчив. А застенчивость могла казаться отчужденностью. Выглядел я, отчевидно, букой. Вместе с тем в моей внешности наверняка было нечто смешное, т. к. я был рыжий, яркорыжий, можно сказать красный, а лицо почти сплошь покрыто веснушками. Ребята в классе все были старше меня — не менее, чем на год-два, а некоторые на три-четыре года. К тому же я был не по возрасту маленьким и слабосильным. Ну, а дети, как известно, склонны к тому, чтобы поиздеваться над теми, кто слабее, особенно если у них есть какие-то смешные черты.
И меня начали дразнить. Звали рыжий.
Я понял, что реагировать на дразнилку невыгодно. Дразнят еще больше. Решил делать вид, что не обращаю внимания. Помогло. Один за другим стали отставать от меня. Но всегда находятся более настырные. Они как шавки, которые продолжают тявкать, когда уже все собаки данной улицы отстали от тебя. Так было и в школе со мной. Я еле держался, демонстрируя свое безразличие. Вот-вот сорвусь в слезы или в драку. И вот сорвался. Все уже по одному отстали от меня и только один продолжал кричать, обегая к моему лицу, если я отворачивался. Он как бы чувствовал, как мне тяжело держаться и кричал: «А ну, заплачь, „Мартын“, заплачь!» И я не выдержал. Схватил его за руку и приблизив свое лицо к его лицу, выдавил из себя: «А ну замовчь!»
— А то що?
— Побачим!
— Март… — Удар в зубы прервал дразнилку. Он отпрянул. Из разбитых губ текла кровь. Но я уже сорвался. Злоба за многодневную травлю вырвалась наружу, и я уже не мог остановиться. Парень был выше меня, здоровее и старше на два-три года, но за мной была инициатива и злоба. И я, не выпуская его правой руки из своей левой, продолжал бить тычком в лицо. Затем, дав подножку, опрокинул на пол и оседлав его, продолжал избивать. Злоба была так сильна и неудержима, что одновременно с избиением я сам ревел белугой. В этом озлоблении я не заметил как подошел учитель. Он сдернул меня с паренька: «Хорош, нечего сказать! Ты для этого просился в школу! Выгоню!» Как кипятком обожгло — «выгонит». И я, задрожав еще больше, едва пробубнил: «Та я ж його не чипав. Я ж його просив щоб не дразнився!»
— Оба в класс! На колени! — произнес Афанасий Иванович и удалился.
Но после уроков меня ожидали большие неприятности. Компания Вани, с которым я сразился днем, перехватила меня при выходе со школьного двора и избила страшно, жестоко. Кто-то видимо сжалился надо мной и сообщил учителю. Афанасий Иванович выбежал в одной нижней рубашке. Нападающие разбежались. Меня он забрал к себе. Ольга Ивановна обмыла раны, прижгла йодом и перевязала их.
— За что это тебя так? — спросил Афанасий Иванович.
— Не знаю.
— А кто?
— Нэ пизнав никого!
— Так як же ты не признав? Ты ж уже мисяц в класи.
— Так то були не з нашего класу.
— То ти, брат, брэшеш. Бо я узнав. Вси з твого класу.
— А я никого не впизнав.
— Ну брэши, брэши. Я всэ ривно всих знаю.
На следующий день я захватил с собой в школу «кийок» (палка с утолщением на одном из концов), который спрятал в школьном огороде. После уроков я, видя, что та же компания поджидает меня возле выхода из школьного двора, зашел за своим кийком и смело пошел к компании. Вижу заволновались, задвигались, заговорили между собой. Я сделал решительный вид и ускорил шаг. Демонстративно помахал кийком, как бы примериваясь к удару. Смотрю пошли в сторону от меня. Я еще прибавил шагу, потом побежал вслед за ними. И, о чудо, — они бросились бежать. Тогда я устремился вперед изо всех сил, нацелившись на одного, который вчера особо жестоко избивал меня. Я догнал его и начал бить кийком. Он продолжал бежать и жалобно кричал: «Чому мэнэ? Чому тильки мэнэ?» А я, не отставая, лупил его кийком по спине, по плечам и так же бессмысленно повторял: «Нэ будеш бильше! Нэ будеш бильше!»
Шедший навстречу крестьянин издали закричал на меня: «Та що ж ти робиш, сукын сын!» Это и освободило мою жертву от дальнейшей экзекуции. Я быстро пошел в сторону дома, предусмотрительно обходя крестьянина. А он, проходя мимо, осуждающе сказал: «От що значить безотцовщина!» Так родился миф о моем забиячестве. И миф этот держался довольно долго, хотя за всю свою жизнь я не был зачинщиком ни одной драки.
С тех пор и на всю жизнь я усвоил, что когда на тебя хотят напасть — нападай сам; упреди хоть на мгновение удар противника, бей первым. Если противник намного сильней, тем более бей первым, и не как-нибудь, а вложи всю силу в удар и не останавливайся, и бей удар за ударом — ливень ударов. И не разбрасывай удары по принципу «всем сестрам по серьгам». Нет, кого начал бить — бей без конца. Постарайся через него прорвать фронт противника и почетно выйти из боя. Эти принципы я соблюдал потом всегда. И они мне не раз помогли выйти из очень тяжких ситуаций.
Жизнь моя школьная значительно облегчилась, когда меня приняли в компанию Алеши: Илько Лапа, Сашко Хулапа, Данько Патяка. Теперь уже я был не один. И я вошел, можно сказать, в обычную норму школьных драк. Ничем от других школьников не отличался и был даже намного спокойнее некоторых задир. Несмотря на это, обо мне говорили в селе, как об опасном драчуне. Родители в нашем селе обычно не вмешивались в школьные конфликты.
А вот в отношении меня исключение допустили. Отец одного из первоклассников — балбеса, — который третий год сидел в первом классе, встретил меня за огородом: «Ты що ж мого хлопця бьеш? — схватил он меня за ухо. А я его хлопцу только один раз по губам смазал, когда он тоже попытался дразнить меня. Я сказал: „Хай нэ дразнитця, и я його трогать нэ буду“. Но он продолжал больно крутить ухо и угрожать, что прибьет меня, если я трону его хлопца хоть пальцем. Я едва вырвался из его цепких лап. Было очень больно и, главное, обидно. И я заплакал. У перелаза в наш огород я внезапно натолкнулся на Ивана.
— Чого плачэш? — уставился он на меня.
Я никогда не рассказывал Ивану о своих школьных драках. И вот впервые я пожаловался, собственно, лишь для того, чтобы излить свою обиду.
Но Иван воспринял это так: «Ах, сволота! Сироту обижать! Зна що у нас батька нэма и заступытысь никому. Дэ ты його бачив?» Я сказал. И он помчался. Что бы он смог сделать, если бы нашел моего обидчика, трудно себе представить. Взрослый мужчина и против него 12-летний мальчик. Но Иван в тот раз не нашел его. С моим обидчиком он встретился, спустя несколько дней.
Мы с Иваном проверяли и ладили во дворе рядовую сеялку. Вдруг Иван оторвался от работы. «Почекай!» и кинулся через двор в сторону огорода священника. Он с ходу перемахнул «загату» (невысокую стенку из курая, разделяющую наши огороды) и помчался по священницкому огороду в сторону прогона для скота. В правой руке у него болталась посевная трубка от рядовой сеялки. Поясню. Эта трубка из прорезиненной ткани, с литым чугунным оголовьем, пяти-шести сантиметров в диаметре. Оголовьем эта трубка седлает соответствующее, чугунное же, гнездо на сеялке. Во время посева зерно через это гнездо льется по посевной трубке и ложится в соответствующую борозду, которую прокладывает своеобразный сапожок (лемех), в полой части которого и висит упомянутая трубка. Оголовье трубки довольно тяжелое. Если ее взять, как сейчас держал Иван, за противоположный оголовью конец, то она станет доволдьно грозным оружием. Ударом по голове человека можно легко убить. А Иван в те годы был малосдержан.
Меня и Максима он нередко бивал. При этом часто не соизмеряя силу удара с опасностью для жизним. Максима он один раз во время работы ударил так, что тот потерял сознание и только промысел Божий помог остаться ему живым и нормальным. Максим удерживал на наковальне удила уздечки, а Иван молотком правил одно из колец удил. Круглое, хорошо отшлифованное ртом лошади кольцо не стояло на гладкой наковальне и ускользало от удара молотка, как правило, неточного. Иван злился, кричал на Максима. Тот, со страхом поглядывая на старшего брата и своими слабыми ручонками пытался удержать непокорное кольцо, но оно продолжало выскальзывать из-под молотка. После одного из таких неудачных ударов по кольцу, Иван тем же молотком нанес удар Максиму по голове. Не знаю, что надоумило Максима, что взбрело ему в голову, что он в этот жаркий весенний день нахлобучил теплую шапку, которая и смягчила удар. Он упал и потерял сознание, но голова, случайно, осталась цела и без нарушений мозговой деятельности.
Этот случай запомнился мне на всю жизнь. Не во зло Ивану. С ним у меня были всегда очень теплые отношения. А самим фактом этого события. Внутренним взором я очень реально видел удар по голове без шапки и последствия этого удара. Кроме того, мысли об этом событии постоянно сопровождали меня, когда я уже начал задумываться о диктатуре, как форме государственного управления. Я думал, ведь когда дома отец или дядя, Иван умеет себя сдерживать, не дает проявляться отрицательным чертам своего характера, и мы его в это время не боимся, любим и с удовольствием выполняем все его поручения. Но вот отца и дяди нет (во время случая с Максимом дядя тоже был в армии), и мы в постоянном страхе. Значит человеку нельзя давать неограниченную власть?
А как же отец и дядя? Они же тоже в семье неограничены? Долго думал. Пришел к выводу — ограничители в себе, внутри. Высшим правителем не может быть человек, не имеющий моральных ограничителей в себе самом. А надежнее всего — неограниченных властителей не иметь вовсе.
Сейчас Иван мчался через соседний огород с опасным оружием в руках. Я проследил взглядом за направлением его бега и увидел, идущего по прогону для скота, моего недавнего обидчика. Иван явно мчался к нему. Испугавшись возможных последствий, я перемахнул «загату» и понесся вслед за Иваном. Подбегая, я услышал как Иван, прерывающимся от бега и от злости голосом спрашивал: «Вы за що то знущаетэсь над сиротою?!» Что ему было отвечено я не расслышал, но на это Иван закричал: «Так Вы щей нахвалятысь!!» Трубка свистнула у него в руках и с рассчитанной точностью врезалась в правый плечевой сустав. Человек согнулся от боли и левой рукой прижал правую к телу. В это время второй удар врезался ему в шею. Я бросился к брату, чтобы остановить его. Но человек в это время побежал, взвизгивая как побитая собачонка. Он бежал по направлению к ближайшему огороду, а за ним следовал Иван, нанося удары по спине бежавшего трубкой, которую он уже перевернул и держал за оголовок. Он бил, непрерывно повторяя: «Я покажу вам як сырот обижать!» Человек добежал до ближайшей «загаты» и неуклюже перевалился в чужой огород. Свалившись мешком с «загаты», он встал на четвереньки и так засеменил вглубь огорода, продолжая повизгивать по-собачьи. Иван не стал его преследовать. Взглянул на меня, сказал: «Ходим! Не буде бильше обижать сырот». А мне было жалко человека и противно вспоминать как взрослый, здоровый мужчина трусливо бежал от 12-летнего мальчика.
3. Первые опыты самостоятельной жизни
Эта стычка Ивана со взрослым человеком стала как бы переломом в моей жизни. После призыва в армию отца и ухода мачехи мы оказались в положении рыбы, выброшенной на лед. Дядя мотался между двумя хозяйствами, но дела у нас шли все хуже и хуже. У нас не было сил, да прямо скажем, той любви к сельскому хозяйству и той инициативы, что была у отца. Из хозяйства вынули душу, и оно стало приходить в упадок. А тут новая беда. Забрали и дядю в тыловое ополчение 2-го разряда. Правда, служил он почти дома — в Бердянске (30 км от Борисовки). Так что добраться до него было легко. Но нам от этого было не легче. У дяди в хозяйстве осталась одна тетя Гаша с двумя малыми детьми. К тому же больная — туберкулезница. А у нас — лежачая бабушка и трое детей, из которых старшему — 12. В связи с этим нам назначили опекунов — двух дальних родственников, по выбору бабушки. Но дела от этого не улучшились. Скорее — наоборот. Кое-что по решению опекунов начали продавать. В частности продали пару лошадей и жеребенка. Продажа мотивировалась необходимостью поправления хозяйства. Но деньги от продажи исчезли как-то незаметно и неизвестно куда. Иван убеждал бабушку, чтобы она отказалась от опекунов. Он доказывал, что они раскрадывают хозяйство. При каждом посещении нашего дома, они, уходя со двора тянут все, что под руку подвернется. Но бабушка не прислушалась к голосу Ивана и опекуны продолжали рушить хозяйство. У Ивана это, очевидно, сильно болело. Я, может, из-за малолетства или по врожденной доверчивости ничего предосудительного в поведении опекунов не замечал, хотя и видел, конечно, их «выносы» из нашего дома. Иван же приходил с ними во все большую враждебность. Дошел до того, что неустанно следил за ними и решительно становился на их пути, когда они хотели что-то вынести со двора.
Не забыл он о них и сейчас, когда мы возвращались после победы над моим обидчиком. Иван вдруг без перехода сказал: «А опикунив я выгоню, не спросившись у бабушкы». И он выполнил свое слово. Когда в очередной раз появился один из опекунов, Иван остановил его у ворот и сказал: «Уходите отсюда, дядьку Афанасию и бильше не приходите. Хвате вам того, что вы награбили у нас» Тот пытался возражать и даже поднять голос на Ивана. Но Иван твердо заявил, что во двор никого из них больше не пустит, а если его не послушают, то он может угостить «истыком» (лопаткой для чистки лемеха плуга во время вспашки). Не знаю что — этот ли демарш Ивана или вести о скором возвращении дяди Александра — заставило опекунов прекратить свою, столь «плодотворную» деятельность.
И мы, возглавляемые Иваном, взялись хозяйствовать без взрослых. Мне хорошо запомнилось лето 1915 года — первое лето нашего самостоятельного хозяйствования, лето, в котором причудливо переплелись работа и ответственность за взрослых и типично детские проказы. Вспоминаю случай. Возвращаемся с поля поздно вечером арбой, полной пшеницы. Страшно измучены. Пшеница тяжелая — с черного пара, обработанного еще отцом. Поэтому накладывать ее мы могли только очень маленькими «навилками». А в очень маленьких количествах на вилах она не держится — сыпется тебе на голову. В общем — мука. А тут еще Иван злится, того и смотри вилами огреет. Намучились, но все же наложили. И теперь лежим наверху, отдыхаем. Лошади ровной рысью дружно тянут арбу к дому, к своей конюшне.
Вдруг Иван ко мне: «Ты бачив яблуню у дядька Миколы в городи?»
— Бачив.
— Дуже добри яблука. Я вже попробував. Та днем там не дуже разживэшься. Треба вночи.
— Ага ж. Недуже то и вночи. Дядько Микола с ружжом стереже.
— Э вин спить зараз. А мы тихенько. Я там зробив пролаз. Ти постережеш, а я нарву. Та ти що може боишься? — с презрением сказал он, видя мое колебание.
Более верного средства заставить меня пойти на любое действие, чем заподозрить в трусости не было, и Иван это прекрасно использовывал. Мы заехали во двор и не распрягая лошадей, помчались к огороду дядьки Мыколы. Когда мы возвратились, лошади запутались в сбруе и одна из них, захлестнувши шею нашейником, лежала, хрипя и задыхаясь. С трудом мы высвободили лошадей и завели их в конюшню. Попутно Иван несколько раз ударил Максима и накричал на него (пятилетнего) за то, что не распряг лошадей. А Максим, видимо, и не слышал, что мы приехали. Свернувшись комочком, он крепко спал у входа в хату, где он, очевидно, ждал нашего возвращения.
Все же вести такое хозяйство нам было не под силу. В начале Иван попытался организовать молотьбу по-отцовски: то что привозится вечером и утром, днем обмолачивается. Но, во-первых, пара лошадей (лучших) опекунами проданы. Значит мы могли запрячь только одну арбу. Уходя, отец оставил нам пять рабочих лошадей, а теперь у нас их оставалось только три. В арбу же запрягается пара. Во-вторых, мы были малосильны и маленькие ростом. Мы не могли нагрузить арбу до той высоты, до которой грузил отец. В результате вместо четырех высоконагруженных арб, мы могли за день обмолотить только две-три, притом значительно недогруженных арбы. В таких условиях молотьба рисковала затянуться до зимы, и кукуруза, подсолнухи, бахча остались бы неубранными, а поля незасеянными.
И тут Иван проявил незаурядную хозяйственную сметку. Он начал свозить зерновые во двор и складывать их в скирды. Теперь я знаю, что в России так поступают во всех случаях, но у нас принято молотить привезенное с поля немедленно. Так что Иван, который в России не бывал, в данном случае был изобретателем. Весь хлеб мы свезли, частично обмолотили, убрали все осенние культуры, и посеяли озимые. Поздней осенью вернулся дядя Александр. Ему после долгих хлопот удалось получить льготу, в связи с нетрудоспособностью всей семьи — тяжелобольная жена и мать, малолетние дети. Дядя одобрил инициативу Ивана и дополнил ее — нанял молотарку, что у нас никто не делал. Все предпочитали молотить катками, не неся расходов по найму молотилки.
Нам можно было гордиться. Даже с точки зрения сегодняшнего дня, я могу сказать, что мальчишки отлично справились с таким хозяйством. Тогда же мы были на вершине гордости, выслушивая похвалу человека, которого все мы очень любили. Но нас уже хозяйственная деятельность не удовлетворяла. Нас манил ветер дальних странствий. Я и Иван были заядлые читатели. Я уже во втором классе закончил чтение всех имеющихся книг в школьной библиотеке. Иван при каждом посещении Ногайска или Бердянска вез домой массу приключенческой макулатуры, такой, как например, «Пещера Лейхтвейса». Но очень рано мы познакомились и с настоящей приключенческой литературой, которая попадалась и среди закупаемой Иваном макулатуры, а главное в личной библиотеке учителей. Ольга Ивановна, особенно после смерти Нади, одарила меня своей привязанностью.
Надя, единственная дочь Ольги Ивановны и Афанасия Семеновича, любимая внучка отца Афанасия Семеновича — Семена Ивановича, умерла ранней весной 1915 года от скоротечной чахотки. Смерть ее потрясла меня. Надя училась в гимназии в Бердянске. Однажды она приехала домой, хотя занятия еще шли. Люди сразу разъяснили: «Та в нейи ж чахотка». Надя — девочка лет 14-ти или 15-ти была, по моим понятиям, очень красива. Бледная, с легким румянцем на щеках (один из главных внешних признаков этой болезни) и блестящими глазами, производила на меня впечатление существа неземного. Легкие белые платья, которые она носила, еще больше подчеркивали эту ее неземность.
«Я скоро умру» — печально говорила она мне, когда вблизи не было никого из ее родных — Ольги Ивановны, Афанасия Семеновича или Семена Ивановича. И я не спорил с нею. Мне самому казалось, что душа ее вот-вот улетит на небо — к ангелам, которых я представлял в образе Нади.
В детстве я был очень религиозным. Церковную службу посещал с большим рвением. Любил прислуживать священнику. Это для меня были счастливейшие часы моей жизни. Надя тоже была религиозна. Она часто говорила со мной о Божественном. Смерти, она, казалось, совершенно не боялась. Она говорила: «Бог ко мне ласков. Он позвал меня к себе теперь, когда я еще не успела нагрешить. Мне только маму, папу и, особенно, дедушку жалко. Они не понимают, что это хорошо, что Бог забирает меня так рано. Они плачут, когда думают, что я этого не вижу. Но ничего, они поймут потом, когда мы встретимся на том свете. Я там буду просить Бога, чтоб он простил им их грехи и свел нас снова в одну семью».
Умерла Надя на рассвете весеннего дня. Как обычно, я побежал в школу с радостью. И вдруг: «Занятий не будет! Умерла Надя!» Ольги Ивановны, Афанасия Семеновича и дедушки нигде не было видно. Только на следующий день нас пустили попрощаться с Надей. Потом было отпевание в церкви. Надя лежала, утопая в цветах, как живая. Так и казалось, что она сейчас поднимется и заговорит. После отпевания гроб водрузили на рессорную бричку и она отправилась в Бердянск. Провожать вышло все село. Улицу запрудили толпы народа. Такого скопления людей я еще не видел. Многие из села отправились провожать в Бердянск. Кортеж тачанок вытянулся на добрый километр. Впереди, на роскошной тачанке Зосимы Григоренко за бричкой с гробом ехали Ольга Ивановна и Афанасий Семенович. Правил тачанкой Семен Иванович.
Ольга Ивановна была в полубесчувственном состоянии. К тачанке вели ее, почти тащили, поддерживая с двух сторон. Афанасий Иванович шел прямо, четко чеканя шаг. Он посуровел и как-то ушел в себя, стал незнакомым, чужим. Может таким делала его офицерская форма. Он к тому времени служил уже в армии, и был отпущен на побывку в связи с болезнью дочери. Я с грустью проводил кортеж. Меня в Бердянск никто не пригласил. Гроб все удалялся и, наконец, скрылся за первой грядой возвышенностей, «за первым кряжем», как говорят у нас. Однако мысли мои были не с гробом. Я плыл где-то в неизвестности, беседуя с душой Нади, ощущая ее переживания.
О похоронах в Бердянске рассказал мне Семен Иванович. Там было еще одно отпевание — в кафедральном соборе. Затем похороны на городском кладбище. Детей, говорил он было «видимо-невидимо». Во всех гимназиях и городских училищах занятия были отменены на этот день. «И все провожали нашу Наденьку» — говорил он — Даже Ольга Ивановна немного отошла, вроде как бы те дети часть ее горя забрали на себя. Цветов на могилу наложили целый курган. В Бердянске, говорят, что таких похорон не видели никогда».
Эта могилка навсегда привязала Недовесов к Бердянску. Каждое воскресенье Ольга Ивановна, если не было ненастья, делавшего грунтовые дороги непроезжими, ехала «к Наденьке». Затем к ней «переселился» Семен Иванович. Его похоронили в головах у нее. Места рядом были закуплены для родителей.
Афанасий Семенович после похорон Нади еще неделю прожил в Борисовке. Все это время они были вдвоем с Ольгой Ивановной. Занятий в школе все эти дни не было. Но я прибегал ежедневно и по нескольку часов проводил с дедом Семеном. И даже наш Иван, который старался переложить на меня побольше хозяйственных дел, не ругал меня за эти походы. Потом Афанасий Семенович уехал в действующую армию и снова началась обычная школьная жизнь. В первый день занятий, по окончании урока я подошел к Ольге Ивановне и тихонько дотронулся до ее руки.