Так мы и поступили. Ушел я довольно поздно, утомленный, но с приятным чувством исполненного долга.
Дождавшись открытки от брата, я послал ему письмо (шифром) с отчетом о том, что я сделал.
Но шифр наш, как вскоре продемонстрировала нам жизнь, был не очень умной и далеко не безопасной выдумкой.
Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти чудом. В сердце какая-то тревога. И вдруг вижу — тихо приоткрывается выходящая в коридор дверь нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена. Меня как ветром сдуло с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она уже бежала по лестнице, направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу. В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах.
— Мария, что с тобой? Ты куда?
Она плачет навзрыд:
— Пусти меня!
— Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело.
Возвращаемся.
— Ну в чем дело?
— А это что? — показывает она мне письмо.
— Письмо от Ивана, — говорю я, осмотрев конверт.
— Да? А что в письме?
— Я не читал. Прочту, скажу. А с каких пор ты взяла на себя контроль над моей перепиской?
— Ну, ты знаешь, что я твои письма никогда не вскрываю, а тут как толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр.
— Ну и куда же ты с этим письмом бежала? — У меня мелькает догадка и я чувствую, как холодок пробегает по спине.
Она выдавливает из себя:
— В НКВД, на Лубянку.
Я так и сел. Перед глазами картина. Она появляется на Лубянке: «Муж получил шифрованное письмо. Вот оно».
Ее заставляют написать заявление и затем допрашивают, заставляют вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и, естественно, приходится что-то скрывать и от семьи. И она все это рассказывает. А возбужденное воображение подбрасывает ей все новые воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным улицам Москвы, прибывают к нам на Большой Трубецкой и берут меня «тепленьким», прямо из постели.
— Ну как ты могла пойти на такое? — чуть не плача, говорю я. Читаю ей, расшифровывая, письмо Ивана. В нем сообщается, что расследовать мое заявление приехал прокурор Днепропетровской области. Свою резиденцию расположил в здании областного НКВД. Вызывают лиц перечисленных в моем заявлении, спрашивают каким образом сведения о них дошли до Москвы, принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же комнате, откуда слышны стоны и вопли истязуемых. Продемонстрировали, что приезд днепропетровского прокурора ничего не изменил. Потом допрашивали Ивана.
— Кто у вас есть в Москве?
— Младший брат.
— Кто он?
— Майор.
— А где служит?
— Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю.
— А откуда он знает о том, что с вами было?
— Я рассказывал ему.
— Как же вы это сделали?
— А я ездил к нему.
— Когда?
— Сразу же как вышел от вас.
— Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть?
— То ваше дело. Но только я прежде чем идти к вам, послал брату телеграмму о том, что вызван к вам. И если он завтра утром не получит от меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован.
После этого ему был подписан пропуск и он ушел.
Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в НКВД доносить на близкого человека, но ведь партия ставила в пример Павлика Морозова. И следовательно, я был неполноценным коммунистом. Жена моя оказалась покрепче. Но душу мою эти доводы разума не убеждали. Я не представлял, как это можно доносить на родного человека. Если бы жена дошла до Лубянки, я был бы уничтожен. И об этом я вспоминал каждый раз, когда видел ее.
По письму Ивана я снова обратился к Реутову. Я бил тревогу — в Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть было нельзя. Он выехал в Белоруссию. И Реутов направил меня к первому заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел в его приемную, там, кроме девушки-секретаря, сидели двое спортивного вида молодых людей, удивительно похоже одетых. Девушка попросила мой пропуск и положила его себе в папку. Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня зайти. Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой, даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его спинку, стоял маленький тщедушный человечек. Он на целую голову был ниже спинки кресла. Это был главный военный прокурор армвоенюрист Рогинский. Его присутствие здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои две шпалы.
— Ну, что скажете? — не глядя на меня произнес Роговский.
— Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему людей истязают.
— А откуда это вам известно?
— У меня там брат.
— А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес, что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность полностью восстановлена.
— Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как истязали заключенных.
— Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору?
— Да, не верю!
— Вы видите, — повернулся Роговский к Рогинскому, — для него областной прокурор, видите ли, не авторитет.
— А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.
— А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой сдержанности. Вот, послушайте, что он пишет. — Роговский достает мое заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает:
— …это не советская контрразведка, а фашистский застенок.
Я резко перебиваю: А кому он это писал?
— Как кому? Разве не вы это писали?
— Нет, писал это я. Но я вас спрашиваю, кому я это писал? В «Нью-Йорк Таймс», или, может, товарищу Вышинскому?
— Да, конечно, Вышинскому. Но… тон.
— Тон я не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом тоне. Я это не только написал. Я и говорил это ему лично. И он мне замечания не сделал. И вообще, я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать, а у вас я стою перед столом, как школьник, и мне бросаются реплики, имеющие целью взвинтить меня. Вот и вы, товарищ армвоенюрист, упрекнули меня в неуважении. А ведь вы здесь гость. Я пришел к Роговскому и всякий воспитанный гость должен, по крайней мере, не мешать хозяину этого кабинета заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет. Или здесь моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, тов. Роговский. Вы что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?!
— Извините, товарищ Григоренко. Не надо обижаться. Садитесь. Вопрос сложный, занимался им сам товарищ Вышинский. Я не совсем в курсе дела и пытаюсь разобраться. Может, какой вопрос не так поставил. Оскорбить вас я этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите?
— Я хочу, чтобы мое заявление было проверено, чтобы пытки были прекращены, а виновники наказаны.
— Ну хорошо, я дам телеграмму Днепропетровскому областному прокурору, чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил.
— Я вам уже сказал, что не доверяю Днепропетровскому прокурору. По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он и не хочет вскрывать у соседей то, что прячет у себя. Я прошу назначить кого-нибудь другого.
— А вы, может, и другого потом забракуете. Тогда уж лучше давайте свою кандидатуру, — иронически усмехнулся он.
— Я могу дать. Я лично отнесся бы с большим доверием, если бы на расследование поехал товарищ Реутов.
— Ну кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще?
— Все.
Я открыл двери и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв папку, пошла мне навстречу и скрылась в кабинете. Через некоторое время вышла. Сделала какой-то знак «спортивным» людям и они оба удалились из приемной. Девушка открыла папку, достала мой пропуск, поставила на него штамп, расписалась и вручила мне.
Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки.
В этом письме Иван сообщал, что прибыла новая поверочная комиссия, которая работает в помещении Городской прокуратуры. Его вызывали, очень любезно разговаривали. Возглавляет комиссию Реутов из прокуратуры СССР. Все следователи, участвовавшие в пытках, арестованы. Арестован Запорожский городской прокурор и областной прокурор Днепропетровской области. Начали освобождать тех, кого я перечислил в своем заявлении. Иван уже встречался кое с кем из них, в частности, с инженером из «Запорожстали».
Я был доволен и окончательно «убедился», что партия произвола не допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо, чтобы мы не проходили мимо местных безобразий и своевременно сообщали о них в центр. Только много лет спустя, я понял, что дело кончилось к моему полному удовлетворению только благодаря тому, что мое заявление по времени совпало со сменой верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в первую очередь тех, кто «нечисто» работал, кто допустил разглашение внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по острию ножа. Я даже не догадывался какой опасности подвергаюсь. Но мне об этом напомнили. Из добрых или иных побуждений, я этого не понимаю и до сих пор.
На втором этаже основного нашего здания, на Кропоткинской улице 19, имелось относительно большое фойе. Его превратили в проходной зрительный зал, соорудив здесь сцену. В день, о котором я рассказываю, оба курса были собраны здесь на лекцию «Коварные методы иностранных разведок по разложению советского тыла». Читал какой-то чин (с двумя ромбами) из наркомата внутренних дел. Во время перерыва я вышел в тыльную часть зала, начал закуривать и вдруг за своей спиной слышу:
— Вы не могли бы мне показать майора Григоренко?
Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор.
— Я Григоренко, — взглянул я на него.
— Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
После паузы он спросил:
— Вы хорошо помните ваш прием у Роговского?
— Да, конечно.
— И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел?
— Нет, был уже там, когда я вошел.
— А в приемной кто был?
— Девушка — секретарь Роговского и еще два каких-то в гражданском.
— А пропуск у вас при входе отбирали?
— Да, девушка взяла его и положила в свою папку.
— Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали?
— А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что меня могли бы арестовать.
— Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас должны были арестовать в тот день. Для этого и Рогинского пригласили. Он должен был ордер подписать, как главный военный прокурор. Вопрос об аресте был решен твердо. Не договорились только о том — принимать вас или забрать прямо из приемной. Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе в приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?!
— А почему бы вам не спросить об этом у них самих?
— Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны.
— Может их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не думал. Я был уверен в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте, в любой инстанции защищать свои требования. А они, может, приписали мою смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный.
— Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно… как бы это помягче сказать… неосторожно… Так, как будто за вами сила. А были-то вы один одинешенек. Хоть вы и не помогли мне разрешить интересующий меня вопрос, но я хочу вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь в те дела, где головы летят, если не имеете прочной подпоры за собой. Да и подпора… Сегодня подпора, а завтра… Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер у вас беспокойный. Сдерживайте его.
Что это было — дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица, или серьезное предупреждение могущественной организации?
Осенью 1938 года я по партийной линии был направлен руководителем агитколлектива на строительство Дворца Советов. Известно, что Дворец этот так и не построили. Почти два десятилетия на этом деле был занят многотысячный коллектив, пущены на ветер многие миллиарды народных средств, а в итоге — вместо полукилометровой высоты Дворца Советов, родился плавательный бассейн Москва.
Этим я не хочу опорочить доброе имя трудившихся там людей. Все они верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но система не способна была на это. У нее хватило ума только на то, чтобы взорвать чудо архитектуры Храм Христа Спасителя, стоявший на том месте, где «гениальному вождю» вздумалось поставить Дворец — памятник Ильичу.
Когда я пришел на строительство Дворца, люди еще не видели тупика и с энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я.
Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все же нередко он пополнялся новыми людьми и производились замены. Однажды на занятии появилась одна новенькая. Очень красивая девушка. Во время занятий она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не eе красота… Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные печали, несмотря на внешнюю веселость. Не в этот раз, а позже я пошел с занятий агитколлектива с группой моих слушателей. В компании была и та девушка — Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской улице. Компания постепенно таяла. Кто садился в трамвай, у кого дом был по пути или в стороне — недалеко. В конце-концов мы остались вдвоем. Нам оказалось по пути.
Разговор как-то непроизвольно перешел в тон откровенности. Начали рассказывать друг другу о себе. И я узнал, что она недавно потеряла мужа, который был арестован как «враг народа», что и она сидела за мужа и только недавно освобождена из «Бутырок». Мы долго гуляли. И еще несколько раз мы возвращались вместе. И от нее я начал набираться новых знаний. Она не говорила о пытках; и в этом отношении я мог оставаться в приятном для меня заблуждении, что Москва этим не больна. Зина рассказала, что среди арестованных было много матерей; отнятых от детей, в том числе от грудных. В частности, ее уводили, когда ее сын лежал с минингитом при температуре 40. Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более 200 заключенных женщин в камере, рассчитанной на 30 человек. Рассказывала о том, что тема «дети» была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все что она знала. Мы еще были чужие и полного откровения быть не могло. Лицо бесчеловечья наша власть показала на этих женщинах не менее ярко, чем в запорожских пытках. «За что так страшно наказаны эти женщины?» — не раз возникала у меня мысль. — «Испокон веков, от времен дикости человек отвечал только за им самим совершенные преступления. И вот наша „гуманная“ рабочая власть додумалась за преступление одного человека карать всю семью — жену, детей, родителей». В сердце у меня кипело. Но… я уже приобрел опыт. В душе рядом с кипением возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал, что против страшной машины подавления с палкой не пойдешь. И я начал давить в себе чувство возмущения, искать оправдания происходящему и бороться не против зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал душу.
Как— то я попросил Зинаиду познакомить меня с семьей. Когда я увидел этот коллектив беспомощных людей, у меня заныло под ложечкой. Двое стариков (отец и мать), больной сын, который даже разговаривает так, что понимает его только мать, двое племянников от сестры, арестованной в 1937 году. Среди них работающая только Зинаида. А работает она, несмотря на свое высшее образование, техническим секретарем и получает гроши. После ареста, до преподавательской и другой высокооплачиваемой работы ее не допускали.
— Как же вы живете? — спросил я у матери, когда Зинаида вышла.
— А Зина по ночам стирает и шьет, — ответила она. Еще с одной стороны открылась мне эта женщина. Выходит, что и я своими долгими вечерними провожаниями отнимаю у нее время и ей просто спать некогда. Я стал уклоняться от встреч с нею. И тут понял, что пришла любовь. Та единственная, что на всю жизнь. Та, о которой мечтал в юности. Поздно пришла. Нет, духовной связи ни с одной из женщин в мире нет у меня. Но ведь дети… дети… Мы стали редко видеться, но тем ярче отдельные воспоминания. Помню собрание в клубе в Лужниках. Теперь этого клуба и рабочего поселка строителей Дворца Советов нет. На том месте вырос стадион Лужники. Но тогда, мы, хлюпая грязью из-под раскачивающихся деревянных тротуаров, собрались в клубе. Не помню точно, что обсуждалось, кажется, тезисы Жданова, но помню выступление Зинаиды, вернее, его концовку. Выступила она горячо и убежденно, хорошо аргументированно, а закончила так:
— Когда я шла на трибуну, кто-то в зале сказал: «Обиженная пошла». Но это неправда. Я не обиженная. Я обозленная. Я обозлена на атмосферу всеобщей подозрительности, на избиения честных людей, творимые в этой атмосфере, в частности, на избиение моей собственной семьи. Обозлена я и на тех, кто помогает этим избиениям, кто творит атмосферу подозрительности. Некоторые из этих людей и здесь у нас в президиуме сидят.
Зал покрыл ее слова бурными аплодисментами. Возвращаясь с трибуны, она проходила и мимо меня, не замечая, конечно. Я на ходу схватил ее руку, слегка пожал ее и сказал:
— Молодец! Умница!
В ответ она смущенно улыбнулась. Так узнал я ее и с еще одной стороны — как блестящего аналитика и смелого человека.
Но встречи наши почти полностью прекратились. Думал же я о ней всегда. Фото ее у меня не было. Но я увидел как-то среди дешевых скульптурных поделок фигурку спортсменки, которая, по-моему, была копией Зинаиды. Я ее купил и с тех пор она постоянно была со мной, почти четыре года, пока ее не разбили. Случайно или умышленно — это другой вопрос, но плакал я над ней, как ребенок.
Но то был уже 43-й год. А сейчас, весной 1939 года, я начал работать над дипломной темой. Но делать ничего не мог. Сосредоточиться не удавалось. Не выходила из головы Зинаида. И тогда я решился на явно глупый шаг. Я пошел к ней домой и сказал ей примерно следующее:
— Я тебя люблю. Все время думаю о тебе и не могу работать. А период у меня ответственный — дипломная работа. Поэтому я пришел сказать тебе; я знаю, что взаимной любви у нас не может быть и я взаимности не жду. Я надеюсь, что высказав это, я смогу начать работать. Отвечать ничего не надо. Я ухожу.
И ушел. И главное, начал работать. Да еще как! Так, что закончил раньше срока почти на месяц. И это было очень кстати. Я получил назначение туда, где велись бои — на р. Халхин-Гол. Надо было выезжать. Я сдал дипломную работу научному руководителю комбригу Кирпичникову, и он ее докладывал государственной комиссии в мое отсутствие. Работа была оценена «отлично». Мне был прислан диплом с отличием. Не закончи я дипломную работу, этого я получить не смог бы.
Времени было дано на сборы очень мало. Но я все же забежал к Зинаиде буквально на несколько минут. Я ей снова сказал, что очень ее люблю, но взаимность нам, очевидно, не суждена. На этом мы и расстались, и пробыли в разлуке почти четыре года.
Закончился еще один очень важный этап моей жизни. Но прежде чем перейти к следующему, я хотел бы отдать долг памяти одному человеку. Мне хотелось написать о нем отдельно.
Дмитрий Михайлович Карбышев, всемирно известный русский военный инженер, отдал всю жизнь военно-инженерному делу. Как саперный офицер участвует в Русско-Японской войне, затем в Первой мировой и в Гражданской. Колоссальный опыт и ищущий ум делают его известным всей Красной Армии и его посылают в Военную Академию им. Фрунзе, где он становится во главе военно-инженерной кафедры. Он с головой уходит в теоретическую и в учебную работу. Одна за другой выходят его книги — учебные пособия, исследования и его знаменитые рассчетные таблицы. Карбышев сделал военно-инженерное дело наукой. Он, можно сказать, первый и в то время единственный теоретик полевого военно-инженерного дела.
Самого Дмитрия Михайловича я впервые увидел летом 1934 года. Он приехал к нам в сапбат 4СК на инспектирование. Но мы с Павлом Ивановичем его, как инспектора, так и не почувствовали. Он вывернул батальон, что называется, наизнанку. Он все проверил, докопался до всех наших недочетов. Но он не инспектировал, а учил, советовал, как добрый старший друг. Весь его вид был приятен. Сухой и жилистый, невысокого роста, он был живым воплощением того, что принято называть военной косточкой. Сухощавое лицо обветрено и загорело до темной коричневости. Даже редкие оспины как-то идут к этому лицу. Но особенное впечатление производят глаза. Они прямо-таки горят. Ум и энергию изливают они на вас. Я просто влюбился в этого человека и, видимо, не без взаимности, потому что когда мы встретились более трех лет спустя в вестибюле академии Генерального Штаба, он безо всякого напряжения узнал меня. Еще издали он слегка улыбнулся и произнес:
— А, начальник штаба 4-го сапбата, Григоренко, кажется! Какими судьбами?!
С тех пор мы были довольно частыми собеседниками. Бывал я несколько раз и у него дома. Свои замыслы и проекты, которыми был буквально нафарширован его мозг, он выкладывал в любой обстановке, если появлялся собеседник. Я любил его послушать и подискутировать с ним. Он тоже ко мне относился как к своему соратнику по делу. Поэтому наши беседы были довольно частыми. Лекции он читал прекрасно. Тактические занятия проводил безукоризненно. Слушатели, как правило, встречали его появление на трибуне аплодисментами. Провожали с трибуны также. Он морщился и махал рукой, выражая неудовольствие, но слушатели только улыбались. Его любили.
Уехав по окончании академии на Дальний Восток я, оказывается, простился с Карбышевым навсегда. Вскоре после начала войны стало известно, что Карбышев взят в плен немцами. Весть эта потрясла меня. Мне было абсолютно непонятно, как мог профессор Академии Генерального Штаба оказаться на переднем крае внезапно начавшейся войны. Только позднее я узнал, что он поехал в составе комиссии проверять строительство укрепленных районов на новой границе. По пути он решил взглянуть на то, как содержатся старые укрепления. Это чисто по-карбышевски — делать не только то, что поручено, а все, что относится к делу. И эта поездка, по-моему, решила его судьбу. Он увидел взорванные УР'ы и послал телеграмму об этом в Генштаб, назвав взрыв изменой. Ему ответили в резкой форме, чтоб он занимался тем, что ему поручено. Но он не мог успокоиться. И за это его «сдали» в плен. Тайна его пленения до сих пор не раскрыта. Но своим друзьям по плену он неоднократно говорил, что в плен его «сдали» свои». В плену он всем, кого встречал, говорил:
— Я старик, плен не переживу, но вы молодые, вернетесь домой, обязательно добейтесь, кто взорвал УР'ы. Надо покарать преступников.
Но покарали его, превратив в ледяной столб. И это, думаю, сделали тоже «свои», хотя и в фашистской форме. Тайна взрывов УР'ов народу не раскрыта. Преступники продолжают править нашей страной.
15. Халхин-Гол
В район начавшихся в конце мая 1939 года боев в Монголии нас, однокурсников, отправилось около двух десятков.
Назначение нам дали в две военных инстанции. В только что созданное управление фронтовой группы — по сути, Главное Командование на Дальнем Востоке — и в 1-ю армейскую группу, объединявшую войска противопоставленные японцам. Фронтовой группой командовал командарм 2-го ранга Штерн, 1-ой армейской группой комкор (будущий маршал Советского Союза) Жуков Георгий Константинович.
Выехали мы 11 июня 1939 года курьерским поездом «Москва-Чита». Ехали не 5 суток, как полагали, а 11. Вышедший перед нами пассажирский поезд шел не 11 суток, как полагалось, а больше месяца. Незначительный военный конфликт по сути парализовал транссибирскую магистраль. У меня было впечатление, что мы больше стояли, чем ехали.
Мы, молодые офицеры генштаба, понимали, что огромная страна совершенно не подготовлена к войне. Еще больше мы расстроились, когда, прибыв на место, узнали, что для нужд воюющей армейской группы идет ежесуточно только 8 снабженческих эшелонов, да перемещаются две дивизии (одна за другой) совершенно черепашьим темпом — 4 эшелона в сутки. Значит всего 12 воинских эшелонов, т. е. меньше чем по этой же магистрали перемещалось в 1904-1905 годах для русских войск в Манчжурии.
Русско— японскую войну 1904-1905 гг. пришлось мне вспомнить сразу по приезде и по другому поводу. Поезд наш прибыл около 10 часов утра. Прямо с чемоданами мы отправились в штаб и пошли представляться начальству. Принял нас прибывший за несколько дней до нашего приезда только что назначенный начальником штаба фронтовой группы преподаватель нашей академии, комбриг Кузнецов. Аппарата у него пока никакого не было. Поэтому мы сразу получили различные задания. Меня Кузнецов очень хорошо знал и первого попросил подойти к нему:
— Вот приказ 1-ой армейской группы. Прошу нанести его на карту.
Я взял в руки объемистую пачку листов папиросной бумаги с текстом на ней и удивленно спросил:
— Это все приказ? Армейский приказ?
Я взглянул на последнюю страницу. Там стояла цифра «25».
— Да, армейский приказ, — едва заметно улыбнулся Кузнецов. — Вот его вы и нанесете на карту. И побыстрее. Нам с командующим и членом военного совета прежде чем выезжать в армию надо разобраться в обстановке по карте.
Я шел в отведенную мне комнату и старался догадаться, что же можно написать в приказе, чтобы заполнить 25 машинописных страниц. 2-3 страницы — это еще куда ни шло, а 25!… Так и не додумавшись, разложил карту и начал читать. Тут-то я и понял. Приказ отдавался не соединениям армии, а различным временным формированиям: «Такому-то взводу, такой-то роты, такого-то батальона, такого-то полка, такой-то дивизии с одним противотанковым орудием, такого-то взвода, такой-то батареи, такого-то полка оборонять такой-то рубеж, не допуская прорыва противника в таком-то направлении». Аналогично были сформулированы и другие пункты приказа. В общем, армии не было. Она распалась нa отряды. Командарм командовал не дивизиями, бригадами, отдельными полками, а отрядами. На карте стояли флажки дивизий, бригад, полков, батальонов, а вокруг них море отрядов, подчиненных непосредственно командарму. И тут я снова вспомнил русско-японскую войну и командующего Куропаткина. Его опыт давал мне возможность понять, каким образом Первая Армейская Группа рассыпалась на отряды:
Японцы действуют очень активно. Они атакуют на каком-то участке и начинают просачиваться в тыл. Чтобы ликвидировать эту опасность Куропаткин выдергивает подразделения с неатакованного участка, создает из них временное формирование — отряд — и бросает его на атакуемый участок. В следующий раз японцы атакуют тот участок, с которого взят этот отряд. Куропаткин и здесь спасает положение временным отрядом, но берет не тот, который взял ранее отсюда, а другой, откуда удобнее. Так постепенно армия теряет свою обычную организацию, превращается в конгломерат военных отрядов. Этот куропаткинский «опыт» знал любой военно-грамотный офицер. Опыт этот был так едко высмеян в военно-исторической литературе, что трудно было предположить, что кто-то когда-то повторит его. Жуков, который в академии никогда не учился, а самостоятельно изучить опыт русско-японской войны, видимо, было недосуг, пошел следами Куропаткина. Японцы и в эту войну оказались весьма активными. И снова с этой активностью борьба велась временными отрядами.
Я позвонил Кузнецову и пошел к нему с картой. Он взглянул на нее:
— Я так и думал. Пойдемте к командующему.
Мы пришли к Штерну. Я представился и разложил карту.
— Ну, потрудились японцы, — усмехнулся Штерн. Ну что ж. Придется дать команду: «Всем по своим местам, шагом марш!»
На следующий день Штерн с группой офицеров вылетел в 1-ю армейскую группу. Он долго говорил с Жуковым наедине. Жуков вышел после разговора раздраженным. Распорядился подготовить приказ. Приказ на перегруппировку войск и на вывод из непосредственного подчинения армии всех отрядов, на возвращение их в свои части.
Неделю по ночам шли передвижения отрядов. Японцы, не понимая, что у нас происходит, нервничали. Обстреливали из минометов и орудий, пускали ракеты, постреливали и из пулеметов. Под минометный обстрел несколько раз попадал и я. Ведь мы, приехавшие со Штерном, ходили контролировать перегруппировку. Странно чувствуешь себя под минами — как голый на ровной, ровной поверхности. Некуда скрыться. Как бы ты ни вжимался в землю, в какую бы ямку не залезал, чувство, что тебя видят, не проходило. Я думал, что это с непривычки, но и потом в войне с немецко-фашистской армией я переживал сходное чувство, когда попадал под минометный обстрел.
И недаром боялся я мин. Одна из них нашла меня. Осколок на излете воткнулся мне под левую лопатку. В ближайшей медсанроте мне выдернули его, промыли и заклеили рану. Так получил я первое боевое крещение кровью.
Штерн сразу начал готовить наступление с целью окружения и уничтожения японских войск, вторгшихся на территорию, которую мы считали монгольской. Об этом следует сказать несколько слов. Я сам видел старые китайские и монгольские карты, на которых совершенно четко граница идет по речке Халхин-Гол. Но из более новых есть карта, на которой граница на одном небольшом участке проходит по ту сторону реки. Проводя демаркацию границы, монголы пользовались этой картой. Граница со стороны Манчжурии и внутренней Монголии тогда еще не охранялась и войска внешней Монголии без сопротивления поставили границу как им хотелось. Когда японцы вздумали тоже стать на границе, они пошли к реке Халхин-Гол, легко прогнав пограничную стражу монголов.