— Теперь уходите, спасибо, — сказал он, прожевав первый кусок.
Но она опустилась перед ним на корточки, прислонясь спиной к шпалерному столбу, и Мильтон отвел взгляд, чтобы не видеть худую серую ляжку над черным шерстяным чулком, подвязанным бечевкой.
— Что ж вы не уходите? Мне больше ничего не нужно.
— Не спеши так говорить. Я скажу тебе одну вещь — может, она тебе пригодится. Мой зять хотел идти разговаривать с тобой, но я уломала его не высовываться из дома, я и сама скажу.
— Что?
— Одну вещь, мы давно уже собирались сказать это старшему из моих внуков, которые красные. А теперь вроде решили тебе сказать. Тебе ведь срочно нужно, некогда ждать.
— Да о чем вы?
— О том, что я могу тебе помочь фашиста найти, которого ты ищешь.
Мильтон положил бутерброд на край бака.
— Я вам не сказал, что ищу солдата, штатский фашист мне не годится.
— А он и есть солдат. Сержант.
— Сержант, — завороженно повторил Мильтон.
— Этот сержант, — объяснила старуха, — часто бывает тут недалеко, чуть не каждый день, и всегда в одиночку. Он к женщине ходит, портниха она, наша соседка, но мы с ней враги.
— Где она живет? Скорее покажите мне ее дом.
— Я же тебе сказала, мы с ней враги, и потому должна все объяснить. Только не думай, будто мы тебе адрес даем, чтоб ей насолить, мы помогаем тебе спасти твоего товарища, вот и все.
— Я понимаю.
— Хотя, если говорить по правде, она ой сколько зла нам сделала, особенно дочке моей. Шлюха она, ты уже догадался, и то, чем она теперь с этим сержантом занимается, просто пустяки рядом с тем, что она раньше устраивала. Ей двадцати лет еще не было, а она уже три аборта сделала. Самая грязная тварь в Канелли и на всю округу, и я не знаю, отыщется ли грязнее в целом свете.
— Так где она живет?
Старуха продолжала с обезоруживающим упорством:
— Она такого нагородила промеж дочки моей и моего зятя, а он ведь нездешний и глупость имел поверить этой вертихвостке, а не нам, хоть мы божились, что все она врет... Но теперь-то он ее раскусил, и они с дочкой живут еще лучше, чем раньше — до того, как эта змея попыталась нас отравить своим ядом.
— Я понимаю, но где?..
— И ведь она это сделала только от злобы, ей, видать, надоело быть единственной потаскухой в округе, вот она и выдумала себе напарницу, да-да, выдумала.
Мильтон щелчком сбросил бутерброд в бак.
— Меня не интересует ни ваше семейство, ни портниха, поймете вы наконец или нет? Меня сержант интересует. Он часто ходит?
— Всякий раз, как удается. Мы часами от окна не отрываемся. Можно сказать, s жертву себя приносим, чтобы каждый его приход к ней на заметку взять.
— Так когда он обычно приходит?
— Все больше вечером, часов в шесть. А бывает, что и около часа, после обеда. Не иначе как начальник какой, очень уж он часто увольнение имеет, из тех, кого мы видим, никто столько не имеет.
— Сержант, — произнес Мильтон.
— Это мне зять сказал, что он сержант, я в ихних чинах не разбираюсь. Если он тебе попадется, будь осторожен. По лицу видать, что он не трус, и мускулы аж через одежду проглядывают, и у нас он всегда ходит с пистолетом наготове. Я его раз встретила, не успела спрятаться за акациями, так он пистолет во как держал — наполовину из кармана вытащил.
— Только пистолет, — ответил Мильтон, — Вы никогда не видели его с автоматом? С такой штукой, у которой ствол в дырочках?
— Я знаю, что такое автомат. Нет, этот всегда с одним пистолетом ходит.
Мильтон потер затекшие ноги.
— Если он не придет в час, буду ждать его в шесть. А понадобится — то и завтра весь день прожду.
— Он сегодня вечером явится, посмотришь. Да и в час, может, забежит.
— Тогда скорее показывайте дом.
Он подполз к ней на четвереньках и увидел сквозь лозы дом, на который она показывала пальцем. Деревенский домишко с недавно переделанным на городской лад фасадом. Впереди маленький дворик, во дворике непролазная грязь и несколько больших гладких камней, уложенных между калиткой и дверью. Дом стоял по ту сторону шоссе, метров на двадцать дальше. На задах был запущенный огород.
— Он ходит только по дороге? А полем — никогда? Я вижу, от казармы до ее дома можно пройти полем.
— Только по дороге. Тем паче теперь, осенью. Вряд ли ему охота по пути к ней в грязь лезть.
Мильтон машинально проверил пистолет. Женщина едва заметно отодвинулась, часто дыша.
— Это не обязательно, что он сейчас придет, — сказала она. — Не забудь, что я тебе говорила, он все больше вечерами ходит. А точнее сказать, ходит, когда может, хоть на полчасика, да заскочит. Она-то, видать, всегда согласна. Прямо кобель и сука.
— Что за вашим виноградником?
— Пустошь небольшая, ты ее видишь, бурьян на ней растет.
— А дальше?
— Акации, целые заросли. Если бы не вон тот пригорок, ты бы видел верхушки акаций.
— А дальше?
— Шоссе. — Чтобы ничего не упустить, старуха, вспоминая, закрыла глаза. — Шоссе, — повторила она. — Акации подходят к самому шоссе.
— Хорошо. Акации поднимаются до уровня дома?
— Я что
-то не пойму, о чем ты спрашиваешь.
— Когда я дойду до конца зарослей, я окажусь перед домом?
— Почти что перед домом, малость левее. Если ты спрячешься в конце акаций.
— А что в конце акаций?
— Проселок.
— Вплотную к зарослям?
— На метр дальше.
— Он отходит от шоссе, не так ли? А куда ведет? На вершину холма?
— Да, на вершину нашего холма.
— И что, проселок все время по открытой местности проходит, на виду?
— Нет, не только.
— Я пошел, — объявил Мильтон. — Акации — это неплохо. Если мне повезет...
И он приготовился пролезть под проволокой. Старуха схватила его за плечо.
— Постой. А если тебе вдруг не повезет? Если не повезет, ты скажешь, что это мы тебя научили?
— Не волнуйтесь. Я буду нем как могила. Но мне повезет, должно повезти.
10
Он полз к тому месту, где кончались заросли акаций, гибкий и бесшумный, как змея. Расчет во времени был безошибочным, выбор места — идеальным: ползя наперерез, Мильтон секунд на пять опережал идущего сержанта. Встреча должна была произойти точно на стыке проселка и шоссе, когда сержант подставит ему спину: один квадратный сантиметр спины — и фашист у него в руках. Только бы ничего не помешало, только бы мир на пять секунд замер, оставив лишь им двоим возможность двигаться.
Это так просто, что он сможет действовать с закрытыми глазами.
Он ткнул его пистолетом в середину спины, настолько широкой, что она заслоняла дорогу и почти все небо. Сержант инстинктивно прогнулся, чуть не боднув Мильтона затылком в подбородок, и тут же затылок скользнул вниз: сержант осел на колени. Мильтон поднял его и новым тычком пистолета согнал с дороги под прикрытие зарослей. Вырвал у него из кармана пистолет, нагретый теплом тела, сунул к себе в карман, брезгливо ощупал одежду на груди пленного и подтолкнул его вперед.
— Положи руки на затылок.
Сразу после зарослей акаций со стороны Канелли начинался скользкий, покрытый красноватой грязью склон, тень которого ложилась на проселок.
— Иди быстро, но смотри не поскользнись. Поскользнешься — пеняй на себя, буду стрелять, как при попытке к бегству. Ты не видел, что у меня в руке кольт. Знаешь, какие дырки делает кольт?
Сержант поднимался широким осторожным шагом. Проселок забирал вверх, склон становился круче. Фашист был чуть ниже Мильтона и почти в два раза шире. На этом Мильтон закончил беглый осмотр, уж больно ему не терпелось познакомить сержанта со своими планами.
— Ты, наверно, хочешь знать, что я с тобой сделаю? — сказал он.
Тот вздрогнул, не ответив.
— Слушай. Не замедляй шага и слушай меня внимательно. Во
-первых, я тебя не убью. Понял? Не убью. Твои дружки из Альбы взяли в плен моего товарища и собираются расстрелять. Но я обменяю его на тебя. Думаю, мы с тобой успеем. Я обменяю тебя в Альбе. Ты слышал? Скажи что-нибудь.
Он молчал.
— Скажи что-нибудь!
Не поворачивая головы, сержант промычал что-то похожее на «да».
— Поэтому не вздумай шутить. Я тебе не советую. Если будешь вести себя хорошо, завтра в обед ты уже в Альбе, у своих. Понял? Отвечай.
— Да, Да.
Мильтон говорил — и уши сержанта вытягивались и шевелились, будто у собак, когда они слышат, как их зовут издалека.
— Если вынудишь меня стрелять, считай, что ты самоубийца. Договорились?
— Да, да.
Он держал голову прямо, почти не двигая его, но глаза его наверняка рыскали по сторонам.
— Не надейся, — предупредил Мильтон, — не надейся, что мы наткнемся на ваш патруль. Если это случится, я тебя пристрелю. Как увижу патруль, так стреляю. Смотри не накликай на себя смерть. Ясно?
— Да, да.
— Скажи что-нибудь, кроме этого «да, да».
Ниже по склону залаяла собака, но не тревожно — весело. Они прошли уже третью часть подъема.
— Не будет никакого патруля, — продолжал Мильтон, — а повстречаем крестьянина, переходи на другую сторону дороги, туда, где обрыв. Тогда тебе не взбредет в голову цепляться за встречного. Понял?
Он кивнул.
— Такое может взбрести в голову, когда человек знает, что идет умирать. Но ты же не идешь умирать. Осторожно, не поскользнись. Я не красный, я бадольянец. Ведь тебе от этого чуточку легче, правда? Надеюсь, ты уже поверил, что я тебя не убью. Я это говорю не потому, что мы еще слишком близко от Канелли и можем напороться на ваш патруль. Когда мы отойдем дальше, я даже лучше с тобой буду обращаться, вот увидишь. Ты слышал? И перестань трястись. Ну подумай, какой мне смысл тебя убивать? Неужели на тебя так действует нацеленный в спину пистолет? Да какой же ты после этого санмарковец? Скажи, а ты тоже ездил сегодня утром покрасоваться в Санто-Стефано?
— Нет!
— Не кричи! Мне все равно. И прекрати дрожать, Говори что-нибудь.
— А что говорить?
— Ну, вот так-то лучше.
Дорога круто поворачивала, и Мильтон перешел на обочину, чтобы взглянуть на лицо своего пленника, Но из-за поднятых локтей сержанта он увидел не так уж много — серый глаз и маленький аккуратный нос. Для Мильтона и этого оказалось достаточно; по правде говоря, ему было безразлично. Безразлично, какое у того лицо, как будет безразлично, какой фашистской части в Альбе он его предложит. Даже то, что он сержант, ему было безразлично. Достаточно, что это человек, одетый в соответствующую форму. Да, но какой человек! И какая форма! Мильтон с удовольствием, почти с нежностью рассматривал крупную и ладную фигуру пленного, и впервые ему была по сердцу эта форма, ласкали взгляд даже ботинки, в которых тот шел к цели, намеченной им, Мильтоном. Какой это был капитал, какой крупный обменный фонд! Любой товар по карману. Он поймал себя на мысли, что за такого сержанта фашистское командование отдало бы трех Джордже. Но в ту же секунду подумал, что пленный, конечно же, убивал, а точнее говоря, расстреливал. Он был похож на убийцу. У Мильтона перед глазами возникли расстрелянные дети, их худые детские лица, их тощая грудь — до того тощая, что грудная кость выступала, как нос корабля, О, это еще одна правда, которую Мильтону необходимо было узнать. Но он не станет спрашивать. Все равно этот санмарковец будет отчаянно отпираться; возможно, если хорошенько пригрозить ему кольтом, он бы сознался, что убивал, но только, мол, в бою. Нет, расследование лишь все усложнит, сделает возвращение в Манго не таким гладким, каким оно уже начинало представляться Мильтону. Нет, правда о Фульвии по-прежнему была важнее всего, вернее, только она и существовала.
— Выброси из головы патрули, — сказал он ласково, убаюкивающим голосом гипнотизера. — Моли бога, чтобы их не было вокруг. Я тебя не убью, я буду защищать моего сержанта, не дам до него пальцем дотронуться. Среди наших есть горячие парни, они захотят отнять тебя у меня, но не тут-то было, ничего у них не получится. Ты нужен для одного-единственного дела. Ты мне веришь? Говори.
— Да, да.
— Откуда ты?
— Из Брешии.
— Среди ваших много народу из Брешии. А как тебя зовут?
Он не ответил.
— Не хочешь говорить? Боишься, что я буду хвалиться? Да я никогда не стану о тебе рассказывать — ни завтра, ни через двадцать лет. Никогда. Так что можешь держать свое имя при себе.
— Аларико, — неожиданно произнес сержант.
— А какого ты года?
— С двадцать третьего.
— И мой товарищ тоже. Видишь, какое совпадение. А чем ты занимался на гражданке?
Молчание.
— Студент?
— Нет!
Косогор над обочиной быстро таял, и дорога выходила на открытое место. Мильтон бросил взгляд вниз, на Канелли, и обнаружил, что городок не так далеко, как получалось по его подсчетам.
— Перейди на другую сторону. Держись ближе к краю.
Еще один крутой поворот дороги, но на этот раз, вместо того чтобы лучше рассмотреть лицо пленного, Мильтон демонстративно опустил глаза.
Сержант тяжело дышал.
— Половина подъема уже позади. Даже больше. Чем мы выше, тем ближе твое спасение. Завтра в полдень ты будешь свободен и получишь возможность снова стрелять в нас. А что, если когда-нибудь ты окажешься в моей шкуре, а я — в твоей? Именно ты и я поменяемся ролями? В такой войне, как эта, все может быть, Ты ведь меня не обменяешь, а? Ты меня — к стенке?
— Нет! Нет! — прохрипел сержант.
В этом «нет!» была скорее мольба, нежели отрицание.
— А что тут такого? Не думай, будто я считаю себя менее жестоким, чем ты. Каждый из нас постарается получить от другого как можно больше. Я — своего товарища, ты — мою шкуру. Вот мы и будем квиты, А раз так...
— Нет, нет! — повторил тот.
— Ладно, оставим эту тему. Я говорил в шутку, так, чтобы отвлечься. А теперь вернемся к действительности. Я сказал, что буду тебя защищать. Как только мь: придем, я тебя накормлю и напою. Подарю тебе пачку английских сигарет. Ты ведь английские никогда не курил. И еще я дам тебе побриться. Я хочу, чтобы ты хорошо выглядел, когда тебя увидят командиры из Альбы, понимаешь?
— Разреши мне опустить руки.
— Нет.
— Я буду держать их по швам, как связанный.
— Нет. Но потом я обещаю тебе лучшее отношение. Сегодня ночью ты будешь спать в постели. Мы — на соломе, а ты — в постели. Я сам стану на часах у двери — спокойствия ради, чтобы никто не выкинул никакого фокуса, пока ты спишь. А завтра утром тебя проводят на обмен самые надежные из моих товарищей. Я сам их отберу. Вот увидишь. Так неужели я плох с тобой? Скажи, я с тобой плохо обращаюсь?
— Нет, нет.
— То-то же. Но ты еще не знаешь моих товарищей. По сравнению с ними я зверь.
Они были уже почти на вершине. Мильтон взглянул на часы: без нескольких минут два, к пяти они будут в Манго. Он посмотрел вниз, на Канелли, и у него закружилась голова, всего на несколько секунд, и он не понял, от усталости это, от голода или от удачи.
— Ну, вот и все, — сказал он.
При этих словах сержант остановился как вкопанный и застонал.
Мильтон вздрогнул и крепче сжал пистолет.
— Что ты подумал? Ты меня неправильно понял. Не бойся. Я не собираюсь тебя убивать. Ни здесь, ни где б это ни было. Я тебя не убью. Сколько можно повторять! Ты мне веришь? Отвечай.
— Да, Да.
— Шагай.
Они поднялись на плоскогорье и пошли по нему. Мильтон нашел, что оно шире, чем показалось ему утром. Он скользнул взглядом по дому — уединенному, безмолвному, пустому и безучастному, как утром. Сержант брел теперь, не разбирая дороги, проваливаясь в грязь, продираясь через репейник.
— Подожди, — сказал Мильтон.
— Не надо, — отозвался тот, останавливаясь.
— Да перестанешь ты наконец дрожать? Я вот о чем подумал. У нас на пути будет одна деревня, где наши стоят. Разумеется, там тоже есть горячий народ. В особенности — два моих товарища, у которых вы убили братьев. Я не говорю, что именно вы, санмарковцы. Так вот, эти ребята, возможно, захотят съесть тебя со всеми потрохами. Поэтому мы не будем заходить в ту деревню, мы ее обойдем, там есть одна ложбинка, по ней и попробуем пройти. Только не вздумай...
Пальцы сержанта, лежавшие на затылке, разжались с отвратительным хрустом. Руки на фоне матового неба были похожи на мельничные крылья. Он не касался земли — страшный, нескладный. Он летел в сторону, к началу откоса, и поза ныряльщика, которую он принял в полете, выдавала его намерение.
— Нет! — закричал Мильтон, но «кольт» уже выстрелил, как будто этого крика было достаточно, чтобы привести в действие курок.
Сержант упал на колени и замер на секунду, запрокинув голову и как бы уткнувшись в небо маленьким аккуратным носом. Мильтону показалось, что все это происходит не на земле, а в воздухе, на матовом небе.
— Нет! — завопил Мильтон и снова выстрелил, целясь в большое красное пятно, расползавшееся по спине сержанта.
11
Только что прошел дождь, и дул ветер — такой сильный и резкий, что сдирал щебень с его грязевого ложа и нес по дороге. Во вселенной почти не осталось света, и мотовила ветра также были тому виною.
Два человека изучали друг друга на расстоянии двадцати шагов: взгляды устремлены вперед, чтобы узнать своего или опередить движения чужого, руки — на кобуре. Но вот один из них — в маскировочной плащ-палатке, вздувавшейся парусом, тот, что вынырнул из-за угла одинокого дома, — медленно направил пистолет на человека, который остановился, выйдя из-за поворота дороги, и стоял там, раскачиваясь на ветру, точно дерево.
— Подойди ближе, — сказал человек с пистолетом в руке. — Подними руки и хлопай в ладоши. Хлопай в ладоши, тебе говорят! — повторил он громче, силясь перекричать ветер.
— Ты не Фабио? — спросил другой.
— А ты? — спросил Фабио, чуть опуская пистолет. — Ты кто такой? Неужто... Мильтон?
И они рванулись навстречу друг другу, будто каждый из них должен был немедленно, сию секунду, опереться на другого.
— Какими судьбами? — спросил Фабио, помощник командира отряда, стоявшего в Треццо. — Тысяча лет, как тебя не видно в этих краях. Живем на расстоянии одного холма и по тысяче лет не встречаемся... Почему ты в штатском?
Ему пришлось напрячь зрение, чтобы различить штатскую одежду Мильтона, — настолько она была облеплена грязью.
— Я иду из Санто-Стефано. Был там по личному делу.
Они разговаривали, предельно напрягая голоса из-за бесцеремонного ветра и часто повторяя одно и то же по два раза, не дожидаясь, пока другой переспросит.
— В Санто-Стефано сегодня утром были санмарковцы.
— Нашел кому говорить! Можно подумать, что это ты от них удирал и прыгал через Бельбо.
Фабио добродушно засмеялся, но ветер мгновенно, точно пушинку, отнес его смех далеко в сторону.
— У тебя есть люди без оружия? — спросил Мильтон.
— А у кого их нет?
— Тогда отдай это кому-нибудь. — И Мильтон протянул ему пистолет сержанта.
— Обязательно. А почему ты его отдаешь?
— Потому что лишний. Он мне мешает.
Фабио прикинул пистолет на руке, потом сравнил со своим.
— Отличная «беретта», новее, чем моя. Надо будет еще разок взглянуть на свету, а пока что... — И Фабио убрал в кобуру пистолет сержанта, а свой опустил в карман.
— Он мне мешал, — повторил Мильтон. — Фабио, есть новости о Джорджо?
— Что ты сказал?
— Зайдем в хлев, здесь невозможно разговаривать, — крикнул Мильтон, показывая на постройку возле дороги.
— Я туда не пойду и тебе не советую. Там сидят трое чесоточных из моего отряда. Чесоточных!
Фабио повернулся спиной к ветру и говорил, согнувшись пополам, будто обращался не к стоящему рядом Мильтону, а к кому-то, кто лежал в придорожной канаве:
— Если бы не этот ветер, ты бы отсюда слышал, как они стонут. Ругаются, и стонут, и трутся о стены вроде медведей. Ноги моей там больше не будет, ведь они требуют, чтобы я их чесал. Суют тебе, что под руку ни подвернется, и ты изволь их чесать — то чуркой, то какой-нибудь железякой. Ногти им уже не помогают, царапин они не чувствуют. Пять минут назад Диего чуть меня не задушил. Дал мне железную скребницу, чтобы я его чесал, ну я, понятно, отказался, тут он и схватил меня за горло.
— Я хотел узнать о Джорджо, — крикнул Мильтон. — По-твоему, он еще жив?
— Все может быть. Если бы его хлопнули, мы бы уже знали. Кто-нибудь пришел бы из Альбы и сказал.
— А вдруг никто не пришел из-за погоды.
— Когда речь о таких вещах идет, погода не остановит.
— Ты думаешь... — не унимался Мильтон, но в этот миг на него обрушился сильнейший порыв ветра.
— Туда! — крикнул Фабио и, тронув Мильтона за руку, бросился вместе с ним за каменный столб при въезде в деревню.
— Ты думаешь, — продолжал Мильтон, как только они укрылись от ветра, — ты думаешь, он еще жив?
— По-моему, да — учитывая, что о нем ничего не слышно. Его будут судить. Родители, я уверен, уговорят епископа вмешаться, а раз так, без суда не обойдется.
— И когда суд?
— Этого я не знаю, — ответил Фабио. — Знаю, что одного из наших судили через неделю после того, как взяли. А к стенке поставили — не успел он выйти из здания суда.
— Фабио, мне нужны точные сведения, — сказал Мильтон. — А ты мне ничего точного не говоришь.
Фабио придвинулся к нему, так что они чуть не стукнулись лбами.
— Ты что, с ума сошел, Мильтон? Как я могу что-нибудь точно сказать? Уж не хочешь ли ты, чтобы я пожаловал на заставу у Порта-Кераска, снял фуражку...
Мильтон жестом попробовал прервать его, но Фабио решил договорить:
— ...снял фуражку и защебетал: «Прошу прощения, господа фашисты. Разрешите представиться: партизан Фабио. Не могу ли я спросить, жив еще мой товарищ Джорджо?» Ты что, Мильтон, с ума сошел? Кстати, ты здесь специально, чтобы узнать о Джорджо?
— Конечно. Вы ближе всех стоите к городу.
— А теперь ты куда? К себе в Треизо?
— Я переночую у вас. Завтра утром хочу подобраться к Альбе и послать туда какого-нибудь парнишку за новостями.
— Ночуй на здоровье.
— Только мне бы не хотелось стоять в карауле. Я с четырех утра на ногах, да и вчера весь день протопал.
— Никто и не потребует, чтобы ты стоял
вкарауле.
— Тогда покажи, где мне спать.
— Мы разделились и ночуем в нескольких местах, — объяснил Фабио. — Альба слишком близко, а эти гады теперь и по ночам вылазки устраивают. Мы не можем всем скопом в одном месте спать. Так хоть, если они застигнут нас врасплох, перебьют только часть людей.
Он оторвался от столба и рукой, которая колыхалась на ветру, как ветка в воде, показал ему за неясно очерченными в темноте полями длинный приземистый дом у подножия треизского холма.
— Там отличный хлев, — прибавил Фабио. — Все окна со стеклами, и скотина есть.
— Сказать, что ты меня прислал?
— Не обязательно. Ты найдешь там наших.
— Я из них кого-нибудь знаю? — спросил Мильтон, с горечью подумав о перспективе общения с кем бы то ни было.
Фабио прикинул в уме и сказал, что в числе прочих Мильтон увидит там Мате.
Опускалась ночь, и деревья отчаянно шумели. Пройдя несколько шагов, Мильтон потерял тропинку и, вместо того чтобы искать ее, зашагал напрямик через поля, увязая в грязи по икры. Он не отводил глаз от темнеющего впереди дома: приземистое строение не придвигалось, и у Мильтона было ощущение, что он топчется на месте.
Когда он наконец добрался до гумна, чуть менее топкого, чем поля, и остановился счистить с себя грязь, черный лик треизского холма напомнил ему о Лео. «Меня нет уже целый день и завтра опять не будет — случись хоть конец света. Бедный Лео, представляю, как он злится и беспокоится. Злится и беспокоится — это еще полбеды, представляю, насколько он разочарован. Ведь он буквально не знал, каким похвальным эпитетом меня наградить. И ломал себе голову, пока не нашел: классический. Классик. Он говорит, что я великий человек, потому что сохраняю хладнокровие и трезвость, когда все остальные, включая и его самого, теряют голову»...
Угнетенный этими мыслями, он подошел к двери хлева и с силой толкнул ее.
— Эй! — окликнул его чей
-то голос. — Потише. У нас больное сердце.
Мильтон задержался в дверях, задохнувшись от теплого воздуха, ослепнув от неяркого ацетиленового света.
— Да ведь это Мильтон! — произнес тот же голос, и Мильтон узнал голос Мате и увидел знакомые кроткие глаза на суровом лице.
Хлев был большой, его освещали две ацетиленовые лампы, подвешенные к балкам. Возле яслей стояли шесть волов, в отдельном загоне были овцы — голов десять. Мате восседал в середине хлева на ворохе соломы. Два других партизана сидели на яслях, все время отталкивая коленями морды волов. Еще один спал
вящике с сеном, задрав на борт широко раздвинутые ноги. У двери в кухню на детском стульчике сидела старуха и пряла кудель. Волосы женщины казались нитями той же пряжи.
— Добрый вечер, синьора, — поздоровался с ней Мильтон.
Рядом со старухой, стоя коленями на пустых мешках, делал уроки ребенок: тетрадка лежала на перевернутом ушате.
Мате хлопнул рукой по соломе, предлагая Мильтону место рядом с собой. Хотя он расположился на отдых, весь его арсенал был при нем; Мате даже не ослабил шнурков в ботинках.
— Только не говори, что я тебя напугал, — сказал Мильтон, опускаясь рядом с ним на солому.
— Еще как напугал! У меня и правда в последнее время сердце шалит. Наше ремесло на сердце действует хуже, чем работа водолаза. Ты распахнул дверь, как будто взрывная волна. И знаешь, какое у тебя лицо? Скажи, ты давно не смотрелся в зеркало?
Мильтон разгладил лицо ладонями.
— Что вы делали?
— Ничего. Пять минут назад кончили играть в «жучка», с тех пор я думаю.
— О чем?
— Тебе покажется странным... но о своем брате, который в плену в Германии. При том пекле, что здесь у нас, представь себе, я думал о брате. У тебя никого нет в плену в Германии?
— Только друзья и школьные товарищи. Восьмое сентября?.. Он был в Греции, в Югославии?..
— Да что ты! Он был в Алессандрии, в двух шагах от дома, и не смог спастись. Люди добирались из Рима, из Триеста добирались, добирались черт знает откуда, только он не появился, хотя был в Алессандрии. Мать прождала на пороге до конца сентября. И как его угораздило? Заметь, он не рохля, из всех братьев был самый боевой. Это он научил нас всяким проделкам, бесшабашности научил и многому такому, что мне потом пригодилось в партизанской жизни. Вот что я тебе скажу — и дело тут не только в моем брате: надо бы нам почаще вспоминать про тех, кого упекли в Германию. Ты хоть раз слышал, чтобы о них говорили? Никто про них не вспоминает. Нам бы надо посильнее на газ нажимать не только ради себя, но и для них тоже. Согласен? Наверно, хуже нет, как сидеть за колючей проволокой, они там, наверно, с голоду подыхают, с ума сходят. Даже один
-единственный день может иметь для них значение, может быть решающим. Если мы хоть на день конец войны приблизим, кто-то, глядишь, не умрет, кто-то другой не сойдет с ума. Надо скорее вернуть их домой. А потом мы все расскажем друг другу, мы — им, они — нам, и им будет очень обидно рассказывать только о том, как они ничего не могли сделать, и слушать без конца про наши дела. Правильно я говорю, Мильтон?
— Да, — ответил он, — но я думал о человеке, которому в тысячу раз хуже, чем твоему брату. Если этот человек еще жив, он бы согласился на Германию, Германия была бы для него спасением. Ты уже знаешь о Джорджо?
— О Джорджо Шелковой Пижаме?
— Почему ты зовешь его Шелковой Пижамой? — заинтересовался Риккардо, один из тех двоих, что оседлали кормушку.
— Не говори, — шепотом попросил Мильтон.
— Не твоего ума дело, — бросил Мате в ответ Риккардо и вполголоса сказал Мильтону: — Это, конечно, нехорошо, но, когда я узнал, что его взяли, я почему
-то вспомнил, как он, ложась спать на солому, напяливал шелковую пижаму.
— Что ему сделают, как ты думаешь? Мате вытаращил глаза.
— Ну и ну! А по
-твоему, что?
— Но сначала его будут судить...
— Ах да, — подхватил Мате. — Вполне возможно. Даже наверняка будут. Субчиков вроде Джордже сначала всегда судят. Если бы тебя поймали, было бы то же самое. И тебя бы судили, даже скорее, чем Джорджо. Вы ведь студенты, рыбка к рыбке, откроешь банку — пальчики оближешь. Вас-то судят. Вас судить они согласны, нет, что ли? А такие, как я, как те двое, мы для суда рылом не вышли. Таких как сцапают, сразу швыряют к стенке и расстреливают влёт. Только ты не думай, Мильтон, будто из-за этой разницы я на тебя зуб имею. Подыхать сразу или через три дня — не все ли равно?
— Фашистский потрох! — подал голос мальчонка. Бабушка погрозила ему веретеном.
— Чтобы я этого больше не слышала! Нечего сказать, набрался ума-разума у партизан.
— Не получается у меня, — пожаловался мальчик, имея в виду домашнее задание.
— Попробуй еще раз и увидишь — все получится. Учительница не задаст такое, чего вам не под силу.
Пинко, второй из сидевших на кормушке, спросил:
— Вы говорили про того, которого вчера утром сцапали на развилке возле Манеры?
— Не вчера, — поправил Мильтон, — а позавчера.
— Нет, ты ошибаешься, — возразил Мате, вскинув глаза на Мильтона. — Это было вчера утром.
— Так вы про него говорили? — хотел знать Пинко. — Честно говоря, не очень-то мне понятно, как его сцапали.
Мильтон резко обернулся.
— Что ты хочешь этим сказать? — И он пристально, во все глаза смотрел на него, и ему казалось, что, осуждая Джорджо, этот тип оскорбляет Фульвию. — Что ты хочешь этим сказать?