Редакция сообщала: «Корреспондент «Стар» Эрнест М. Хемингуэй, путешествующий по Европе и присылающий нам свои обзоры, находится в Генуе, чтобы наблюдать ход конференции глазами канадцев. В следующей корреспонденции он описывает реальную опасность беспорядков, происходящих там от присутствия делегации Советской России».
9 апреля вместе с другими корреспондентами Хемингуэй отправился в расположенное недалеко от Генуи местечко Рапалло, где была резиденция советской делегации. Здесь состоялась пресс-конференция главы делегации Чичерина. В короткой, переданной по телеграфу корреспонденции Хемингуэя трудно отыскать нюансы его личных симпатий, но отчетливо видно одно — в ней нет никакой враждебности по отношению к Советской России. Как известно, главным вопросом Генуэзской конференции был вопрос о долгах царского правительства, возмещения которых требовали империалистические правительства Англии и Франции. Чичерин заявил о согласии Советского правительства уплатить царские долги, если правительства Англии, Франции и США возместят ущерб, нанесенный России их интервенцией в годы гражданской войны. Хемингуэй в своем отчете о пресс-конференции выделил слова Чичерина, подчеркнув, что они выражают справедливую позицию Советского правительства. «Что касается всех вопросов, связанных с долгами, — сказал Чичерин, — то мы приехали сюда со свободными руками, ничем себя не связав. Права иностранного капитала в России будут гарантированы, но Россия будет сопротивляться всем попыткам консорциумов превратить Россию в колонию».
10 апреля Хемингуэй вместе с другими журналистами сидел на галерее прессы в Палаццо ди Сан Джорджио и наблюдал за процедурой открытия конференции.
Статью об открытии конференции Хемингуэй решил послать не телеграфом, а обычной почтой и потому мог позволить себе написать не сухой отчет, а живую зарисовку, передающую его собственные ощущения от происходившего. Он обращал внимание на детали обстановки, на поведение делегатов, не забыл упомянуть о том, что в советской делегации есть две секретарши, «без всякого сомнения самые привлекательные девушки во всем зале».
С присущей ему иронией приводил высеченные на мраморной доске в зале заседаний слова из «Истории» Маккиавелли, рассказывавшие о создании банка Сан Джорджио, которому принадлежал этот дворец, самого старинного банка в мире. «Маккиавелли, — писал он, — в свое время написал книгу, которая может быть руководством для проведения всех конференций, и, судя по их результатам, изучается она весьма тщательно».
«Зал уже почти полон, когда входит британская делегация. Они прибыли в автомобилях, мимо выстроенных вдоль улиц солдат, и входят эффектно. Это лучше всех одетая делегация. Сэр Чарльз Блейр Гордон, глава канадской делегации, блондин с румяным лицом, чувствует себя несколько не по себе. Он сидит четвертым от Ллойд Джорджа.
В сопровождении доктора Вирта, германского канцлера, похожего на музыканта-трубача из какого-нибудь немецкого оркестра, вошел смахивающий на ученого Вальтер Ратенау — самый лысый из всех участников конференции. Они разместились чуть пониже за тем же длинным столом. Ратенау — типичный социалист из богачей и считается самым способным человеком в Германии…»
Все были в сборе, отсутствовала лишь советская делегация. Это был напряженный момент, все гадали: придут ли русские вообще? Хемингуэй тогда сказал кому-то из своих соседей: «Это четыре самых пустых кресла, какие я только видел в своей жизни». Эти слова он потом вставил в свою корреспонденцию. Он подробно описал всех членов русской делегации — Литвинова, Чичерина, Красина и Иоффе, выделяя в их внешности характерные черты.
В тот же день он отправил в Торонто еще одну статью, посвященную судьбе разоружения. Он рассказывал о сенсации, имевшей место в день открытия конференции, когда все газетные «умники» уже покинули зал и «остались только те немногие, которые считают, что видели игру, если оставались до последнего судейского свистка». Очень скупо и точно передавал Хемингуэй напряженную атмосферу, воцарившуюся в зале в связи с выступлением Чичерина о всеобщем разоружении:
«Чичерин встал, руки у него дрожали. Он заговорил по-французски своим странным свистящим выговором — следствие несчастного случая, стоившего ему половины зубов. Толмач звонким голосом переводил. В паузах не слышно было ни звука, кроме позвякивания массы орденов на груди какого-то итальянского генерала, когда тот переступал с ноги на ногу. Это не выдумка. Можно было различить металлическое звяканье орденов и медалей».
С интересом разглядывал Хемингуэй корреспондентов, собравшихся в ложе прессы. Здесь были асы мировой журналистики, многие из которых были причастны и к литературе. В своей корреспонденции Хемингуэй упомянул и Марселя Кашена, лидера Французской коммунистической партии и редактора «Юманите», не забыв описать его изможденное лицо, растрепанные рыжие усы и очки в черепаховой оправе, сползающие на кончик носа.
Рядом с Кашеном сидел либеральный американский журналист Макс Истмен, похожий, как писал Хемингуэй, на веселого профессора университета со Среднего Запада. Истмен особенно интересовал Хемингуэя, который неустанно думал о том, чтобы пробиться со своими рассказами в американские журналы.
Хемингуэй оказался в одной гостинице с Истменом, и ему удалось с ним поближе познакомиться. Истмену поправилось, как просто говорил Хемингуэй о войне. Однажды, когда они сидели в номере у Хемингуэя, в ванной комнате взорвалась газовая колонка, и Хемингуэя вышвырнуло в прихожую. Он спокойно поднялся на ноги и, улыбаясь, что поразило всех присутствующих, сказал, что уже был напуган до смерти во время войны.
Эрнест попросил Истмена прочитать рассказы, которые он предусмотрительно взял с собой в Геную в надежде показать их кому-нибудь из влиятельных американских журналистов. На Истмена рассказы Хемингуэя не произвели, как он писал впоследствии в своих мемуарах, сильного впечатления, но тем не менее он послал их редакторам журнала «Либерейтор» Клоду Маккею и Майклу Голду. Опубликованы они не были.
Когда Истмен и Джордж Слокомб, корреспондент лондонской «Дейли геральд», поехали в Рапалло навестить известного английского юмориста Макса Бирбома, они пригласили с собой и Хемингуэя. На обратном пути Истмен остановил свою машину неподалеку от виллы Бирбома, чтобы записать для памяти некоторые фразы Бирбома. Хемингуэй засмеялся и, хлопнув себя ладонью по лбу, сказал: «Я храню каждое слово здесь!»
Хемингуэй пробыл в Генуе недолго. Он по телеграфу сообщил своей газете о главной сенсации конференции — о договоре, подписанном в Рапалло между Советской Россией и Германией, который покончил с попытками дипломатической изоляции молодого Советского государства, — и уехал на день в местечко Эгль в Швейцарии поудить рыбу в Роне. Об этом дне он написал очерк.
Рассказывая о ловле форели, он не упустил случая поиронизировать по поводу пользы печатных органов:
«Тогда приходит время, — писал он, — завернуть форель в последнюю речь лорда Нортклиффа… или в сообщение о неизбежном распаде коалиции, или же в пикантную историю о весельчаке герцоге и серьезной вдове, и, оставив дело Боттомли, чтобы почитать в поезде на обратном пути, кладешь газету с форелью в карман пиджака. Много форели водится в Canal du Rhone, когда солнце ушло за горы, и удишь вниз по течению, и дует вечерний ветерок, именно тогда она хорошо идет».
В Париж он возвращался с чувством удовлетворения — он, безусловно, справился со своим первым ответственным заданием, укрепил свою профессиональную репутацию журналиста и заработал кое-какие деньги.
Однако главное для него было писать. Рассказы, которые он посылал в американские журналы, регулярно возвращались ему с обидными резолюциями. Но он не унывал, он твердо был уверен, что будет печататься. Случай помог ему отыскать одну такую возможность.
В Генуе Хемингуэй познакомился с американским журналистом, постоянно жившим в Париже, Уильямом Бердом. Впрочем, случай только помог их знакомству. Если бы они не познакомились в Генуе, то все равно их пути сошлись бы в Париже, где оба были постоянными посетителями лавки Сильвии Бич «Шекспир и компания». Это был высокий человек с острой бородкой, мягкий, добрый и непринужденный. Он был страстным любителем и знатоком книг; Сильвия Бич утверждала, что он знает все про редкие издания. У него были свободные деньги и свободное время, и он решил стать издателем.
Берд сам рассказывал друзьям, что затеял дело с издательством просто для того, чтобы иметь хобби. Большая часть его друзей играла в гольф, но спорт никогда не интересовал его. Однажды в Париже он обнаружил на острове Сен-Луи французского журналиста Роже Девиня, который печатал книги на ручном прессе времен Бенжамена Франклина. Он загорелся этой идеей и договорился с Девинем печатать на его станке книги на английском языке. Для этого Берд купил полный набор шрифтов. Свое издательство он назвал «Три маунтен пресс». Оставалось продумать, что именно печатать.
Вот тогда-то Берд и познакомился с Хемингуэем, который сказал ему, что Эзра Паунд пишет сейчас большую поэму и, может быть, захочет часть ее напечатать. Уильям Берд отправился к Паунду, а через два дня Эзра пришел к нему с готовым проектом — он предложил издать серию из шести книг. Таким образом, Эзра Паунд стал редактором издательства «Три маунтен пресс». В числе этих шести книг они наметили и издание книги рассказов Хемингуэя.
Издание серии продвигалось крайне медленно — пресс был ручной, и издатель мог крутить его только в свободное от своей основной журналистской работы время. Первой вышла книга стихотворений Эзры Паунда. Вторую книгу серии — роман Форда Мэдокса Форда «Мужчины и женщины» — Берду пришлось печатать на стороне, так как Девиню самому понадобился его станок. Но в это время по соседству нашлась свободная мастерская, и Берд купил уже свой собственный печатный станок, тоже двухвековой давности.
Мастерская Берда помещалась в низком подвале старинного дома на набережной острова Сен-Луи. Мастерская была настолько тесная, что когда Сильвия Бич однажды зашла к Берду, то, как она вспоминала, он вынужден был выйти на тротуар, чтобы поговорить с ней, потому что в мастерской было место только для пресса и для печатника.
Книга рассказов Хемингуэя стояла последней в этом списке из шести книг, и ждать нужно было еще долго.
А пока что пришло лето, и можно было думать об отдыхе.
Вместе с Хэдли и своим давним знакомым по Милану капитаном Чинком Дорман-Смитом они отправились в Швейцарию.
В Монтре они ловили форель, взбирались на Сар en moine — крутую снежную вершину, с которой спускались, просто сев на снег.
Из Швейцарии они пешком прошли через Сен-Бернарский перевал и оказались в Италии. Это было веселое и беззаботное путешествие. В книге «Праздник, который всегда с тобой» Хемингуэй воспроизводил свой разговор с Хэдли, когда они вспоминали об этом путешествии:
«— Ты помнишь, как мы карабкались по снегу, а на итальянской стороне Сен-Бернара сразу попали в весну, и потом ты, Чинк и я весь день спускались через весну к Аосте?
— Чинк назвал эту вылазку «В туфлях через Сен-Бернар». Помнишь эти туфли?
— Мои бедные туфли!
— …И вы с Чинком все время говорили о том, как добиваться правды, когда пишешь, и правильно изображать, а не описывать. Я помню все. Иногда был прав он, а иногда ты. Я помню, как вы спорили об освещении, текстуре и форме».
Рассказы Дорман-Смита о войне во Франции, которую Хемингуэю не довелось увидеть, впоследствии ему очень пригодились. Они обогатили его собственное короткое восприятие войны и послужили материалом для будущих рассказов.
Хемингуэю хотелось побывать в памятных ему местах и прежде всего в Милане, с которым было связано столько воспоминаний. И старая сердечная боль, которая, казалось бы, давно должна была забыться, вспыхнула с новой силой. Он не выдержал и написал Агнессе нежное письмо, в котором рассказывал ей, как живо эти места напомнили ему те счастливые времена, когда они были вместе, и какой она замечательный человек. Далекий и, вероятно, уже трансформированный временем отзвук этого письма есть в рассказе «Снега Килиманджаро», где писатель Гарри вспоминает, что, когда «чувство одиночества не только не прошло, а стало еще острее, он написал ей, первой, той, которая бросила его, написал о том, что ему так и не удалось убить в себе это… О том, что все женщины, с которыми он спал, только сильнее заставляли его тосковать по ней. И что все то, что она сделала, не имеет никакого значения теперь, когда он убедился, что не может излечиться от этой любви». Это не автобиографическая запись, это художественное произведение, где, как всегда у Хемингуэя, сложнейшим образом переплетаются личный опыт и вымысел, но трудно избавиться от ощущения, что в этих словах есть отзвук и собственных переживаний.
Из Италии он отправил в Торонто две статьи об итальянском фашизме, одна из них представляла его интервью с Муссолини. Обе они были опубликованы 24 июня 1922 года, одна в «Стар», другая в «Стар уикли».
Едва вернувшись в Париж, они опять уехали, на этот раз в Германию. Эту поездку Хемингуэй предпринял на свой страх и риск, не имея никаких заданий от редакции. Однако он решил, что серия статей о послевоенной Германии будет небезынтересна канадским читателям и, таким образом, путевые издержки будут оплачены редакцией.
Из Парижа в Страсбург они летели самолетом. Это был первый воздушный перелет Хемингуэя. Тогда, в 1922 году, воздушный транспорт был новинкой, пользовались им мало, и Хемингуэю хотелось испытать это новое ощущение. Первая статья, которую он отправил из Страсбурга в Торонто 23 августа, представляла собой рассказ об этом воздушном перелете. Из Страсбурга они перебрались в Кельн. Здесь к ним присоединился Уильям Берд со своей женой.
Из Страсбурга Хемингуэй послал в Торонто статью об инфляции в Германии и о катастрофическом падении курса немецкой марки.
Затем они двинулись на юг во Фрейбург, оттуда заехали в Шварцвальд и, наконец, обратно в Кельн.
Статьи, написанные Хемингуэем за время этой месячной поездки по Германии, не претендовали на глубокий анализ внутреннего положения страны, оказавшейся после Версальского мира в столь тяжелом состоянии. Скорее их можно было назвать путевыми заметками или зарисовками. Однако и в этих зарисовках Хемингуэй не упустил случая показать отвратительную роль международных монополий, наживающихся на бедствиях народа.
«Спекулянты обеих сторон стараются не упустить ни гроша из любых затрат правительства и граждан. Герр Стиннес и группа французских дельцов и подрядчиков договорились, что все материалы, поставляемые французам в счет репараций, должны проходить только через герра Стиннеса.
Стиннес по этому соглашению должен получать шесть процентов со всего, что проходит через его руки… Спекулянты обеих сторон объединяются в своего рода спекулянтский трест».
Конечно, то были мимолетные ощущения, и вряд ли в эту свою первую поездку в Германию Хемингуэй имел время и возможности серьезно разобраться в сложной ситуации, сложившейся в стране. Через 12 лет, уже будучи умудренным опытом человеком, в статье «Старый газетчик» он вернется к анализу положения в послевоенной Германии. В ней содержатся весьма примечательные для Хемингуэя, вокруг которого тщательно создавали легенду о его принципиальной аполитичности, утверждения и раздумья:
«Непосредственно после войны мир был гораздо ближе к революции, чем теперь. В те дни
мы, верившие в нее, ждали ее с часу на час, призывали ее, возлагали на нее надежды(курсив мой. — Б. Г.), потому что она была логическим выводом. Но где бы она ни вспыхивала, ее подавляли. Долгое время я не мог понять этого, но наконец, кажется, понял. Изучая историю, видишь, что социальная революция не может рассчитывать на успех в стране, которая перед этим не перенесла полного военного разгрома. Надо самому видеть военный разгром, чтобы понять это. Это настолько полное разочарование в системе, которая привела к краху, такая ломка всех существующих понятий, убеждений и приверженностей, особенно когда воюет мобилизованный народ, что это необходимый катарсис перед революцией.
…Германия не знала военного разгрома. Она не знала нового Седана, такого, какой привел к Коммуне. Просто Германии не удалось победить в весенних и летних битвах 1918 года, но армия ее не разложилась, и мир был заключен раньше, чем поражение успело перерасти в тот разгром, из которого возникает революция. Революция все же была, но она была обусловлена и ограничена тем, как кончилась война, и те, кто не хотел признать военного поражения, ненавидели тех, кто признавал его, и стали расправляться с наиболее способными из своих противников путем обдуманной программы убийств, гнуснее которых никогда еще не было на свете. Они начали сейчас же после окончания войны убийством Карла Либкнехта и Розы Люксембург и продолжали убивать, систематически уничтожая как революционеров, так и либералов все теми же методами предумышленного убийства».
Но к этим выводам он пришел значительно позже, после того как прошел полный курс политических наук, который могла ему предложить послевоенная Европа. А на предметные уроки этого курса политических наук молодой журналист наталкивался на каждом шагу. На обратном пути, в Эльзасе, Хемингуэю удалось получить интервью у бывшего премьера Франции Клемансо, который только незадолго перед этим ушел от политической деятельности. В течение ряда лет «тигр» Клемансо был для Хемингуэя героем, образцом политического деятеля. Тем более счастлив был Хемингуэй, когда суровый Клемансо не устоял перед обаянием молодого журналиста и стал, по словам Хемингуэя, «на некоторое время очень разговорчивым». Клемансо весьма мрачно смотрел на будущее Европы и высказал эти горькие мысли со всей присущей ему грубой прямотой.
Для Хемингуэя получить такое интервью было большом победой. Однако его постигло немалое разочарование — редактор «Стар» Боун вернул ему интервью и в записке, носившей характер выговора, написал, что «Клемансо может говорить что ему вздумается, но не на страницах нашей газеты».
Этот случай, естественно, не мог усилить привязанность Хемингуэя к газетной работе, которой он и без того тяготился.
ГЛАВА 8
БЛИЖНИЙ ВОСТОК
Позднее ему пришлось увидеть такое, чего он даже в мыслях себе не мог представить; а потом он видел и гораздо худшее. Поэтому, вернувшись в Париж, он не мог ни говорить, ни слушать об этом.
Э. Хемингуэй, Снега Килиманджаро
Взяв интервью у Клемансо, Хемингуэй заторопился в Париж — ему хотелось попасть на матч в новом зале Монруж между известными боксерами Сики и Карпентье. 24 сентября он уже был в Париже.
Однако насладиться покоем парижской осени ему не пришлось. Уже через день или два после его возвращения пришла новая телеграмма — Боун предлагал своему парижскому корреспонденту срочно выехать в Константинополь.
Трудно было придумать другое поручение, которое больше обрадовало бы и заинтересовало Хемингуэя.
На Ближнем Востоке шла так называемая «малая война» — между Грецией и Турцией, и взоры всего мира были прикованы к этому району — эта «малая война» легко могла перерасти во всеобщую, мировую войну.
Перед самым отъездом в Константинополь Хемингуэй завтракал со своими друзьями Фрэнком Мейсоном и Гаем Хикоком. Мейсон вспоминает, как взволнован был Эрнест. Ведь он был уверен, что именно на войне наиболее полно раскрывается характер человека. Лицом к лицу со смертью, со страданием человек невольно сбрасывает с себя защитную оболочку условностей и притворства.
Во время этой встречи Хемингуэй договорился с Мейсоном, что тот будет оплачивать его расходы за счет Интернейшнл Ньюс Сервис, а Эрнест будет присылать ему информацию с Ближнего Востока. У Мейсона такой необходимости не было — в его парижской конторе просто перепечатывали сообщения английских и французских телеграфных агентств и передавали их в Нью-Йорк, — но ему хотелось помочь товарищу, и, таким образом, Хемингуэй уехал в Константинополь представителем не только торонтской газеты, но и херстовского агенства.
30 сентября он прибыл в Константинополь. В тот же день он отправил в Торонто телеграмму: «Константинополь — шумный, жаркий, холмистый, грязный и прекрасный город. Он наводнен слухами и мундирами. Прибывшие в город британские войска готовы предотвратить вторжение кемалистов. Иностранцы нервничают и, помня судьбу Смирны, заказали билеты на все отходящие из страны поезда уже несколько недель назад». Эта телеграмма появилась на первой полосе «Стар» под большим заголовком и с редакционным предисловием, в котором сообщались сведения об авторе — специальном корреспонденте газеты Эрнесте Хемингуэе.
Ему предстояло разобраться не столько в военных действиях, сколько в довольно сложной дипломатической игре, которая и повлекла за собой эту войну. К концу мировой войны Оттоманская империя, сражавшаяся в одном лагере с кайзеровской Германией и потерпевшая поражение, была накануне развала. Державы-победительницы спорили из-за наследства «больного», как называли тогда турецкую империю. Среди этого наследства было две драгоценности — нефтяные богатства Ближнего Востока и проливы, соединяющие Черное море со Средиземным.
В начале 1920 года султан выехал во Францию, в город Севр, для подписания там мирного договора с державами-победительницами. Султан признавал ликвидацию Оттоманской империи и отдавал четыре пятых ее бывших территорий державам Антанты — Палестину, Ирак, Трансиорданию, Ливан, Сирию и даже Фракию, которая по Севрскому договору отходила к Греции. Это было последним актом султана — националистическая партия во главе с офицером армии Мустафой Кемалем объявила его низложенным и образовала в Анкаре свое правительство.
Теперь заволновался Лондон. Поддерживая султана, чья власть уже не распространялась дальше дворцовых ворот, Великобритания рисковала, что наследство «больного» уплывет из ее рук. Оставалось только одно — выпустить на арену греческого короля Константина. Ему были обещаны территории, военная слава и Смирна — древний центр греческой культуры и важнейший порт Анатолии. В 1921 году греческие войска пересекли пролив и отбросили армию Кемаля до Анкары. Установилось некое шаткое равновесие, во время которого обе стороны пока что расправлялись с соответствующими национальными меньшинствами — турки резали и выселяли христианское население в Анатолии, греки расправлялись с мусульманами, проживавшими во Фракии.
И вот неожиданно в августе 1922 года турецкая армия Кемаля перешла в контрнаступление. Решающее сражение продолжалось десять дней. 7 сентября греческая армия была окончательно разгромлена и стала в беспорядке отступать к Смирне, которая была переполнена ранеными греческими солдатами и бежавшим мирным населением. 9 сентября турецкая кавалерия начала просачиваться в Смирну. 14 сентября в христианском секторе города вспыхнул пожар. Греки к тому времени передали город союзному командованию, но Кемаль отверг все предложения о перемирии, настаивая на возвращении Турции Адрианополя и Смирны. Он угрожал вторгнуться в Месопотамию — английский мандат, если его условия не будут приняты. Он готовился к наступлению на Константинополь и Фракию, где греческие войска лихорадочно готовились к обороне.
Хемингуэй появился в Константинополе как раз накануне ожидавшейся битвы за Фракию, которую он и должен был описывать как военный корреспондент.
Однако эта битва не состоялась. В Греции произошел переворот, король Константин был свергнут и на престол возведен крон-принц Георг, который немедленно заключил перемирие с Кемалем.
Через четыре дня после своего приезда Хемингуэй отправил в Торонто статью о мирных переговорах в Мудании, жарком и пыльном порту на Мраморном море.
Никому из журналистов не разрешили присутствовать на этой встрече. Хемингуэй в связи с этим саркастически писал о военных чинах, которые считают, что судьбы народов должны решать они и народам незачем знать о том, кто и как определяет их судьбу. Но все равно, писал он, «даже если никому никогда не разрешат упоминать об этой встрече, если никто никогда не признает, что Запад пришел к Востоку просить о мире, эта встреча имеет именно такое значение, потому что она знаменует конец европейского господства в Азии».
Хемингуэй не писал в своей корреспонденции о тех коренных изменениях в соотношении сил, которые произошли в мире в результате Октябрьской революции в России, и не упоминал, в частности, договор о дружбе, подписанный Советской Россией с правительством Кемаля, но он уловил существенное — на этот раз, вместо того чтобы угрожать, как обычно, орудиями «Айрон Дюка» — флагманского корабля британского военного флота, Запад прибыл сюда не для того, чтобы требовать или ставить условия, а для того, чтобы просить мира.
И еще одна характерная деталь была в этой корреспонденции Хемингуэя — он начал понимать разницу между солдатами, сражающимися за освобождение своей родины, — в данном случае это были турки — и мобилизованными греческими солдатами, «которые, — писал он, — призваны в армию девять лет назад, и у них нет никакою личного стремления завоевывать Малую Азию, и они сыты этим по горло и начинают понимать, что идут в бой умирать, как скот, ради чужой выгоды».
Для молодого журналиста это был уже серьезный шаг в понимании подлинной сущности захватнических войн.
5 октября он послал через Париж в Торонто статью о Кемале. Хемингуэй писал, что еще недавно Кемаля представляли на Востоке новым Саладином, который изгонит христиан со всех земель, принадлежавших ранее исламу, объявит газават — священную войну. Между тем Кемаль оказался трезвым политиком, который руководствуется реальными государственными интересами своей страны.
В свободное от работы время Хемингуэй знакомился с Константинополем, запоминал его краски, его запахи, вид Босфора при восходе солнца. В очерке, написанном тогда в Константинополе, он описал этот город:
«Утром, когда вы просыпаетесь и видите туман над Золотым Рогом и минареты, тянущиеся из тумана к солнцу, стройные и чистые, и муэдзин призывает верующих к молитве голосом, в котором взлеты и падения напоминают русскую оперу, вы ощущаете магию Востока.
Когда вы смотрите в зеркало и обнаруживаете, что ваше лицо усеяно множеством мелких красных точек от укусов насекомых, которые добрались до вас прошлой ночью, вы понимаете, что такое Восток».
Он не забыл описать улицы Константинополя, покрытые густым слоем пыли и превращающиеся в потоки грязи во время дождя, упомянуть о сорока тысячах русских беженцев. Он рассказал о ночной жизни города, в котором уважающие себя люди не садятся обедать раньше девяти вечера, где театры открываются в десять, а респектабельные ночные бары в два часа ночи.
«Перед восходом солнца вы можете пройти по черным тихим улицам Константинополя, и крысы будут выскакивать у вас из-под ног, бродячие собаки будут рыться в помойках, полоски света пробиваются сквозь щели в ставнях, и доносится пьяный смех. Этот пьяный смех служит контрастом к великолепным руладам муэдзина, зовущего к молитве, и темные, скользкие, вонючие, загаженные отбросами улицы Константинополя ранним утром и являют собой реальную магию Востока».
Через несколько дней он выехал из Константинополя, чтобы своими глазами увидеть отход греческой армии, эвакуирующейся из Восточной Фракии. Его корреспонденция об этом отходе была написана 14 октября в Мурадии, маленькой деревушке около озера Ван. Он описал то, что сам видел:
«Когда я пишу эти строки, греческие войска начинают отступление из Восточной Фракии. В своей плохо пригнанной американской форме они идут по равнине, впереди них кавалерийские патрули, солдаты шагают, временами угрюмо улыбаясь нам, когда мы обгоняем их беспорядочно растянувшиеся колонны. За собой они перерезали все телеграфные провода, и те свисают со столбов, как ленты с майского шеста. Они оставили свои соломенные шалаши, замаскированные огневые позиции своих батарей, свои пулеметные гнезда и все густо заплетенные, растянутые, укрепленные рубежи, на которых они собирались дать последний отпор туркам… Заляпанные грязью буйволы с прижатыми к спине рогами тянут по пыльным дорогам тяжело нагруженные обозные фургоны. Некоторые из солдат взгромоздились на горы поклажи, другие погоняют буйволов. А впереди и позади обозных телег тянутся войска. Вот он, конец великой греческой военной авантюры».
В Мурадии Хемингуэй познакомился с капитаном Уиттолом, английским офицером, служившим ранее в Индии, который был прикомандирован к греческой армии в качестве наблюдателя во время сражения у Анкары прошлым летом.
Уиттол рассказал Хемингуэю, как совершенно неопытные греческие артиллерийские офицеры принимали команду над батареями и расстреливали собственную пехоту. Он рассказал о пехотных офицерах, которые больше привыкли иметь дело не с порохом, а с пудрой для лица и помадой, о штабных офицерах с их преступным невежеством и беспечностью.
Обо всем этом Хемингуэй написал в своем очерке. С болью человека, прошедшего войну, он писал о солдатах, преданных своими командирами:
«Целый день я проезжал мимо них, грязных, усталых, небритых, обветренных, бредущих вдоль дорог коричневой, волнистой, голой Фракийской равнины. Никаких оркестров, питательных пунктов, организованных привалов, только вши, грязные одеяла и москиты ночью. Вот остатки той славы, которая именовалась Грецией. Вот он, конец второй осады Трои».
Увидев своими глазами отступление греческой армии из Восточной Фракии, Хемингуэй ненадолго вернулся а Константинополь и поспешил на север, чтобы описать эвакуацию греческого населения из Западной Фракии.
19 октября он уже был в Адрианополе. В 11 часов вечера он сошел с поезда и увидел станцию — грязную дыру, забитую солдатами, узлами, пружинными матрацами, швейными машинами, детьми, сломанными телегами. Кругом была страшная грязь, а сверху моросил дождь. Начальник станции рассказал ему, что в этот день он отправил 57 вагонов с отступающими солдатами. Телеграфные провода повсюду оборваны. Скопляется все больше войск, и нет никакой возможности вывозить их.
Начальник станции объяснил Хемингуэю, что единственное место в городе, где можно выспаться, это гостиница мадам Мари. Солдат проводил его туда по темным улицам, тщательно обходя лужи грязи.