Теперь он с интересом вглядывался в жизнь страны, желая узнать, какие же изменения принесла республика народу. Мадрид стал богаче, в нем строились новые, современные дома. На месте старого кафе «Торнос» выросло большое административное здание, на берегу Мансанареса, где еще не так давно Хемингуэй с Сиднеем Франклином и Бэмби купались и готовили еду на костре, выстроили большой павильон для купанья.
Но главное было, конечно, не в этом. Глазом опытного журналиста Хемингуэй рассмотрел, что крестьяне при республике бедствуют, как и раньше, а те, кто оказался у власти, заняты набиванием собственных карманов. Он понимал, что цели республики справедливы, но не мог не видеть, что «новая сильная бюрократия», как писал он в статье для «Эсквайра», не так уж бескорыстно предана идеям процветания Испании. «Политика, — писал он, — по-прежнему является прибыльной профессией». Один испанский журналист в статье о Хемингуэе назвал его «другом Испании», и Хемингуэй в этой статье в обычном для его публицистики ироническом тоне писал, что «Испания слишком большая страна и она сейчас населена слишком большим количеством политиков, чтобы человек мог быть другом всех безнаказанно для своей безопасности».
Он видел, какой силой обладает реакция в Испании, и понимал, что этой стране предстоят еще тяжелые испытания. Его не оставляло чувство надвигающейся трагедии, и он с горечью писал: «Спектакль с управлением этой страной в настоящее время скорее комический, чем трагический, но трагедия очень близка».
В перерывах между боем быков и охотой он ездил в горы Эстремадуры со своим другом художником и революционером Луисом Кинтанильей охотиться на диких кабанов — Хемингуэй продолжал работать над большим рассказом, который он задумал еще весной. Это должен был быть рассказ о Гарри Моргане, рыбаке из Ки-Уэста, в котором угадывались кое-какие черты Джо Рассела, о его поездке на Кубу с богатым американцем для ловли рыбы. Рассказ начинался сценой перестрелки на улицах Гаваны.
Осенью Эрнест приехал в Париж. Город был, как всегда, прекрасен, но былой радости Хемингуэй не испытывал. Эти свои ощущения он попытался проанализировать в «Письме из Парижа», написанном им для «Эсквайра».
Конечно, было грустно приехать в город своей молодости, где так многое изменилось, где не было уже многих старых друзей. «Один старый друг застрелился, — писал Хемингуэй. — Другой старый друг вернулся в Нью-Йорк и выпрыгнул или скорее выпал из окна. Еще один старый друг написал мемуары. Все старые друзья потеряли свои деньги. Все старые друзья в унынии». Но главное, почему он себя чувствовал плохо в этот приезд в Париж, заключалось в другом. «От людей, которые теряют свои деньги, — писал он, — можно ожидать, я полагаю, что они могут покончить с собой. И что у пьяниц болит печень, и что легендарные люди обычно кончают тем, что пишут мемуары. Но вот что заставляет вас действительно чувствовать себя плохо, так это то, как абсолютно спокойно здесь все говорят о будущей войне. С этим смирились и принимают это как должное».
Вот что было главным в умонастроениях французов в 1933 году, и Хемингуэй уловил это. Все понимали, что Гитлер, пришедший к власти в Германии, будет воевать. Но при этом европейские политики, и французские в особенности, вели свою грязную игру, надеясь толкнуть Гитлера на восток, заключали тайные сделки с ним и с Муссолини. Хемингуэй слишком хорошо знал по прошлой своей журналистской работе всю беспринципность политиканов, возглавляющих правительства европейских «демократических государств», и он в своей статье высказывал убежденность, что если Европа будет воевать, то Соединенные Штаты «должны держаться в стороне».
«Письмо из Парижа» он заканчивал признанием в любви Парижу, любви сложной, обращенной уже в прошлое:
«Париж прекрасен этой осенью. Это был замечательный город, в котором хорошо жить, когда ты совсем молод и это необходимо для образования человека. Мы все были влюблены в него однажды, и мы лжем, если отрицаем это. Но он похож на любовницу, которая не стареет и у которой сейчас новые возлюбленные. Она была стара и тогда, но мы тогда этого не знали. Мы думали, что она просто старше нас, и это нас привлекало. А теперь, когда мы не любим ее больше, мы упрекаем ее в этом. Но это неправильно, потому что она всегда одного возраста и у нее всегда новые любовники. Что касается меня, то теперь я люблю кого-то другого. И если я сражаюсь, я сражаюсь за кого-то другого».
Приближался срок их отъезда в Африку. Чарльз Томпсон уже прибыл в Париж, чтобы присоединиться к Эрнесту и Полине. Рассказ о Гарри Моргане «Один рейс» был закончен и отправлен в журнал «Космополитен». В последний вечер они поужинали с Джойсом и выехали в Марсель, чтобы следовать дальше в неизведанную страну Африку, которая так притягивала Хемингуэя.
Я еще приеду в Африку… Я вернусь сюда потому, что мне нравится жить здесь — жить по-настоящему, а не влачить существование.
Э. Хемингуэй, Зеленые холмы Африки
22 ноября 1933 года Хемингуэй с Полиной и Чарльзом Томпсоном отплыли из Марселя на пароходе «Генерал Метцингер». Их путь лежал через Порт-Саид, по Суэцкому каналу в Красное море и Индийский океан до порта Момбасы. Отсюда поездом они выехали в Найроби, где должны были встретиться с Филипом Персивалем, белым охотником, который согласился руководить их охотничьей экспедицией.
Дальше они двинулись на двух грузовиках и легковом автомобиле, специально приспособленном для дальнего путешествия по Африке, на юг, в Танганьику. Неподалеку от кратера Нгоронгоро они разбили свой первый лагерь.
Началась охотничья страда. Здесь они убили первого льва. Дело не обошлось без недоразумений. Заранее было условлено, что первый выстрел сделает Полина. Все они охотились на льва впервые, уже темнело, и если бы раненый лев ушел в чащу, то с ним потом было бы много хлопот, поэтому договорились, что после первого попадания каждый имел право стрелять сколько угодно. Хемингуэй потом вспоминал, каким желтым, большеголовым и огромным показался ему лев рядом с низкорослым деревцем, похожим на садовый куст. Полина выстрелила, и зверь побежал, легко и неслышно, как огромная кошка. Тогда Эрнест выстрелил из своего спрингфилда, зверь завертелся и упал.
«Я был так удивлен тем, — писал Хемингуэй, — что лев просто-напросто свалился мертвым от выстрела, тогда как мы ожидали нападения, геройской борьбы и трагической развязки, что чувствовал скорее разочарование, чем радость. Это был наш первый лев, мы не имели никакого опыта и ожидали совсем иного».
Все стали убеждать Полину, что лев был убит ее выстрелом. Когда они возвращались в лагерь, ружьеносец М'Кола закричал: «Мама! (Так они все называли Полину.) Мама убила льва!»
Все носильщики, повар, слуги выбежали навстречу, начали приплясывать, отбивая такт ладонями, и гортанно выкрикивали что-то. Они подхватили Полину на руки и обошли с ней вокруг костра, приплясывая и напевая: «Ай да Мама! Ха! Ха! Ха! Ай да Мама! Ха! Ха! Ха!» Они исполнили песню и танец о льве, подражая его глухому, одышливому рыку.
Когда вечером все сидели у костра и пили, Филип Персиваль сказал Полине:
— Этого льва застрелили вы. М'Кола убьет всякого, кто вздумает утверждать, будто это не так.
И Полина ответила:
— Знаете, у меня такое настроение, словно и вправду его застрелила я. А случись это на самом деле, я бы возгордилась невероятно. Ну до чего же приятно чувствовать себя победительницей!
Потом был лев, которого на этот раз засчитали Хемингуэю.
Радость охоты портила болезнь — видимо, на пароходе Эрнест заразился амебной дизентерией, и она страшно мучила его. Он решил не поддаваться болезни и продолжал охотиться, пытаясь перебороть себя. Однако в середине января он настолько плохо себя почувствовал, что пришлось вызывать самолет, который бы вывез его отсюда. Это был маленький двухместный биплан, пилот которого Пирсон оказался старым другом Филипа Персиваля. Остановившись для заправки в Аруше, они полетели дальше, мимо громады Килиманджаро, укутанной облаками, с вершиной, покрытой вечным снегом, казавшейся неправдоподобно белой в лучах солнца.
В Найроби Хемингуэя поместили в больницу и принялись лечить. Отсюда он послал маленький очерк в «Эсквайр», озаглавленный «Амебная дизентерия в Африке». В почте, ожидавшей его, он нашел месячной давности письмо от Перкинса, который сообщал, что книга «Победитель не получает ничего» за неделю до рождества разошлась уже в количестве 12 500 экземпляров. Там же было и письмо от редактора «Космополитена», выражавшего свое полное удовлетворение рассказом «Один рейс» и предлагавшего купить этот рассказ за пять с половиной тысяч долларов — самый высокий гонорар, который Хемингуэй до сих пор получал за рассказ.
К 23 января он оправился от болезни и поторопился догнать своих компаньонов уже в холмистой местности к югу от вулкана Нгоронгоро. Опять начались походы ранними утрами в поисках носорогов и антилоп куду, треволнения охоты, зависть к удачному трофею товарища.
«Вот такая охота была мне по душе! — писал Хемингуэй. — Пешеходные прогулки вместо поездок в автомобиле, неровная, труднопроходимая местность вместо гладких равнин — что может быть чудеснее. Я гордился меткостью своей стрельбы, верил в себя, и мне было так хорошо и легко, — право же, переживать все это самому куда приятнее, чем знать об этом только понаслышке».
Прекрасными были вечера, когда, усталые, возбужденные охотой, они все собирались у огня в лагере, пили виски с содовой и обсуждали события дня или слушали воспоминания Филипа Персиваля. Хемингуэю особенно интересно было слушать рассказы старого охотника о мужестве и трусости, с которыми приходится сталкиваться во время охоты на крупного зверя, а Персивалю за долгую жизнь профессионального охотника привелось сопровождать множество людей и наблюдать за их поведением. Он рассказывал, как бывает, когда человек преодолевает свою трусость и становится храбрым. Эта проблема всегда волновала Хемингуэя, на войне он видел всякое — и мужество и трусость, сам знал, как трудно одолеть страх перед смертью и какой душевный подъем ощущаешь, одержав победу над самим собой.
Среди историй Филипа Персиваля запомнился Хемингуэю рассказ о том, как в 1926 году альпинист Рейш поднялся на Килиманджаро и обнаружил там в снегах замерзший труп леопарда.
Здесь, в Африке, Хемингуэй жил полной жизнью, наслаждаясь всем — природой, не тронутой рукой человека, азартом охоты, наконец, просто физической активностью. Но при этом он впитывал в себя все ощущения, запахи, волнение, испытываемое при виде зверя, за которым охотился не один день, радость удачного выстрела.
«Настоящий охотник, — писал он, — бродит с ружьем, пока он жив и пока на земле не перевелись звери, так же как настоящий художник рисует, пока он жив и на земле есть краски и холст, а настоящий писатель пишет, пока он может писать, пока есть карандаши, бумага, чернила и пока у него есть о чем писать».
У них с собой были книги, чтобы читать во время отдыха. Хемингуэй взял с собой в это путешествие томик Льва Толстого и потом, вспоминая Африку, не раз обращался к Толстому.
«Я читал повесть «Казаки» — очень хорошую повесть. Там был летний зной, комары, лес — такой разный в разные времена года — и река, через которую переправлялись в набеге татары, и я снова жил в тогдашней России.
Я думал о том, как реальна для меня Россия времен нашей Гражданской войны, реальна, как любое другое место, как Мичиган или прерии к северу от нашего города и леса вокруг птичьего питомника Эванса, и я думал, что благодаря Тургеневу я сам жил в России так же, как жил у Будденброков, и в «Красном и черном» лазил к ней в окно… И я продолжал читать о реке, через которую переправлялись в набеге татары, о пьяном старике охотнике, о девушке и о том, как по-разному там бывает в разные времена года».
Они двинулись дальше, в ущелье Рифт. Они ехали по красноватой песчаной дороге через высокое плато, затем вверх и вниз через холмы, поросшие кустарником, и по лесистому склону, у их ног расстилалась равнина, дремучий лес и длинное, обмелевшее у берегов озеро Маньяра, в дальнем конце своем усеянное сотнями тысяч розовых точечек — это сидели на воде фламинго.
Здесь, на равнине, они охотились на зебр и сернобыков. Охота на зебр, шкуры которых они обещали друзьям в Америке, оказалась скучным делом; теперь, когда трава выгорела, равнина после холмов казалась однообразной. Потом они двинулись дальше, натолкнулись на болото, где были утки. Нужно было торопиться, пока не начались дожди, идущие из Родезии, и они отправились еще за двести миль в сторону, где можно было надеяться подстрелить антилоп куду.
Хемингуэю очень хотелось подстрелить хорошего самца куду, но, к его великому огорчению, первому удалось добыть куду не ему, а Томпсону. Эрнест упорно сидел у солончака, куда приходили куду. Один раз они увидели небольшого самца — серого красавца с могучей шеей, с витками рогов, поблескивающими на солнце. Хемингуэй прицелился, но не выстрелил, боясь спугнуть более крупных куду, которые, он надеялся, придут сюда в сумерки. Но где-то вдали загрохотал грузовик, и этот шум спугнул животных.
Возвращаясь в лагерь, они натолкнулись на сломавшийся грузовик, около которого стояло несколько туземцев и среди них невысокий кривоногий человек, смахивавший на карикатуру, в тирольской шляпе и в коротких кожаных штанах. Дальше все походило на чистейшую фантастику — человек в тирольской шляпе оказался австрийцем по фамилии Корицшонер, который помнил фамилию Хемингуэя по стихам, которые тот когда-то печатал в немецком журнале «Квершнитт». Хемингуэй пригласил его в лагерь, и австриец забросал его вопросами о литературе, о писателях, о литературных сплетнях. Он сообщил Хемингуэю, что раньше выписывал «Квершнитт». «Это давало нам чувство причастности, — говорил он, — принадлежности к блистательной плеяде людей, сплотившихся вокруг «Квершнитта», людей, с которыми мы хотели бы общаться, если бы такая возможность зависела бы только от нашего желания».
Хемингуэй нехотя принимал участие в этих разговорах — он вообще никогда не любил окололитературных разговоров, а сейчас все его мысли были сосредоточены на куду.
По предложению Персиваля они отправились в новые места. «Мы ехали по уступам скал, — вспоминал Хемингуэй, — узкой тропой, исхоженной караванами и скотом, и бездорожье каменной осыпи подымалось между двумя рядами деревьев, уходя в горы… Машина спустилась к песчаной реке шириной в полмили, окаймленной зеленью деревьев. По золотистому песку были разбросаны лесные островки; вода в этой реке текла под песком, животные приходили на водопой по ночам и выкапывали острыми копытами лунки, которые быстро наполнялись водой. Когда мы перебрались через эту реку, день уже клонился к вечеру; навстречу нам то и дело попадались люди, которые покидали голодный край, лежавший впереди…»
Потом, уже на новом месте, Хемингуэю повезло, и он в течение получаса застрелил двух великолепных самцов куду.
Наступал сезон дождей, и экспедицию надо было заканчивать. Грустно было уезжать из этой прекрасной страны. «Я хотел только одного, — писал Хемингуэй, — вернуться в Африку. Мы еще не уехали отсюда, но, просыпаясь по ночам, я лежал, прислушивался и уже тосковал по ней… Сейчас, живя в Африке, я с жадностью старался взять от нее как можно больше — смену времен года, дожди, когда не надо переезжать с места на место, неудобства, которыми платишь, чтобы ощутить ее во всей полноте, названия деревьев, мелких животных и птиц; знать язык, иметь достаточно времени, чтобы во все это вникнуть и не торопиться. Всю жизнь я любил страны: страна всегда лучше, чем люди».
Оставалось две недели до того дня, когда они должны были в Момбасе сесть на пароход, чтобы плыть в Европу. Хемингуэй решил показать Персивалю, что такое ловля крупной рыбы в море, и они остановились в Малинди на берегу Индийского океана. Катер, который они заказали телеграммой, оказался дырявым, один мотор постоянно портился. Однако, несмотря на это, ловля рыбы прошла удачно, и Хемингуэй клялся, что приедет сюда еще не раз и будет ловить рыбу в Красном море, в Аденском заливе и на побережье Занзибара.
В марте Хемингуэй с Полиной были уже в Париже. Здесь он нанес визит Сильвии Бич в ее книжную лавку, и Сильвия показала ему статью критика Уиндхема Льюиса, с которым он когда-то занимался боксом в былые парижские времена. С тех пор Уиндхем Льюис стал крайним реакционером. Статья называлась «Тупой бык» и была в высшей степени оскорбительной для Хемингуэя.
Эрнест пришел в такое бешенство, что разбил вазу с тюльпанами на столике у Сильвии. Его собирались учить, как и о чем он должен писать, а он выше всего на свете ценил свою писательскую независимость, свое право выбирать из жизни тот материал, который он знал, который что-то говорил его сердцу и уму, и он верил, что если напишет правду, и напишет ее хорошо, то это скажет что-то и сердцу и уму читателя.
Он не мог уважать продажных писателей буржуазной Америки, связывающих свою писательскую работу с политическими веяниями. Этой точки зрения он придерживался всегда.
На борту океанского лайнера «Иль де Франс» Хемингуэй и Полина отплыли в Америку. Во время этого путешествия он познакомился со знаменитой актрисой Марлей Дитрих, которая на многие годы стала его хорошим другом. Знакомство это, как он потом рассказывал, произошло при довольно необычных обстоятельствах. Хемингуэй сидел в салоне парохода с одним из своих приятелей, неподалеку ужинала большая компания кинематографистов. И вдруг он увидел, как на верху лестницы появилось «это чудо в белом». Длинное узкое белоснежное платье на этой фигуре. В искусстве драматической паузы, говорил Эрнест, ей не было равных. Так вот, она устроила драматическую паузу на верху лестницы и затем стала медленно скользить вниз и подошла к столу, где ее ждали. Естественно, что все, кто был в салоне, не проглотили ни куска с момента ее появления. Все мужчины за столом вскочили, начали придвигать ей стул, но она стояла и считала. Оказалось, за столом сидит уже двенадцать человек. Тогда она извинилась и сказала, что не может сесть тринадцатой. Тут Хемингуэй встал из-за своего столика и предложил спасти компанию, сев к ним четырнадцатым.
В начале апреля они были в Нью-Йорке. Репортерам в порту он сказал, что собирается вернуться в Ки-Уэст и засесть писать. Но до отъезда в Ки-Уэст ему удалось осуществить еще одну давнюю свою мечту.
Он давно хотел обзавестись собственным рыболовным катером, с сильным мотором, способным выдерживать дальние морские переходы. Еще до поездки в Африку ему рассказали об острове Бимини, расположенном в 45 милях на восток от Майами, заверяя, что это подлинный рай для охотников на крупную рыбу. Ему захотелось поехать туда, но для этого нужен был свой катер.
В один из дней своего пребывания в Нью-Йорке Хемингуэй вместе с Полиной поехал на судостроительные верфи в Бруклин и там подобрал себе как раз такой катер, какой был ему нужен. Он его приобрел, заказал некоторые приспособления для ловли крупной морской рыбы и договорился, что катер доставят в Майами. Он решил назвать его испанским женским именем «Пилар».
В Ки-Уэсте Хемингуэй сел писать новую книгу о своем путешествии по Африке. На этот раз он решил создать чисто документальное произведение, изменив только имена участников этого сафари. В предисловии к книге, которую он поначалу хотел назвать «Африканские предгорья», он писал: «В отличие от большинства книг здесь нет ни одного вымышленного героя или события… Автор стремился создать абсолютно правдивую книгу, чтобы выяснить, может ли такое правдивое изображение событий одного месяца, а также страны, в которой они происходили, соперничать с творческим вымыслом».
Он стал описывать все, что произошло с ними в Африке, волнения, удачи и неудачи охоты, пейзажи этой страны, туземцев, с которыми ему пришлось сталкиваться. Рассказывал он не последовательно, а слегка меняя чередование событий. Начал он со встречи с австрийцем Корицшонером, которому дал фамилию Кандиский. Беседы с этим странным человечком, задававшим ему кучу вопросов о литературе, дали ему возможность изложить в книге кое-какие свои соображения о литературе, правда, в несколько ироническом тоне, поскольку высказывал он эти мысли Кандискому. Но за этой иронической интонацией скрывались порой очень серьезные вещи. Так, он очень серьезно высказал свое суждение о месте Марка Твена в американской литературе, заявив, что вся современная американская литература вышла из одной книги Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна»: «Лучшей книги у нас нет… И ничего равноценного с тех пор тоже не появлялось».
Немало мыслей в этой новой книге Хемингуэй высказал о месте писателя в обществе. Он утверждал, что писателям следует работать в одиночку. Писатели должны встречаться друг с другом только тогда, когда работа закончена.
«Иначе они становятся такими же, как те их собратья, которые живут в Нью-Йорке. Это черви для наживки, набитые в бутылку и старающиеся урвать знания и корм от общения друг с другом и с бутылкой. Роль бутылки может играть либо изобразительное искусство, либо экономика, а то экономика, возведенная в степень религии. Но те, кто попал в бутылку, остаются там на всю жизнь. Вне ее они чувствуют себя одинокими. А одиночество им не по душе».
С горечью писал Хемингуэй о том, как американское общество губит своих писателей, потому что они начинают сколачивать деньгу, жить на широкую ногу, и потом им уже приходится писать, чтобы поддерживать такой образ жизни, содержать своих жен и прочая, а в результате получается макулатура. Быть может, когда Хемингуэй писал эти строки, он видел перед собой своего друга Скотта Фицджеральда, губившего свой талант ради денег. Писателей, утверждал Хемингуэй, «губят первые деньги, первая похвала, первые нападки, первая мысль о том, что они не могут больше писать, первая мысль, что ничего другого они делать не умеют, или же, поддавшись панике, они вступают в организации, которые будут думать за них».
О себе Хемингуэй писал: «У меня много других интересов. Жизнью своей я очень доволен, но писать мне необходимо, потому что, если я не напишу какого-то количества слов, вся остальная жизнь теряет для меня свою прелесть… Мне нужно писать — и как можно лучше, и учиться в процессе работы. И еще я живу жизнью, которая дает мне радость. Жизнь у меня просто замечательная». Но когда Кандиский спрашивает его: «Значит, вы счастливы?», следует очень важный ответ, весьма характерный для Хемингуэя: «Да, пока не думаю о других людях». И вот здесь, говоря о том, что нужно писателю, Хемингуэй перечисляет: большой талант, как у Киплинга, самодисциплина Флобера и совесть — «такая же абсолютно неизменная, как метр-эталон в Париже», интеллект и бескорыстие, и умение выжить.
Не тронутая человеком великолепная природа Африки наводила Хемингуэя на тяжкие раздумья о том, как безжалостно капитализм разрушает девственную природу. «С нашим появлением континенты быстро дряхлеют. Местный народ живет в ладу с ними. А чужеземцы разрушают все вокруг, рубят деревья, истощают водные источники…» Хемингуэй говорит о том, что Америка была хорошей страной, но ее превратили черт знает во что. «Наши предки, — писал он, — увидели эту страну в лучшую ее пору, и они сражались за нее, когда она стоила того, чтобы за нее сражаться. А я поеду теперь в другое место. Так мы делали в прежние времена, а хорошие места и сейчас еще есть».
В этой книге Хемингуэя то и дело проступала горечь большого художника, видящего, что критика, формирующая общественное мнение, не хочет понять его, сознательно искажает смысл его творчества. Все это вызывало чувство одиночества, но и утверждало его в собственных убеждениях. Утешала еще давняя мысль о непреходящем — таком, как земля в «И восходит солнце», как Гольфстрим, который он теперь узнал и полюбил.
«Если ты совсем молодым отбыл повинность обществу, демократии и прочему и, не давая себя больше вербовать, признаешь ответственность только перед самим собой, на смену приятному, ударяющему в нос запаху товарищества к тебе приходит нечто другое, ощутимое, лишь когда человек бывает один. Я еще не могу дать этому точное определение, но такое чувство возникает после того, как ты честно и хорошо написал о чем-нибудь и беспристрастно оцениваешь написанное, а тем, кому платят за чтение и рецензии, не нравится твоя тема, и они говорят, что все это высосано из пальца, и тем не менее ты непоколебимо уверен в настоящей ценности своей работы; или когда ты занят чем-нибудь, что обычно считается несерьезным, а ты все же знаешь, что это так же важно и всегда было не менее важно, чем все общепринятое, и когда ты на море один на один с ним и видишь, что Гольфстрим, с которым ты сжился, который ты знаешь и вновь познаешь, и всегда любишь, течет, как и тек он с тех пор, когда еще не было человека, и омывает этот длинный, прекрасный и злополучный остров с незапамятных времен, до того, как Колумб увидел его берега, и все, что ты можешь узнать о Гольфстриме и о том, что живет в его глубинах, все это непреходяще и ценно…»
Работа над книгой шла очень медленно. К тому же она прерывалась частыми поездками на Кубу, теперь на собственном катере «Пилар». В это лето в дом на Уайтхед-стрит явился высокий молодой человек, очень серьезного вида, с огромными ручищами и ножищами, и заявил, что он добрался сюда на попутных машинах из Миннесоты, чтобы задать Хемингуэю несколько вопросов о том, как научиться писать.
Выяснилось, что всю свою жизнь этот парень мечтал стать писателем. Он вырос на ферме, окончил школу, университет, работал газетчиком, плотником, батраком, поденщиком, бродяжничал по Америке. Кроме сочинительства, у него была еще одна навязчивая идея — побывать в море. Хемингуэй нанял его ночным сторожем на «Пилар». Он был отличный ночной сторож, но в море оказался сущим бедствием — медлительный там, где нужно было проворство, нервничал, когда нужна была решимость, проявлял непреоборимую склонность к морской болезни и по-крестьянски неохотно слушался приказаний. К тому же он еще играл на скрипке, благодаря чему его прозвали «Маэстро», сократив потом это прозвище до «Майса».
Во время рыболовных экспедиций Майс при каждом удобном случае засыпал Хемингуэя вопросами о писательском мастерстве. Впоследствии Хемингуэй написал для «Эсквайра» очерк «Маэстро задает вопросы», в котором воспроизвел некоторые свои ответы.
На вопрос Майса, какие книги должен прочитать писатель, Хемингуэй привел ему большой список, в котором на первом месте стояли «Война и мир» и «Анна Каренина» Льва Толстого, книги капитана Марриэта, «Мадам Бовари» и «Воспитание чувств» Флобера, «Будденброки» Томаса Манна, три романа Джойса, Филдинг, Стендаль, Достоевский, все лучшее из Мопассана, все лучшее из Киплинга, весь Тургенев и так далее.
В связи с этим перечислением Хемингуэй сформулировал и свое отношение к классической литературе:
«Какой толк писать о том, о чем уже было написано, если не надеешься написать лучше? В наше время писателю надо либо писать о том, о чем еще не писали, или обскакать писателей прошлого в их же области. И единственный способ понять, на что ты способен, — это соревнование с писателями прошлого. Большинство живых писателей просто не существует. Их слава создана критиками, которым нужен очередной гений, писатель, им всецело понятный, хвалить которого можно безошибочно. Но когда эти дутые гении умирают, от них не остается ничего. Для серьезного автора единственными соперниками являются те писатели прошлого, которых он признает. Все равно как бегун, который пытается побить собственный рекорд, а не просто соревнуется со своими соперниками в данном забеге. Иначе никогда не узнаешь, на что ты в самом деле способен».
Продолжая работать над книгой о своем путешествии по Африке, Хемингуэй каждый месяц посылал статью в «Эсквайр». Относился он к этой работе не очень серьезно. «Между делом, — свидетельствовал он в письме И. А. Кашкину, — пишу всякую всячину в «Эсквайр», чтобы прокормить себя и свою семью. Они там вперед не знают, что я им напишу, и получают рукопись накануне сдачи номера в набор. Бывает лучше, бывает и хуже. Я затрачиваю на это каждый раз не больше одного дня и стараюсь, чтобы это было интересно и правдиво. Во всяком случае, без каких-либо претензий».
Однако среди очерков об охоте в Африке и о ловле рыбы попадались и более серьезные, в которых Хемингуэй формулировал свою позицию по весьма важным вопросам. Видимо, его все-таки очень волновали упреки критиков и некоторых друзей, обвинявших его в аполитичности, в том, что в его книгах не отражаются социальные проблемы, волнующие сегодня общество. Ему хотелось оправдаться и объяснить свою позицию. Так появилась в «Эсквайре» в декабре 1934 года статья «Старый газетчик пишет», в которой Хемингуэй пытался обосновать свой взгляд на то, как писатель должен участвовать своим творчеством в общественной жизни. Ему претила продажность писателей в буржуазном обществе, и он писал по этому поводу:
«Писатель может сделать недурную карьеру, примкнув к какой-нибудь политической партии, работая на нее, сделав это своей профессией и даже уверовав в нее. Если это дело победит, карьера такого писателя обеспечена. Но все это будет не впрок ему как писателю, если он не внесет своими книгами чего-то нового в человеческие знания.
Нет на свете ничего труднее, чем писать простую честную прозу о человеке. Сначала надо изучить то, о чем пишешь, затем надо научиться писать. На то и другое уходит вся жизнь. И обманывают себя те, кто думает отыграться на политике. Это слишком легко, все эти поиски выхода слишком легки, а само наше дело неимоверно трудно. Но делать его нужно…
Книги нужно писать о людях, которых знаешь, которых любишь или ненавидишь, а не о тех, которых только изучаешь. И если писать правдиво, все социально-экономические выводы будут напрашиваться сами собой».
Вот его символ веры, который вырабатывался долгие годы. Он старался объяснить читателям и критикам, что дело не в аполитичности, в которой он якобы виновен. Просто он был убежден, что если писатель пишет правдиво, «все социально-экономические выводы будут напрашиваться сами собой».