Записки последнего сценариста
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гребнев Анатолий / Записки последнего сценариста - Чтение
(стр. 25)
Автор:
|
Гребнев Анатолий |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(852 Кб)
- Скачать в формате fb2
(366 Кб)
- Скачать в формате doc
(373 Кб)
- Скачать в формате txt
(364 Кб)
- Скачать в формате html
(367 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Началось, помнится, с "Детей Арбата" Анатолия Рыбакова в "Дружбе народов", на что потребовались тогда еще мужество и настойчивость редакции, а уж через год-другой и этот роман показался невинным - пришел черед "Жизни и судьбы" Гроссмана, а затем его же повести "Все течет", по поводу которой даже оптимисты вроде вашего покорного слуги, читавшего ее, как водится, в самиздатовской рукописи спасибо дочери писателя Кате Коротковой, давшей мне ее тайно на два дня,не питали никаких надежд. Тем временем и классики чередой занимали свои почетные места, пока еще на страницах повременных изданий, оттеснив текущую литературу: Набоков, Ходасевич, Шмелев, Розанов и наконец великий наш современник Солженицын - в нескольких журналах сразу. От темпа, в котором все происходило, кружилась голова. Об этом, надеюсь, когда-нибудь будет написано более серьезно и основательно. Скажу о том, что относится к предмету этих заметок. Приобретая, мы вместе с тем и теряли - вот какая парадоксальная вещь. Что теряли? А эту вот сладость запретного плода, о чем я уже упоминал. Вот эту тайную свободу, которую испокон века лелеял в душе русский человек. Вот этот, будь он неладен, эзопов язык, без которого, как заметил еще 150 лет назад небезызвестный маркиз де Кюстин в своей книге о России, нечего делать поэту. "В условиях полной гласности искусство молчит" - так, кажется, он написал, сравнивая нас со своими свободными французами не в их пользу. Нам еще предстояло понять и примениться к этой совершенно новой и критической для нас ситуации. А пока этот хлынувший журнальный поток, как бы тут выразиться, смешал карты в сознании читателей, критиков, да и самих писателей. На восстановленной шкале ценностей, более того, на литературном рынке не нашлось места многим из действующих лиц нашей словесности, в том числе и хорошим, честным, талантливым. Еще лет пятнадцать назад мы зачитывались "Домом на набережной"; еще лет десять назад, вернувшись из Штатов, Жванецкий скептически отозвался о тамошнем равнодушном читателе. "То ли дело у нас! - воскликнул он.- Вся страна читает "Плаху"!" И это было еще так недавно. Почему-то мнилось, что все едины, что творческая интеллигенция, как нас называют, по крайней мере в большинстве своем - против цензуры, против запретов, против всесилья партийных начальников. У себя в союзе мы наблюдали единодушие, иногда просто поразительное, никаких разногласий и конфликтов. Конфликты разгорелись по соседству, у братьев писателей. Может, они просто больше разобщены по природе самой профессии? Или, как объясняют, Набоков с Платоновым и Мандельштамом уж очень сильно потеснили признанных мастеров пера, урезав их миллионные тиражи, а бытие, как нас учили, определяет сознание? Мы с удивленьем читали гневные филиппики, подписанные добро бы еще средними беллетристами типа Проскурина или Ан. Иванова, но и такими людьми, как Распутин и Белов, как Юрий Бондарев, автор знаменитой "Тишины", уж, казалось бы, человек нашей ориентации. Увы. Тот же Бондарев заявил громогласно, что ситуация напоминает ему оборону Москвы осенью 1941-го, призвав чуть ли не к оружию. Занятно: поносят перестройку, клянут демократические свободы, ими же и пользуясь - кто бы в другое время позволил бы им открыть рот! Были и у нас в кинематографе свои обиженные. Но они помалкивали. Я даже встречал на наших секретариатах кого-то из бывших лидеров-секретарей их приглашали, и они являлись, сидели скромно у стеночки. Что ими двигало? Привычка присутствовать? Желание сохранить лицо, то есть не показать обиды? Или, может быть, страх социального одиночества, как назовет это в своей исповеди, незадолго до смерти, Евгений Сурков, о котором я должен еще написать? Страх социального одиночества, руководивший, оказывается, всею жизнью человека... Так вот, в нашем случае, повторяю, никакой оппозиции не наблюдалось. Ни возражений, ни косых взглядов. Что, всех уж так загипнотизировал Климов? Из цитадели на Комсомольском проспекте - Союза писателей РСФСР неслись между тем обвинения и угрозы, все более откровенные, уже и с упоминанием фамилий - членов Политбюро, а еще и с сильным антисемитским акцентом. Во времена советской цензуры - а впрочем, вру: цензура и сейчас еще формально существовала - ксенофобия в прессе как-то еще прикрывалась иносказаниями; так прямо заявлять, что все беды России от инородцев, никто, сколько я помню, не решался, а уж на слово "еврей" вообще был как бы наложен мораторий на всякий случай. Теперь пошел в ход "жидо-масонский заговор"; мистический "малый народ" Шафаревича из его книги "Русофобия" был назван наконец своим подлинным именем, как в книге "Майн кампф", а вскоре уже и сама "Майн кампф" в русском переводе появится на уличных лотках вместе с "Протоколами сионских мудрецов". На то и свобода. Вот здесь и таилась, пожалуй, первая ошибка нашего прекраснодушия: мы идеализировали свободу. Мы видели ее в образе переполненного зала на Васильевской, восторженно приветствующего перестройку. Еще немного, и все эти люди, освободившись от пут, ринутся создавать новое и прекрасное искусство. А зрители побегут смотреть наши фильмы - "Белинского и Гоголя с базара понесут", Тарковского и Германа, а вслед за ними и новых, молодых поддержат своими рублями, но никак не пошлые коммерческие поделки, которые, конечно же, будут вытеснены настоящим искусством. На это, собственно говоря, и была нацелена наша "модель", которую мы так вынашивали, выхаживали с первых же дней и с таким единодушием приняли наконец в том же переполненном зале. И которая, на первых порах по крайней мере, абсолютно оправдывала все ожидания. Счастливое время, что ни говорите. Кинематограф, казалось, вот-вот воспрянет. Снимаются фильмы. В количестве, даже возросшем по сравнению с прежними временами, я сейчас не помню цифр, но они впечатляли. Публика ходит в кино. В дни Московского фестиваля, как всегда, клубится биржа в сквере на Пушкинской площади: киноманы меняются билетиками. Ничто не предвещает упадка. Наоборот. Студии вступают в пору благоденствия, обновленные, избавленные от прежней опеки, от запретов, то есть совершенно свободные - и вместе с тем при деньгах, их по-прежнему никто не считает, ситуация уникальная! Какие-то странности меж тем происходят в экономике, полки магазинов пустеют, все мы, кто как может, пробавляемся продуктовыми "заказами" (секретарям союза они положены в Елисеевском - чуть получше, и никто из нас не отказывается), но это почему-то мало кого занимает: привыкли, проживем. Много толков о нормальной жизни, о рынке, который вот-вот грядет и все поставит на свои места. В этой нормальной жизни не окажется места многим из нас. Но мы этого пока не знаем. На Васильевской, 13, Васильевском острове, как нас называли, бурлила жизнь. Появлялись всё новые лица. Иногда возникал вдруг и кто-то из старых знакомых, некогда отъехавших в дальние края. Ныне они беспрепятственно наведывались к нам из-за рубежа - посмотреть, что и как, а то и поработать на студии - там у них с этим было не блестяще, у нас - без проблем. Встречали их, как родных. Один из них, бывший наш сценарист, еще и попенял нам в газетном интервью, что, мол, медленно делаем перестройку, много бюрократизма. На заседаниях наших, все еще бесконечных, а еще в разных залах и кабинетах, тех самых, наверное, о которых пел поэт, что-то постоянно организовывалось - профессиональные гильдии, ассоциации, общества, фонды. Все это, кстати сказать, тоебовало денежных вложений, и секретариат наш не скупился, тратили в общем-то не глядя. Это уж потом, как водится в России, подсчитали - прослезились! На счету союза, когда мы приняли дела, было 17 миллионов, своим преемникам мы оставили 6, уже к тому времени сильно подешевевших. В этом ажиотаже были и нетерпенье, и оголтелость людей, и впрямь соскучившихся по общественной жизни, а еще, наверное, и свой расчет. Особенно безумствовали почему-то женщины. Столько честолюбивых женщин я еще никогда не видел. Это уже не те героини женской прозы, озабоченные проблемой "любит - не любит", "женится - не женится". Эти, дай Бог им здоровья, сами проложат себе дорогу и в большую политику, и в бизнес, и к мужскому сердцу, если это им понадобится. Они-то, кстати, и преуспели в создании различных ассоциаций и фондов - экологических, теологических (тоже было) и всяких иных. А еще к нам зачастили иностранцы, в том числе и продюсеры, от чего иногда сладко замирало сердце. Сюжет был всегда почему-то один и тот же: переговоры, шампанское, а в последний момент он, оказывается, забыл дома чековую книжку. По крайней мере на моей памяти ни один совместный проект не осуществился. Куда-то они все потом испарялись... В эти годы мы познакомились едва ли не со всеми заметными фигурами перестройки - журналистами, авторами нашумевших статей, политиками, набиравшими вес. Люди перестройки считали для себя за честь поддерживать дружбу с героями Пятого съезда. Люди перестройки импонировали своей полной непохожестью на номенклатурных деятелей прежнего типа. У них были другие лица. Умны и грамотны, что уже в новинку. "Он по-французски (то бишь по-английски) совершенно мог изъясняться и писал". Те из них, кто помоложе, выросли в хороших квартирных условиях, пооканчивали престижные вузы, так как принадлежали элитным советским семьям. Папа часто не мог связать двух слов без бумажки, а сын получил приличное образование, где-то еще стажировался, если успел; знал песни Окуджавы и Галича, "легко мазурку танцевал и кланялся непринужденно"... Вспомнив другого классика, можно сказать, что Чацкие и Молчалины пришли на смену Фамусовым. Я любовался умницей Станкевичем, популярным Ильей Заславским, инвалидом с детства, проявившим недюжинный характер и ум, московским мэром Гавриилом Поповым, не носившим галстука, всеми этими нестандартными людьми. Как бы потом ни сложилась их судьба, они оказались в нужный момент на нужном месте, и хорошо, что это были они. Люди перестройки отличались от своих предшественников -либералов и прогрессистов образца шестидесятых. Те, как ни странно, оказались сегодня в числе умеренных, то есть не больно двинулись вперед. Двинулись другие. Как ни обидно, заслуги тех, кто сеял разумное, доброе и вечное в глухое время, многим рискуя - печатал смелые статьи и книги с опасными намеками, аллюзиями, подписывал письма,- заслуги эти остались без внимания. Двинулись люди без заслуг, свободные от прошлого. Люди перестройки были честолюбивы или тщеславны, до сих пор не улавливаю разницы. И это я, можно сказать, наблюдал. Раза три или четыре мне по секретарской обязанности приходилось представлять на сцене Дома кино разные прогрессивные печатные издания типа "Аргументов и фактов", "Дружбы народов". Это были, как сейчас говорят, презентации, тогда еще не было в ходу этого слова, как и некоторых других "тусовка" только появлялась, "спонсор" я услышал впервые и т. д. Словарь русского языка обогащался. Итак, презентация: главные редакторы приводили с собой на сцену самых известных и модных авторов, это были все те же люди перестройки, само их присутствие вызывало повышенный интерес публики. Я вдруг увидел, как человек подбирается, мобилизуется перед выходом на подиум, волнуется, как актер, уславливается с партнерами и с ведущим. Понятие "публичный политик" или, как еще говорят, "знаковая фигура" тогда еще тоже не было в ходу, но оно как раз точно отражает это сочетание общественного деятеля и телезвезды, человека, который создает или блюдет... опять новое слово: имидж. Господа эти, что слегка смущало, общаясь со мной, смотрели сквозь меня, не выказывая ни малейшего интереса к тому, что не касалось их лично или их круга, где были их общие новости и знакомые; уверен, что назавтра никто из них меня бы и не узнал несмотря на сегодняшние контакты. Лишь один из них, услышав мою фамилию, выразил мне сердитый протест за то, что в моем сценарии "Процесс", фрагмент которого опубликован в "Огоньке", я использовал его фамилию, назвав ею одного из героев - подсудимого. Фамилия действительно редкая, но я полагал, что она принадлежит не только ему, он же увидел в этом злые козни врагов демократии и даже звонил по сему поводу на "Мосфильм". Я заверил его, что врагом демократии не являюсь, и пообещал в дальнейшем, в фильме, фамилию персонажа изменить. Знаковые фигуры жили по своим законам, у них был свой круг общения, они встречались на балах... прошу прощения, перепутал век - на приемах, банкетах, юбилеях, где мелькали одни и те же лица - их! Это замечательно продолжилось уже и в наши дни: откройте газету "Коммерсантъ", там есть постоянная рубрика "Светская жизнь" - вы увидите лица сегодняшних знаменитостей, изо дня в день опять-таки одних и тех же. Это уже отчасти и культовые, как их назвали, а не просто знаковые фигуры, то есть рангом повыше. (Иной раз вздрагиваешь при описании яств, на что также охочи наши светские хроникеры, при том, что на соседней странице - о голоде в армии и невыплатах учителям. Но это, наверное, вечный неразрешимый вопрос.) Я делал для себя невероятные открытия: честолюбие, оказывается, движет людьми в гораздо большей степени, чем можно предположить. Надо же! Этим свойством человеческой натуры, прежде у нас не таким явным, объясняются даже события истории, а в повседневной жизни - поступки, решения, нравственный, а то и политический выбор: почему, в самом деле, Х подался в ту сторону, а не в эту. Мы-то думали и гадали!.. Его место - на подиуме. Так он устроен, так захотел. Спрашивается, зачем? Что это за счастье такое, что за страсть - быть всегда на виду, на возвышении? Азарт спортсмена? Добежать первым, обойдя второго и третьего? Сделать свое имя известным среди тысяч неизвестных имен и лиц. Засветиться - вот оно опять новое словечко, новый глагол. Или так еще: раскрутиться. Телевизионный век, перевернувший всю жизнь рода человеческого, открыл перед честолюбцем еще и такую перспективу: сделать знаменитым не только имя свое, но и физиономию. Клянусь, я этого никогда не мог понять. Честолюбие поэта, режиссера, тем более артиста еще объяснимо. Но поэт никому ничего не обещает кроме стихов. Он так и пишет: "Желаю славы я", добавив, правда, с какою именно целью: "чтоб именем моим твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною окружена была, чтоб громкою молвою всё, всё вокруг тебя звучало обо мне". Понятно. Другой поэт, напротив, видит благо в том, чтобы "окунаться в неизвестность и прятать в ней свои шаги, как прячется в тумане местность, когда в ней не видать ни зги". Это стихотворение начинается словами: "Быть знаменитым некрасиво". А ведь и впрямь некрасиво. Как точно сказано! Это - поэты, художники. А что же люди с политической сцены? Ведь ими движет, надо понимать, не "желание славы", не самоутверждение, а что-то совсем другое, связанное со справедливым устройством жизни. Они популярны потому только, что обещают нам это и больше ни почему. Ну, у кого-то, наверное, хорошо подвешен язык. А у кого-то уже и харизма - знак качества, также запечатленный в новом словаре. Но ведь все это - в заботах об общем благе. Какое ж тогда, стало быть, честолюбие? Тут чудилась какая-то фальшь, подмена. Об общем ли благе речь, нашем с вами, или о своем? Честолюбие подозрительно. Мысли эти пришли мне в голову не сейчас; только тем они, пожалуй, и интересны. Процитирую запись из дневника, неуклюжую, но зато подлинную, по свежим следам: "1.04.88. Какая нетерпимость, упоение властью, неутоленное до сих пор смешное тщеславие... Странная вещь: время стало лучше, а люди хужеют". Еще: "26.07.88. Кто похитрее - наладились, приспособились. Были людьми застоя, стали людьми прогресса. Как эти заграничные плащи с двумя вариантами верха и подкладки на каждый сезон: выворачиваешь наизнанку и носишь". Теперь уже и не вспомню, что и кто конкретно имелся в виду; ясно, что впечатления были почерпнуты на этот раз в родном союзе, где друзья секретари, призванные, как я понимал, к бескорыстному служению идеалам, обрастали постепенно должностями и некоторыми благами, недоступными простым смертным, и частично впадали в грех честолюбия. Так я рассуждал наедине с самим собой, делая все новые отрезвляющие "открытия" - разумеется, в кавычках. Мои коллеги и впрямь превращались в генералов, и сам я тоже, наверное, этого не избежал, если посмотреть со стороны, и это на самом деле не должно было шокировать, потому что в нормальной жизни идеальное переплетено с низменным, а проще говоря, люди не работают "за так". Презираемые нами с детства шкурные интересы есть на самом деле реальные живые интересы живых людей. Так в нормальной жизни. Наверное, в жизни ненормальной что-то больше греет душу. Что уж тут поделаешь - наступала нормальная. Все становилось на свои места. Свобода - это не абстракция. Это прежде всего свобода быть самим собой. Вот еще одно из моих "откровений". Люди перестали притворяться и, как ни печально, хужели на глазах. (Или все-таки "худшели", как правильнее?) Свобода - это то, чем пользуются все без разбора, а не только достойные, честные и талантливые. Вы хотели свободы? Запись в дневнике. 1.04.88. В "Знамени" - Константин Симонов, "Глазами человека моего поколения". Читаю взахлеб. Близко и интересно. Пишет все честно - как есть, как было. Дневники, не предназначавшиеся для скорого опубликования. Написанные человеком, знавшим, что дни его сочтены. Исповедь. Всё до конца. И все равно - не свободен. Как это страшно. Даже в такой час. Все в том же мире фальшивых ценностей - Сталинских премий, разговоров в ЦК и вокруг ЦК, опутан всем этим и хочет прорваться, так и чувствуется, к чему-то подлинному, высшему - не может. Даже перед лицом вечности. Пишет, что у него шесть Сталинских премии, пять - за дело, а одной он стыдится - за пьесу "Чужая тень". А значит, за "Русский вопрос" не стыдится... И все эти безумные игры - сборища у Сталина по поводу Сталинских премий: кому давать, кому не давать, и простить ли писателя Злобина за его грехи и т. д.- в подробностях и на полном серьезе. Вместе с тем и немало честного и разумного по поводу тех дней... кроме одного: схватиться бы сейчас за голову - да что же это за кошмар, абсурд, наваждение, и я, поэт, интеллигент, грассирующий дворянский отпрыск, участвую в этом во всем! И ведь не худший из людей "моего поколения" - красивый в любви и дружбе, широкий, щедрый, не робкого десятка. Первый из советских писателей, в ту эпоху еще, ухитрился быть европейцем по вкусам, образу жизни, способу работы: офис, стенографистки, свой адвокат. И скольким людям помог. И если случалось запачкаться, как в 1949-м, например, то первый же потом выручал отверженных - что было, то было. (О Фадееве сказал Шкловский по такому же поводу: "продаст за копейку, выкупит за рубль"). Кто работал под его началом в "Литературке", в "Новом мире", любят его до сих пор. А уж сколько сделал для литературы. Издание "Мастера и Маргариты" в 1960-м - его прямая заслуга, подвиг того времени. И вот эта "Исповедь", честная и жалкая. Не понял. Не успел. Не смог. Это - трагедия. Вам ее не понять, тем, кто не выстрадал. Подвиги той поры теряют цену. Их уже не берут в расчет. Издал Булгакова. А с каким предисловием, с какими неуклюжими оговорками и извинениями, попытками прицепить Булгакова к соцреализму и тем самым как бы легализовать его! Читать невозможно. И впрямь невозможно. И не читайте, забудьте. Но хотел бы посмотреть на вас в той ситуации. "А у нас не будет таких ситуаций". Дай-то Бог! Драма людей, приближавших, кто как мог и умел, это наше время, которое их же и перечеркнуло! Заняться делом! Надоело ходить в оппортунистах, это во-первых. Во-вторых - выступать, как это у нас повелось, по всем вопросам сразу. Что бы ни обсуждалось на секретариате, высказаться считал своим долгом каждый, и это длилось часами, и были у нас уже свои записные ораторы с получасовыми речами обо всем на свете, иногда, впрочем, блестящими - но сколько же можно? Я выбрал для себя "конкретный участок" - прессу, вознамерившись доказать себе и другим, что если усердно заняться чем-нибудь одним, то от тебя будет, по крайней мере, толк. Был такой рижский журнал "Кино", издавался на двух языках, латышском и русском, прекрасный журнал, может, даже лучший среди всех подобных изданий. Работали там, как водится, одержимые люди, получали копейки, носились в поисках бумаги, поскольку журнал их относился к какой-то четвертой, что ли, категории, даже, собственно, числился не журналом, а каким-то бюллетенем при конторе кинопроката и не имел подписки. Этим людям нужно было помочь. Мы учредили, как положено, специальный Совет по кинопрессе, с председателем в моем лице и двумя замами, нашли какое-то важное постановление ЦК и правительства и в нем как раз пункт, дававший нам некоторые надежды, составили ответную бумагу со всеми выкладками, и так, во всеоружии, с гордым самоощущением начинающего бюрократа, я двинулся прямиком в ЦК КПСС, на Старую площадь, в 10-й подъезд. Я "вышел" на товарища, занимавшегося журналами, всеми без исключения, выходящими на территории СССР. Человек этот блестяще, как выяснилось, знал свое дело. Он владел информацией, объемы которой трудно себе представить: названия изданий, периодичность, тиражи, фамилии редакторов, даже типографии - в масштабе всей огромной страны. И не зря. Ведь любое движение внутри этой махины - ну, скажем, изменение периодичности какого-нибудь малозаметного ведомственного бюллетеня - требовало специального решения на самом высоком партийном уровне: ЦК распоряжался всем, даже тоннами бумаги. Мой визави, Алексей Алексеевич, держал в памяти даже эти тонны - кому, на что и сколько. Я уж заодно попросил о каких-то благах для "Советского экрана" и "Искусства кино", а также и о том, чтобы информационный бюллетень союза сделать ежемесячным, на что тоже требовалось "решение". Алексей Алексеевич взялся мне помочь, не упустив проехаться по поводу нашей "революции" в кино. Я бы удивился, если бы он ее одобрял. Скорее всего, был у него свой взгляд и на Горбачева. В этих кабинетах взгляды свои держат при себе, но догадаться при желании всегда можно... "Не мог себе представить"?! (Запись в дневнике). Климов только что вернулся от Горбачева, это было при мне; принялся рассказывать, все мы развесили уши. Это не первая аудиенция - Климов один из тех, кому генсек наверняка симпатизирует. Шел он с просьбой допустить его к архивам собирался делать документальный фильм о Сталине (потом передумал). Вопрос был решен в минуту. Дальше пошел вольный разговор, генсек не торопился. "Ну как тебе тезисы?" - спросил он у Элема. Имелись в виду тезисы к предстоящей партконференции, только что опубликованные, новость эта на устах у всех. Шутка ли, впервые речь идет о свободных выборах в стране, еще, правда, с какими-то ограничениями, не во всех округах, но - впервые и свободных. Климов, в своем обычном стиле, возьми и скажи, что тезисы половинчатые, можно бы и посмелее. "То есть как? - обиделся Горбачев.- А мог ли ты еще год назад представить себе что-нибудь подобное? Вот я - не мог!" И дальше таким же образом генсек пытал Климова насчет Московского то ли партийного актива, то ли конференции, где впервые давали слово всем, и посреди зала стояли микрофоны - первый, второй, третий и так далее (как будет потом на съездах народных депутатов; тогда это было тоже в первый раз). И снова несговорчивый Климов сказал: "половинчато". И снова Горбачев, уже сердясь, произнес: "А мог ли ты подумать еще год назад? Вот я - не мог!" Я абсолютно верю в точность рассказа - Климов на моей памяти никогда не врал, он просто не снисходил до того, чтобы что-то приукрашивать или привирать в угоду собеседнику, не тот характер. Да и пересказан разговор буквально под свежим впечатлением, через какой-нибудь час после того, как состоялся. И фразу эту мог сказать только он, Горбачев, так простодушно признаваясь в сердцах: не знал, не мог себе представить еще год назад! Потому что он и впрямь не знал и не представлял. И уж тем более не ведал о последствии этого шага, этого подарка стране и миру - свободных выборов в СССР. Было это в 1988 году, весной. Ровно через год Москва 90 процентами голосов изберет во власть опального Ельцина. С головой в политику. Понятно, что и до сих пор мы не давали повода усомниться, на чьей мы стороне. Теперь же политика, очень четко ориентированная, стала едва ли не главным содержанием нашей бурной деятельности. В этом смысле как бы фирменным знаком союза стал обновленный Дом кино, Дом кинематографистов, как мы его теперь назвали (чтобы не было аналогий с Домом обуви!). Поистине все, что было прогрессивного в Москве или старалось казаться таковым, собиралось в этих стенах, начиная с Межрегиональной группы депутатов и кончая обыкновенной тусовкой (не здесь ли, кстати, и родилось это слово)... Итак, с головой в политику! Связано это, конечно, с личностью нашего нового лидера Андрея Смирнова, заступившего на вахту вместо уставшего Климова. Смирнов - человек политический. И уж, разумеется, никакой не коммунист, пусть даже либерального толка. Скорее диссидент. А кроме того, одержимый. Его неистовость в сочетании с утонченной культурой, безаппеляционность вместе с даром убеждения или, если хотите, внушения - все это вместе, да еще с бюрократическим креслом в придачу, с телефоном-вертушкой, с которого он не снимал руки,- соединилось в какую-то непреодолимую власть. Если про Ельцина говорят, что он всего сильнее там, где разрушает, то и нашему Андрею можно было приписать ту же страсть. Разрушал он, как мог и вполне откровенно, советский социалистический строй и все, что с ним, по его разумению, было связано. Интересно, что ему все сходило с рук. Он не был вхож, как Климов, в высокие кабинеты, но научился обходиться без визитов: с утра садился за вертушку - и, оказывается, о многих вещах можно договориться, если недостаточно "поставить в известность". Скорее всего, по той простой причине, что уже никто не знал, чего на сегодняшний день нельзя. Можно ли, например, пригласить в Москву из Парижа Андрея Синявского, соответственно оформив ему и его жене въездные визы, при том, что они "с тех пор" еще ни разу не приезжали и гражданства лишены? Андрей же, в данном случае Смирнов, придумал зачем-то, чтобы Синявский выступил у нас на пленуме. Зачем? А вот так! Так можно или нельзя? Смирнов говорил "можно", ссылаясь одним начальникам на других и тем - на этих, включая Лубянку. И мы встречали в Москве Синявского. С Солженицыным оказалось сложнее. О приглашении, разумеется, речи не шло - сам писатель заявил по телефону Смирнову, что приезжать к нам туристом не намерен. Но в декабре его 70-летие. Мы хотим отметить юбилей у себя в Доме кино, готовим большой вечер. Как быть? Это 1988 год. Еще несколько месяцев назад было открыто заявлено, и не кем-нибудь, а секретарем ЦК Медведевым перед иностранными журналистами, что Солженицын антисоветчик и что "Архипелаг ГУЛАГ" не будет издан у нас никогда. Так и сказано было: "никогда". Они не сомневались, что им принадлежит вечность. Кому на этот раз звонил по вертушке Смирнов? На кого ссылался, кому пудрил мозги? Пригласительные билеты с портретом писателя были уже отпечатаны. Пришлось все-таки убрать 70-летие, чтобы, Боже упаси, не подумали, что мы поздравляем. Это было единственной уступкой. На самом вечере Андрей сказал: мы проводим разрешенный вечер. Это не так эффектно, как запрещенный. Но, если вдуматься, это факт высокого значения... Правильно сказал. Провели вечер памяти Галича. Перед тем восстановили его в союзе так, чтобы прилюдно об этом объявить. На этот раз разрешения не спрашивали. Требовалось оно или нет, никто толком уже и не знал. Я помню, как восстанавливали. Окончилось очередное долгое, как всегда, заседание. Смирнов попросил остаться секретарей. И - неожиданно: "Есть такое предложение..." В тишине поднимаем руки. Один голос "против". И оттого даже значительнее все остальные "за". Вопрос не такой бесспорный. Еще никто никого не восстанавливал - ни в других союзах, ни даже у нас. Это впервые. Ни у кого не спрошено. Сами, как велит совесть. Поднимаю руку, чтобы запомнить это на всю жизнь. Во всем этом было что-то вызывающее, может быть, даже провокационное. Иногда мне казалось, что он заигрался - и мы, стало быть, вместе с ним. А чем плохо, в конце концов? Мы шли с опережением, пользуясь невнятной ситуацией. Мы делали ее внятной, как могли. Порою, может быть, не стоило так спешить. Например, с разрушением унитарного союза, независимостью союзов республиканских. Шло бы все своим чередом - так нет, мы еще подталкивали. Лезли поперед батьки в пекло. Пожалуй, напрасно. Или с теми же рыночными отношениями в кинематографе: уж очень бурно взялись. Не терпелось. Что тут скажешь? Уходили все дальше, торопливо и нерасчетливо, от себя прежних, от прошлого, изживая его в себе, вместе и каждые по-своему, начиная с генсека, который "не мог представить", а кто же из нас "мог", покажите мне этого человека!.. А что в кинематографе? А в кинематографе, похоже, наступает золотой век. Наша пресловутая, одиозная, злополучная, как еще выразиться, клятая "модель" исправно работает. Бывшие творческие объединения, ныне самостоятельные студии заказывают сценарии, запускают в производство фильмы по собственному усмотрению, по воле своих правлений и худсоветов во главе с новоизбранными председателями-худруками. Никаких прохождений в инстанциях, всё на свой страх и риск. Предполагается, правда, что председатели-худруки избраны на определенный срок, с последующим отчетом и перевыборами, а прошло на сегодня уже лет двенадцать, и никто никого не переизбирал и не слушал отчетов, но это уже детали... Зато в состав своих правлений председатели вовлекли замечательных людей, и это тоже было задумано. К нам, на студию "АРК-фильм", под руководством Райзмана, бывшее третье объединение "Мосфильма", пришли Игорь Виноградов, Евгений Сидоров, Валентин Толстых. Меньшов к себе на студию пригласил Владимира Лакшина, Наумов - Егора Яковлева, и все они, что интересно, исправно ходили, читали сценарии, даже получали небольшую зарплату, и заседания худсоветов были удовольствием для тех, кто их посещал, иногда просто праздником мысли. И уж что самое интересное: на все это есть деньги. О деньгах пока ни звука. Непостижимо! И свобода и деньги - всё разом. Золотой век!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|