И вот лечу однажды над лесом, где по схеме моей ничего нет, а там изба и кашей пахнет. Я все записал, натурально приезжаю в свою академию и делаю доклад. А мне и говорят – что же ты, академик, седая твоя голова, по этим координатам не то что избы, а и леса никакого давно нет, весь твоими же топорами срублен. Остался примерный лесной уголок из пластмассы, на память грядущим поколениям. Хотели на пенсию списать. Тогда я говорю: я вам опытом докажу. И пошел туда один, чтобы честь науки своим телом спасти. До леса дошел, вошел и вижу – ошибка у них вышла. Не лес пластмассовый, а я был пластмассовый. И пошел внутрь. А он огромный, как будто нет в нем никакой географии. Так с тех пор и хожу.
Поначалу страшно было, думал – умру тут один – и не жалел, радовался, что хоть воздуха свежего напоследок глотнул. Потом начал в себя приходить, поздоровел, волосы вот расти начали, руки-ноги на место встали. Ну и вообще».
«Так куда ж ты опять возвращаешься?»
Он серьезно так на меня глянул и говорит: «А что я тебе рассказывал сейчас, помнишь – про деревья, да про рыбу, да про видимость? Кто же это все на место ставить будет – Пушкин с Ильей Муромцем? Нет, дорогой Родион Иванович, они свое сделали, теперь наш черед. А еще, пока по лесу ходил, понял, какой в мире есть закон. И таков он, что словами его не напишешь, цифрами не сосчитаешь. Но если сердцем да руками – то весь как есть исполняется. И хочу я теперь это свое знание применить. Что на это, Родион Иванович, скажешь?»
А и что тут сказать? Поклонился я ему в ножки и орехов с медом на дорогу дал. Говорю еще напоследок – не страшно, академик, обратно в город идти? А он смеется – был я академиком, было страшно. Теперь человеком стал, и нормально. А совет будет нужен – еще к тебе приду. А дорогу, говорю, найдешь, или план-карту дать? Он еще пуще смеется – все испытываешь, Родион Иванович? Знаю я хорошо, что нет такого плана-карты, по которой к тебе доходят. Одна есть, но ее и рисовать не надо, сама в сердце стучит. Вскинул он котомку на плечи, обнял как медведь на прощание и зашагал. Думаю, дойдет».
После рассказа этого долго они втроем молчали, каждый про себя улыбался.
Данило вечером говорит: «Может, брат Ваня, это он Машину нашу Дарью душой почуял?» – «Может и так, Данилушко. Одно ясно – теперь у него своя яблочная машина в сердце работает. Так что дело идет на поправку».
Вечер, Сидят Иван с Данилой посреди избы, разбирают мешок. Радуются оба – Иван штучкам новым рад: одни поют, другие в хозяйстве полезны, третьи смешные очень; а Данило рад, что Иван радуется, что за вещи, откуда и почему. А главное, что все эти штучки ему еще больше, чем Ивану, нравятся, хоть они для жизни и не нужны. Но рассуждает так – раз люди сделали, то не может быть, чтобы зря. Вот они у нас полежат, может, цель свою и обнаружат.
«Вот, брат Иван, бутылка, а в ней заморская вода для поливки жареной картошки».
«Да неужто? А ну, польем».
Поливают. Вода коричневая, с картошкой вкусно выходит.
«Нужно будет нам, Ваня, воду эту понять, наверняка и у нас такая есть».
«А как съедим с ней картошки пуд, Данилушко, так, может, и поймем».
Мешок еще не пустой.
«А вот, брат Иван, колокольное дерево».
«Красивая вещь, Данилушко».
А вещь и вправду красивая. Поднимешь ее – и как стая в воздухе повисает, только не птиц, а малюсеньких таких колокольчиков, и все по-разному тихонечко звенят.
Поднял ее Данило, сидят оба, слушают. Ну, что тут говорить.
«Спасибо, Данило».
Хотели ее сразу же приспособить, да в мешке что-то еще есть.
«Чувствую, Данилушко, сурьезное что-то у тебя».
Данило виновато так улыбается, поглядывает на Ивана.
«Есть грех, Ваня, еще одну галантерею принес».
«Как, Данилушко, еще одну?»
А был такой случай, что приносит тоже Данило из города вещь – яркая, разноцветная, а ж глаза слепит. «Это, говорит, нам галантерея». – «Что за галантерея?» – «Сам не знаю, написано – чтобы в избе хорошо пахло». – «Да вроде и так неплохо, но раз принес, давай пробовать».
Нажал Данило сверху ей на кнопку, она зашипит как змея и цельную избу тумана напустила, да такого едкого, что насилу на воздух выбежали. Трое суток в дом не зайти было, вот тебе и галантерея.
«Так, говоришь, еще одну галантерею? Что же мы с ней делать-то будем, а, Данилушко?»
«Это, брат Ваня, галантерея иного склада. Мне ее отдали, говорят – только ты с ней справиться сможешь, разобраться в ейной сути.»
«Ну, это другое дело, Данилушко, кажи свою галантерею».
Достает. Эта тоже блестит, но как бы подледно, циферки разные просвечивают, буквы, виды заморские да лица бледные, усмехаются, зубы кажут.
«Может, мы ее, Данилушко, сразу на двор вынесем пробовать? Тоже ведь каверзная вещь, сразу видно».
Вынесли на двор. Вертели и так, и сяк, битый час на все углы нажимали – не выдает своего галантерейного нутра только циферки зеленым светятся, ехидно так подмаргивают.
«Может, в ней, Данилушко, завод вышел?»
«Ох, Ванюша, сам понять не могу, а только сердце екает».
Еще повертели, да уж темно стало, пошли чаи допивать да ложиться спать. Галантерею, однако, с собой взяли, чтобы хозяину соблазна не вышло.
Легли спать и проспали полночи. Да вдруг как жахнет. Вскакивают оба, чуть дурно не стало. В том углу, где галантерею расположили, дым разноцветный светится, а в нем полуголые мужики скачут, лица, как у зебр, полосатые, гогочут жеребцами, визжат всяк на свой лад, и гром железный гремит. А один лупит себя кулаком в грудь, сам весь цепями обмотан и кричит отчаянно: «Я не я, и корова не моя!»
В общем, чистый конец света.
Данило обмер весь, пал с лавки ничком и пополз по-пластунски, как под пулеметным огнем, к печке, где Иван лежит, стал на колени и кричит: «Спасай, Ваня, я чертей к нам в избу принес!»
Ивану в первый момент спросонья тоже не по себе стало. Потом смекнул, что дело тут нечисто: скакать скачут, а стол не сворачивают. Он Даниле и говорит– «Данилушко, не горюй, так это не черти, а одна видимость; вот как кум Родион давеча про ученого рассказывал».
Успокоил Данилу, смотрят представление. Черти покричали-покричали, да назад, в коробку и убрались. Опять тихо стало. Данило сидел-сидел, как плюнет:
«Одно слово – галантерея!»
«Да ведь ты сам, Данилушко, говорил – раз люди сделали, так не может быть, чтобы зря. Вот нам эта штука и случилась, чтоб мы поняли – зачем она в мире нужна».
На следующий день долго они с галантереей возились, но орешек крепкий. Не хотят черти из коробки вылезать. Пошли Иван с Данилой потом – к вечеру – по грибы, вернулись поздно, про коробочку то и забыли. Ночью опять просыпаются – крик, гвалт, черти по двору скачут. За голову схватились – а ну хозяина напугают, вдруг от удивления заболеет. Бегом на двор, а на дворе прямо цирк. Черти под деревом выкобениваются, а у сарая хозяин на корточках сидит – смотрит. А потом как захохочет, повалился на землю, за живот держится. Кончили черти свой хоровод, хозяин ждет – еще хочет. А черти и носа не кажут. Тогда хозяин забурчал что-то себе под нос, сел к коробке и начад там что-то шебуршать – глядь, и опять все зашумело, закричало, Он опять сидит, хохочет. И только черти устанут, он опять их из коробки выгоняет – пляшите, дескать. Потом коробку взял, и с довольным бурчанием поволок к себе в лес.
Переглянулись Иван с Данилой, и тоже довольные спать пошли. Нашлось и галантерее дело – хозяина веселить, да, верно, и не только хозяина, а всю лесную братию.
Лежат Иван с Данилой, засыпают, представляют себе – сидит сейчас на полянке разный лесной народ, а перед ними черти пляшут, как в театре. Потом Данило говорит:
«Иванушка, а, Иванушка…»
«Что, Данилушко?»
«А вот я все думаю – как же ты совсем чертей этих не испугался? А вдруг бы они настоящие были?»
«Да нет, Данилушко, черти на самом деле все как один видимость. Мы им, если их испугаемся, сами силу даем. А не дать им силу – так они и есть одна галантерея».
Возвращается Иван из леса, видит – Данило сидит у дерева, смотрит вокруг и плачет.
«Что с тобой, Данилушко?»
Тот слезы стирает, улыбнуться хочет – не выходит.
«Не получится, Ваня, у меня об этом сказать, да ведь и ты все видишь. Стоят деревья вокруг, солнышко заходит – и не могу, плачу, душа из меня прочь рвется. И сам думаю – куда рвется? А вон, видишь, облака наверху белые какие, да как высоко – и такое у меня понимание, когда гляжу на них, что мы с домом родным разлучены. Словно бы там мы должны быть, а не здесь. Да и есть мы, наверно, там, а здесь только часть наша ходит, как в командировке. А опущу глаза – деревья любимые стоят, трава растет, дом наш стоит – каждое бревнышко свое, каждую веточку на дереве, как ребенка, готов на руках таскать, росой отпаивать – и как будто вот все оно, под руками – ан нет, отделено от нас и как будто обреченное какое, только ему до этого и дела нет, оно с этим званьем на свет выросло – а у меня внутри все переворачивается. А ведь красотища какая – век бы всю эту землю на руках носил, целовал, да к сердцу прижимал. Вот поверишь, нет, Ваня, умереть захотелось, самому в землю эту лечь, лишь бы только она через это живой осталась, от нас не отделенной, чтобы мы ее, как свое тело, чувствовали, а она – нас. А как вместе на все гляну – и небо тут, и земля, и я посередине сижу – то и вообще ни одного слова про это не выдумано – только слезы из глаз. И горе в этом себе чувствую неизведанное, и сладость в этом несказанная, и тесно сердцу в теле моем, хочет оно со всем этим миром слиться и обнять его».
Замолк Данило, слезы на щеках, руками виновато разводит, на Ивана, как на мать родную, смотрит с просьбой:
«Прости, Ваня, видишь – не сказать мне обо всем этом».
Обнял Иван Данилу, к груди прижал – пусть плачет, надо ему. Стоят, а под ногами земля, вокруг деревья, а над ними небо. И нечего тут больше сказать.
А то вдруг приехали к Ивану с Данилой индийские йоги. Один ногу за ухо засунул, другой ходит узлом завязанный, третий сердце остановил и все время электрические лампочки жует. Остальные еще пуще и все при этом в чалмах, голые и намазаны подсолнечным маслом.
Главному лет пятьдесят, носят за ним раскладушку, раскладушка вся гвоздями утыкана – так он, прежде чем сесть, по гвоздям пальцем проводит, чуть что не так – хлобысть слуге по лбу, зачем, дескать, дал гвоздю притупиться. И пока тот гвоздь обратно не заточит – ни за что не сядет.
Иван с Данилой тоже в грязь лицом не ударяют, быстро белую скатерть на стол, орешки разные да ягодки – встречают зарубежных гостей.
Сели за стол, ведут умные беседы. «У нас, в Индии, главный рассказывает, все давно уже вышли в астрал. Редко кого на улице встретишь, да и те приезжие. Теперь выводим в астрал коров. Думаю, что к концу столетия перевод коров будет окончательно завершен. Тогда начнем новую жизнь».
А йоги все нагнулись над столом, пьют носом чай и кивают – все, дескать, так и есть.
«А еще, продолжает главный, есть у нас великая река Ганга. Мы у нее соединили начало с концом, теперь течет по кругу. Построили священную электростанцию с вечным двигателем. Теперь расставляем по всей стране магнитофоны, чтобы из-под каждого камня звучал магический слог Ом…»
Йоги как один продолжают носом хлебать чай, а ртом мычат – Ом, дескать.
«А еще, говорит главный, совершенно преодолели сопротивление материи. Можем вверх ногами проходить сквозь каменную стену…»
«А сквозь деревянную?» – спрашивает Данило.
«Запросто, говорит главный, где тут у вас стена?»
Показали им стену сарая, они вверх ногами сквозь нее прошли и исчезли – наверно, в астрал. Главный на прощание оставил визитную карточку с рабочим телефоном. На карточке написано:
ГУРУ ШРИ МАХАБРАХМАН
ЕВДОКИМ ПЕТРОВ.
Поглядели Иван с Данилой на карточку, пожали плечами и отдали на всякий случай хозяину. Ему тут виднее.
Налетело на солнце облачко. Сделалось в природе пусто. То есть не пусто, а как бы затаенно. Деревья и трава – все свои секреты при себе держат.
Унеслось облачко. И снова все вокруг – полной чашей. И каждый секрет вдруг стал тем, чем всегда и был, у каждого своим, особенным голосом. И все эти голоса вместе беззвучно поют о радости того, как мы все живем.
Сидит Иван на крылечке, и душой, и телом к этой радости причастен.
Данилы нет, Данило в город уехал. Был ему утром таинственный зов, собрал в мешочек понемногу, всяких корешков целебных да орехов и ушел. Иван дрова поколол, по огороду походил, теперь просто сидит. Слушает музыку могучую – деревья под ветром шумят, солнышко кожей впитывает, со всем, что есть – заодно.
Сидел-сидел, слышит – шорох на полянке. А глаз сразу не открывает, знает, что можно спешкой всю полноту расплескать. А когда открыл – стоит перед крыльцом белый олень, смотрит на него пристально. Иван говорить не торопится, улыбается себе в бороду. И олень молчит. Долго они так молчали, потом олень говорит:
«А ты знаешь – что стоит у сарая на пне?»
«Не знаю, – говорит Иван. – Придет время знать – узнаю».
Олень опять на него смотрит. Долго молчал, потом говорит:
«Ты странный человек».
«Да почему странный, – говорит Иван. – Вот сижу на солнышке, жизни радуюсь, природу слушаю».
Олень отвел глаза, смотрит на лес.
«Другие за мной охотятся. А те, кто боится – уверяют себя, что меня нет».
Помолчал еще.
«Сказать тебе, когда ты умрешь?»
Иван мотает головой да все улыбается.
«Зачем? Живу – и живу. Когда надо будет – умру. А наперед знать – баловство».
Сказал – и доволен. А олень на него опять смотрит. И Иван на оленя смотрит. Ветер почему-то стих, тихо вокруг стало, только кузнечики стрекочут как сумасшедшие и все вокруг от солнца как медом истекает.
Иван на оленя смотрит и вдруг говорит:
«Оленушка, а ведь ты устал очень».
Олень в глаза ему смотрит, не шевелится.
«А устал, то ложись спать. В лесу не можешь, как хоть здесь сосни. Место у нас тихое, никто тебя тут не приметит».
Олень в глаза Ивану смотрит и молчит. Потом прикрыл глаза, ноги медленно подогнул и так перед крыльцом и лег, голову опустил.
А Иван сидит и сон его охраняет. И пока олень спит, ни одна былиночка не шелохнется, ни один листик не качнется, и солнце с места не сходит. Перестало время идти, одни кузнечики стрекочут.
Вечером возвращается из города Данило, бежит – аж приплясывает, до того хочется поскорее Ивану рассказать, что с ним было. Так с ходу мимо дома и пролетел, за самый огород унесло. Он – обратно, глядь – опять на подходе к дому, да только совсем с другой стороны. И ведь дом прямо перед глазами стоит, а не подойти, все тропинка вбок куда-то уводит. Остановился Данило, потряс головой, чтобы от наваждения избавиться, слышит – Иван с крылечка тихонько смеется.
«Не торопись, Данилушко, у нас сегодня такой гость был, что вокруг избы вся экология дыбом встала».
От голоса Иванова наваждение прошло, но Данило, чтобы и в третий раз не промахнуться, уж от тропки под ногами больше глаз не отрывает. Пока до Ивана дошел, уж и забыл – что про город рассказывать хотел. Бухнулся на траву у крылечка: «Что же, Ваня, за гость такой, что к дому не подойти?»
А Иван все посмеивается. Данило к нему повернулся – батюшки светы! Иван сидит и весь в сумерках мерцает, как будто зимними звездочками по контуру обведен.
«Давний у нас, Данило, был гость, уж не чаял я его увидеть. В аккурат там и лежал, где ты сидишь».
Данило так и вскочил, как ошпаренный, было на крыльцо – а там Иван мерцает; и Иван, а все равно каверзно.
«Ваня…» – говорит, а дальше и не вымолвить.
Набрал полную грудь воздуха: «А ты, что же, теперь по ночам светиться будешь?»
Иван руку поднял, поглядел на нее, как будто забыл, что у него руки есть, и опять тихонько засмеялся.
«Твоя правда, Данилушко, вот что значит с давними гостями дружбу вести».
А совсем поздно, когда уже все друг другу рассказали, сидят оба, да вдруг:
«Слышишь, Ваня?»
«Тс-с, Данилушко…»
Как будто – женское пение в лесу. И вот именно, что – как будто. То далеко, а то вдруг рядышком; то с этой стороны, то с той, а то сразу отовсюду. А главное – никогда такого еще не было, а голос этот с колыбели знаком. Да что – знаком; не сказать этого вообще, потому что это – Другое. Смотрит Данило, а у Ивана слезы на щеках. Смотрит, а сам не замечает, что встал, и ноги его прямехонько, в лес несут. Так бы и пошел, если б Иван его за руку не взял.
Стоят, как дети за руки держатся.
«Вот, Данилушко, и мы до этого дожили».
Неведомо откуда пришло ко мне начало этой истории. Я, как умел, записал всю правду по этому поводу. Теперь картина отдаляется от меня, пора дописать то, что я еще вижу.
В лесу стоит лето. На бревнах, которые таскают Иван и Данило, от жары выступила смола. Бревна постепенно складываются в небольшую, но уютную баню. Скоро останется только сочинить крышу да позвать кума Родиона, который большой мастер по печкам. Вот и еще бревно притащили. Данило побежал в избу, должно быть, чайник поставить, а Иван присел на бревно и задумался. Потом поднимает голову и смотрит. А смотрит, надо сказать, в аккурат в то самое место, где бы я стоял, если б глазами это видел, а не словами нащупывал. И такое у него в лице впечатление, будто меня не видит, но знает, что я тут есть. И такие вдруг говорит слова:
«А что про нас пишешь – так это правильно. Потому как есть в писании твоем такое понятие, что раньше мы друг для друга прозрачные и несуществующие были, а теперь получаемся обоюдно хорошие. Значит соседями стали. А то кум Родион говорит – вот, пишет тут про нас один. Я ему – неужели и до того дошло. А он мне – совсем, вижу, вы с Данилой в своих диковинных явлениях людей разучились замечать.
Вот будете завтра баньку строить, так ты глаза разуй да возьми на заметку. Смотрю сегодня – и правда. Прислушался – что ты нам написал, и думаю – а что, ладно. А ежели не все складно, так тоже не беда, дерево, вон, тоже бывает поглядишь – корявое, а присмотришься – да разве ж оно может быть другое? Да и ты нас с Данилушкой прости, коли чего не так. Уж мы какие есть, такие и есть. Вы там, мы здесь, каждый мурашок свою соломинку тянет, а вместе – один дом получается, в котором все и живут потом.
А ты, глядишь, и другую книгу напишешь, и третью – и про огонь морской, как ты его увидел, и про город этот, что олень давешний со мной поделился, а ты, смотрю, давно знал… А если и не напишешь – тоже дело, может, про это писать и не надо, а надо душой строить, чай, сам потом будешь в нем по улицам ходить со зверем светящимся, а как про это – словами? Так ли, иначе ли, в радость мне, что ты к нам зашел, приведет Бог – еще встретимся, погляжу хоть – какой ты статью будешь. Ну, не поминай лихом…»
И улыбается. Тут как раз Данило из избы выходит говорит что-то Ивану, тот повернул голову – отвечает, да только что – мне уже не слышно.
Вот и все. Спасибо, что прочитали. А теперь, думаю, пора и за дело браться.
Июль – декабрь 1986-го.