Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Под местным наркозом

ModernLib.Net / Современная проза / Грасс Гюнтер / Под местным наркозом - Чтение (стр. 9)
Автор: Грасс Гюнтер
Жанр: Современная проза

 

 


Школьный двор опустел. Уже прилетели воробьи. Мой язык ощупывал оба инородных тела: «Дегудент», особая технология. Веро Леванд дышала открытым ртом. А Шербаум глядел на прозрачные каштаны двора. (Так и я когда-то стоял, глядел, искал какие-то точки опоры, вперившись, однако, — не в воздух, а в песок: Штёртебекер опять что-то замышляет. У него есть план…) Последний звонок. Наверху «Пан Ам» на Темпельгоф.

— Согласны, Филипп, согласны?

— Внимание, Флип. Мао предостерегает от всеядных ученых.

— Не суйся — надо подумать.

— Нет, сейчас, Филипп, согласны?

— Без Макса я это решить не могу.

Они оставили меня в одиночестве. Моя рука нашарила в кармане арантил — маленькую защиту.


«Понимаю, понимаю!» Врач сказал: «Вы хотите выиграть время. Завести собаку. Приручить. А план Шербаума тем временем перезреет. Вдруг случится еще что-нибудь. Во всяком случае, есть надежда на перемирие. Вдруг Папа Римский подарит миру какую-нибудь новую энциклику с призывом ко всеобщему миру. Биржа нервно отреагирует. Послы со специальной миссией встретятся на нейтральной почве. Тактика ваша недурна, недурна».

«Ни в коем случае не допущу, чтобы мальчика, чего доброго, линчевали».

Убедить его не удалось, — «Я и говорю: не безнадежна. Ваша тактика», — да и сам я всего лишь в течение какой-нибудь полуфразы верил в успех своей попытки спасения. (А ведь бреясь перед зеркалом, я был полон решимости сделать это, сделать это…) Видно, он знал меня. Он проанализировал камень, снятый с моих зубов: «Надо бы добыть вам в Ланквице слученную сучку. Так вы дадите своему ученику возможность освободить вас от вашего обещания. Ведь не станет же он требовать, чтобы вы сожгли беременное животное».

— Циничность ваших предложений выдает их медицинское происхождение.

— Ах, глупости. Я просто последовательно развиваю вашу мысль. Во всяком случае, очень любопытно, что решат сообща мальчик и такса.


А если он теперь скажет «да»? Если это ляжет на мои плечи? Если он просто-напросто, походя, скажет «да»? — Тогда мне ничего не надо будет решать. (И насчет личных дел тоже.) Можно подвести итог: западноберлинский штудиенрат, 40, в знак протеста против войны во Вьетнаме публично сжигает собаку, шпица… Но не на Кудаме. Лучше уж вернусь к бундестагу. Это, если исходить из действенности протеста, серьезнее. Надо все спланировать как следует. С пресс-конференцией через все агентства. Перед какой-нибудь важной интерпелляцией. Предварительно можно написать бывшей невесте: «Дорогая Линда, пожалуйста, приезжай в Бонн, к бундестагу, главный подъезд. И возьми, пожалуйста, детей с собой. И своего мужа, если нужно. Я хочу тебе кое-что показать, нет, доказать, чтобы ты наконец поняла, что я не тот милый, жалкий неудачник, из которого ты хотела во что бы то ни стадо сделать штудиенрата, а мужчина, то есть человек действия. Приезжай, Линда, приезжай! Я подам миру знак…»


Моим урокам напряженные отношения между учителем и учеником пошли на пользу. Я пытался, всегда опираясь на факты, дать Шербауму представление о хаосе истории. (Кроме него и Веро Леванд, класс можно не принимать в расчет: кое-как учатся, продвигаются, удовлетворяют средним требованиям.) Я задался целью показать абсурдность разумных по замыслу действий. Вне программы разбирали мы Французскую революцию и ее последствия. Я начал с совокупности причин (идеи Просвещения: Монтескье, Руссо. Критика, которой подвергали физиократы меркантилизм в экономике и сословность в структуре общества.). Я до изнеможения обращал внимание Шербаума на разногласия между представителями либеральной и тотальной демократии. (Параллели с позднейшими противоположностями между парламентской — формальной — демократией и советской системой.) Мы говорили о моральном оправдании террора. В течение часа я разбирал вечный лозунг «Мир хижинам, война дворцам!» Наконец я, приведя документы, показал, как — и как ненасытно — пожирает своих детей революция. (Бюхнеровский Дантон как свидетельство абсурдности.) И как все кончается реформизмом. При терпении то же самое обошлось бы дешевле. Так стал возможен Наполеон. Революция как воспроизводство. Маленькие экскурсы: Кромвель — Сталин. Абсурдные закономерности: революция создает реставрацию, которую следует устранить революцией. Сходные процессы вне Франции: Форстер в Майнце [32]. (Как он задыхается. Как издыхает. Как Париж его заглатывает и выплевывает.) А на швейцарском примере я показал, как Песталоцци отворачивается от революции, потому что она увязает в реформах и реформочках, а он хотел великой перемены, сотворения нового человека. (Сходство с Маркузе. Бегство в теорию спасения, удовлетворенное существование.) Я осторожно процитировал Сенеку, прежде чем процитировать Песталоцци [33]: «Став лучше, люди и во главе поставят людей получше…»

Сначала я записал свои опасения: «Вполне возможно, что Шербаум рассмеется, когда я осторожно подступлюсь к нему с Сенекой и налягу на Песталоцци. Пускай смеется. Смех уже предотвращает действия».

Но он слушал внимательно и, как всегда, скептически. Ни тени усмешки.


По обе стороны от въезда в ланквицский питомник — собачье кладбище. Могильные плиты (формат детской могилы) рассказывают о Путци, Рольфе, Харрасе, Бьянке. То и дело приходят старухи и теребят плющ. Иногда в мрамор вставлены фотографии. Надписи говорят о верности, о незабываемой верности.


Перед началом занятий Шербаум ждал меня на автобусной остановке; «Мы обдумали. Не пойдет».

— Можно узнать причину, причины?

— Ваше предложение чуть не расслабило нас.

— Понятная слабость…

— Я же признаю: конечно, нам страшно…

— Предоставьте сделать это мне, Шербаум. Хотя это прозвучит выспренно — у меня страха нет.

— Точно. Поэтому-то и не пойдет…

— Софистика…

— Такие вещи должен делать тот, кому страшно.

— Раньше мне тоже было страшно…

— Потому что мне стало ясно: все, что делаешь без страха, не в счет. Вы хотите сделать это только для того, чтобы я этого не сделал. Вы в это не верите. Вы взрослый и всегда хотите только предотвратить худшее.

(Хорош я был: бесстрашный, предотвращающий худшее штудиенрат Эберхард Штаруш со своими заглушенными арантилом болячками. Надо было сказать: зубной боли все-таки боюсь. — И еще страх перед неприятным укольчиком при местной анестезии…)

— Вы считаете, значит, что, как взрослый, я потерял чистоту, а с ней и страх. Будучи нечистым, я, стало быть, не могу приносить жертвы?

Шербаум поискал в воздухе какие-то точки опоры и, видимо, нашел их:

— Так вот, чистота и жертва тут вообще ни при чем. Иногда вы говорите точь-в-точь как Архангел, страшно напыщенно. Жертва — это ведь что-то символическое. А у нашей затеи есть определенная цель. Но если нам страшно не будет, ничего не получится.

Спор шел о словах:

— Шербаум, если кому-то страшно что-то сделать, а он все-таки это делает во имя какой-то политической или, скажем, гуманитарной цели, значит, он приносит жертву, жертвует собой.

— Ну, хорошо. Во всяком случае, дело должно быть абсолютно чисто.

Если Веро Леванд остановила меня в коридоре, — «Когда вы наконец перестанете сбивать с толку Флипа своими нечистоплотными штучками…» — то Ирмгард Зайферт поймала меня во время «окна»: «Мне не нравится, Эберхард, ваша манера решать мои проблемы своими несерьезными советами. Если существует какой-то выход, он должен быть абсолютно чист. Вы меня понимаете?»


Врач утешал меня научными опровержениями чистоты, которые я и так знал. Я посетил его: «Для контроля». — Он всезнающе усмехнулся и рассердил меня своим коллегиальным множественным числом, сказав: «Мы, двое нечистых», и намекнув на мои мосты в нижней челюсти: «Даже это золото с платиной, которое поможет нормализовать вашу артикуляцию, в переносном смысле нечисто, потому что тут мы имеем дело с особым легированием по патенту „Дегуссы", а эта фирма поддерживает довольно-таки сомнительные деловые связи с Южной Африкой. Куда ни глянешь, везде какая-нибудь закавычка. Но поразительно, что даже ваш ученик, которого я, при всей его юношеской экзальтированности, считал мальчиком трезвым, ставит такие абсолютные требования».

Прежде чем он проверил мои мосты, смазал мои все еще воспаленные десны и покрыл стеклянистой мазью медленно заживавший ожог на нижней губе, мы пришли к единому мнению: «Подрастает новое поколение, которое, при всей своей показной деловитости, ищет нового мифа. Осторожно, осторожно!»


(Она опережает мои намерения. Пересчитывает по пальцам мои желания: сегодня очередь этого.) Перед полночью она возникла рядом со мной у стойки моего углового кабачка и сказала: «Так и думала, что вы либо у Реймана, либо здесь».

Мне разрешено было заказать ей бутылочку «коки» и рюмку пшеничной водки. (Только не задавать вопросов. Ждать, когда сама выложит. Старое крестьянское правило: кто хочет купить свинью, должен говорить о погоде.)

— Когда-то, до того, как я имел удовольствие стать педагогом, я работал в цементной промышленности. И цементники, так называют рабочих цементного завода, уже за завтраком выпивали рюмку-другую водки, правда, без «коки» вдогонку. Зато много бутылок пива «Нетте». Нетте — это речушка в Предэйфеле. Она живописно вьется по самому большому в Германии бассейну пемзы. От пемзы хочется пить. Не знаю, конечно, интересуетесь ли вы пемзой. Во всяком случае, в геологическом смысле пемза относится к лаахским вулканическим туфам. После выброса этих туфов вулканическая активность в районе лаахских озер кончилась…

— Почему вы не оставляете Флипа в покое? (Вот оно, и наплевать ей на пемзу.)

— Насколько я знаю, фройлейн Леванд, вы называете себя марксисткой. Поэтому мне непонятно, почему вы не проявляете интереса к положению рабочих в пемзоперерабатывающей промышленности. Я тоже считаю себя марксистом…

— Вы либерал. А о либералах Мао говорит: «Они хоть и объявляют себя поборниками марксизма, но не готовы претворить его в жизнь». Они не могут решиться.

— Верно. Я либеральный марксист, который не может решиться.

— Вы марксист на словах, а действуете в духе либерализма. Поэтому вы и пытаетесь загнать Флипа в угол. Но это вам не удастся.

(Так и будем препираться? А ведь она бывает хорошенькой в своем пальтишке с капюшоном…)

— Официант, бутылку светлого!

— Мне рюмку обыкновенной.

— Милая Вероника. Это ведь и в ваших интересах, чтобы я обратил внимание вашего Филиппа на последствия такого бессмысленного жертвоприношения.

(Эта гнусавая настойчивость.) Веро Леванд тихо — скажу даже: задумчиво — говорила батареям бутылок за стойкой:

— В «Юй Гунь сдвигает с места горы» Мао сказал: «Быть непоколебимым, не бояться жертв и преодолевать все трудности, чтобы добиться победы» — вот главное. Я ухожу. Вы только и знаете, что все истолковывать, а изменить что-то — это не по вашей части. А ведь мы на пороге третьей революции. Только горстка реакционеров еще не поняла этого.

Когда она ушла, мне принесли заказанное светлое. Я с удовольствием рассказал бы ей о печальности моего всезнайства. О робости, о недостатке решимости бросать слова на баррикады. (И о том, как прожужжало мне уши словечко «жертва». После многомесячных, стоивших множества жертв боев шестая армия… Небольшое пожертвование для «Зимней помощи»… Жертвенность, жертвенность…) Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее.


Все— таки мое предложение омрачило шербаумовскую чистую, но при этом целенаправленную идею жертвы. Он позвонил мне в дверь, не пожелал войти, держа Макса на поводке, сказал: «Насчет собаки из питомника -это, нам кажется, убедительно. Не обязательно Макс. Я съезжу в Ланквиц и куплю, если у них там есть, белого шпица. Вы не знаете, сколько они запросят за шпица без родословной?» Он хотел занять у меня денег, о чем сказал довольно прямо, — «К концу месяца я всегда на мели», — и все-таки отказался войти в квартиру, когда я попросил дать мне немного подумать: «Я быстренько напою вас чаем, Филипп, а потом мы это дело трезво обдумаем».

— Веро ждет внизу. Вы же можете дать мне эти деньги и завтра.

— Вы многого требуете от меня, хотите получить в долг деньги, чтобы купить шпица, облить его бензином и публично сжечь, а не позволяете мне заглянуть в ваши, должен признаться, довольно-таки взбалмошные мысли. Это нечестно.

— Ну, если вы не хотите…

— Еще вчера все должно было быть «абсолютно чисто», а уже сегодня вы идете на довольно сомнительный компромисс, прося денег у взрослого, который не верит в это и которому даже не страшно. Почему вы умаляете свою жертву?

— Ваше дело — не спрашивать, а помочь.

— Хорошо. Вам страшно за Макса. Понятный страх. А теперь я и какой-то безымянный шпиц из ланквицского питомника, чего доброго, недавно слученная сука, должны расплачиваться за вашу, скажу прямо, жалкую трусость.

— Насчет Ланквица — это была ваша идея.

— За которую я в ваших интересах мог бы и постоять.

— Но ведь вы бы тоже, наверно, купили шпица.

— Не для того, чтобы спасти вашего Макса. Речь идет о вас, Шербаум, о вас! А вот ваш план — это эксплуатация, империализм чистой воды. Свою собаку пожалеть, а какое-то другое животное погубить. Мне такой расчет не нравится.

— Мне тоже. Наверно, вы правы.

Шербаум оставил меня у открытой двери, пренебрег лифтом и побежал, нет, убежал вниз по лестнице со своим Максом. Я налил себе чаю и, отпив два-три глотка, оставил остывать.


(Я доволен собой. Доволен ли я собой? Маленькие выигрыши пополудни, начинающие крошиться с приходом сумерек.)

— Вы должны были дать мальчику денег, — сказал мой врач. — Это канительное дело. Поездка в Ланквиц. Выбор и покупка собаки. Покупка поводка. Присутствие белого шпица в квартире родителей. Объяснение с матерью, которая должна объяснить это отцу — или наоборот. Затем, возьмем благоприятный вариант, начинающаяся дружба между таксой и шпицем. Забавная возня, прыжки, умильность. Возможно, у вашего ученика есть сестричка… — Сестрички нет. Сестрички нет. — Просто предположим. И девочка привязывается к шпицу, считает его, при поддержке родителей, своей собственностью. Все эти непредвиденности все больше расстраивали бы план вашего ученика. — Спекуляции, доктэр. Чистейшие спекуляции. — Но это еще не все: новая ситуация позволила бы вам столкнуть лбами таксу со шпицем. Скажем, спросив с подковыркой: «Почему бы не сжечь обеих собак?» Или: «Не дать ли им самим вытянуть жребий зубами?» Или: «Разве это порядочно — так самовластно распоряжаться жизнью и смертью двух собак?» Простой расчет, дорогой мой: две собаки, как ни верти, это больше, чем одна. Все становится сложнее и тем самым все-таки ближе к здравому смыслу…

Наш телефонный разговор коснулся также зубоврачебных дел, боком затронул политику («Этот Любке действительно невозможен…») и вылился в обычный обмен цитатами:

Он: Между прочим, по поводу этики Сенека говорит: «Наше человеческое общество подобно своду. Свод рухнул бы, если бы каждый камень в отдельности не…»

Я: Этот мотив свода Клейст позднее подхватывает в письме к сестре…

Он: И дальше. Послушайте: «Важна только нравственная честность жизни, не ее продолжительность. А нравственная честность порой состоит как раз в том, чтобы не жить слишком долго!»

Я: Если Шербаум это услышит, он станет стоиком: «Ваш старикашка Сенека, мол, не так уж неправ. Завтра я сожгу Макса. Семнадцать лет — больше чем достаточно».

Врач засмеялся. Мне ничего не оставалось, как поддержать его смех. (Двое смеющихся мужчин на одном проводе.) Он начал первым и первым оборвал смех: «Вы, конечно, правы. Древнеримский этический зуд снижает продолжительность жизни. Но что касается мальчика, то вы должны были одолжить ему деньги».


(Когда я у Реймана принимаюсь за пиво, его мосты «дегудент» все еще напоминают о себе: ничего горячего, ничего холодного! Инородные тела теплопроводны… Его советы слишком разумны, чтобы их слушаться до того, как случится первая неприятность. Я вам советую… — Лучше не советуйте, доктэр. — Можно ли вам вообще что-либо посоветовать? — Что же мне делать, доктэр?)


На следующий день у меня было «окно» — я вызвал Шербаума с урока музыки, которую ведет в моем 12-а Ирмгард Зайферт. Он придал своему юному лицу выражение благовоспитанности.

— Я все обдумал, Филипп. Могу вам дать деньги. Я позвонил в Ланквиц. Шпиц без родословной стоит от семидесяти до восьмидесяти марок.

— Это была вчера лишь минутная слабость, приношу за нее тысячу извинений. Либо Макс, либо вообще ничего…

— Но мое предложение вас ни к чему не обязывает…

— Тогда уж можно и матерчатую собаку. Или несколько. У Веро Леванд их целая коллекция. Кстати сказать, неплохая идея. Спрошу у нее, согласна ли она расстаться со своим зверинцем. Начал бы с них, вполне безобидно, чтобы эти шляпки подумали: ну, да, матерчатые. Ребячество. Очередной дурацкий хэппенинг. А потом я принесу в жертву Макса — и пирожное выпадет у них из глотки.

Я смотрел устроенное им представление. Идея с матерчатыми собаками его захватила. Он подражал плюшевым мишкам Штейф, издавал дональд-даковские звуки (шлеп, чмок, брр) и намекал на извергаемое пирожное: «кхх, рыг, ой». Мне следовало покинуть его. Но своей элегической заключительной фразой — «Жаль, Филипп, я хотел помочь вам» — я дал ему повод покинуть меня: «Я знаю, вы ко мне хорошо относитесь».

Мой ученик ушел опять музицировать. Из коридора я услышал, что в классе пели что-то орфовское.


Он способный ученик. (Все к нему хорошо относятся.) Он все быстро схватывает. (Слишком быстро схватывает.) Участвует только в том, что доставляет ему удовольствие. (Его превосходная работа о символе в рекламе: «Мерседесовская звезда как елочное украшение».) Он одного роста со мной, но продолжает расти. (Штёртебекер был пониже.) Когда он смеется, у него появляются ямочки. Родители его живы. Отец занимает руководящую должность у Шеринга. Мать я знаю по родительским собраниям: моложавая сорокалетняя женщина, считающая своего сына «еще совсем ребенком». У него есть два старших брата, оба — студенты, учатся в Западной Германии. (Один в Аахене: на машиностроительном.) Несмотря на недюжинные успехи по моим предметам и по части художеств (играет на гитаре), он и на этот раз перейдет в следующий класс с грехом пополам. Дружба с Веро Леванд не сделала его радикалом. (Правда, он требует — вполне разумно — отмены преподавания Закона Божьего и включения в обязательную учебную программу философии и социологии.) Его склонность к сатире часто заставляет его все заострять. В одном сочинении он написал: «Мой отец, конечно, не был нацистом. Мой отец был только уполномоченным по ПВО. Уполномоченный по ПВО — это, конечно, не антифашист. Уполномоченный по ПВО — это нуль. Я — сын уполномоченного по ПВО, значит, я сын нуля. Теперь мой отец такой же демократ, каким он был прежде уполномоченным по ПВО. Он делает все верно. Даже когда он порой говорит: „Мое поколение сделало многое неверно", он говорит это всегда в верный момент. Мы с ним никогда не спорим. Иногда он говорит: „Ты тоже еще приобретешь опыт". Это тоже верно, ибо можно предвидеть, что опыт я приобрету. Приобрету в качестве нуля или в качестве уполномоченного по ПВО, что, как я доказал, одно и то же. („Что вы сейчас делаете?" — „Приобретаю опыт".) Мать часто говорит: „У тебя великодушный отец". Иногда она говорит: „У тебя слишком великодушный отец". Тогда мой великодушный нуль говорит: „Оставь мальчика в покое, Элизабет. Кто знает, что еще будет". И это тоже правильно. Я люблю своего отца. Он, бывает, так грустно-грустно глядит в окно. Потом скажет: „Вам хорошо. Время почти мирное. Надо надеяться, и дальше так будет. Наша юность выглядела иначе, совсем иначе". Я действительно люблю отца. (Себя я тоже люблю.) Как уполномоченный по ПВО, он, наверно, спасал людям жизнь. Это прекрасно и правильно. Получился ли бы из меня хороший уполномоченный по ПВО? Когда мы летом ходим на Ванзее купаться…» Трудно было за это сочинение поставить отметку. (Я попытался заменить отметку указанием на чрезмерную литературность.) А он ведь действительно талантлив.


Ирмгард Зайферт тоже считает Шербаума талантливым. («У мальчика художественная жилка…») Однако прежде чем я улучил минуту заговорить с ней о Шербауме, она опять (и все тем же покаянным тоном) твердила о старых письмах, открытие и оценку которых она не перестает заново открывать и оценивать. На сей раз особенно знаменательной показалась ей фраза в одном из писем: «Наконец-то я готова принести жертву!», потому что слово «наконец-то» доказывало, по ее мнению, что раньше она не была готова принести жертву, сомневалась. Я убеждал ее придать этому сомнению больший вес: «Оно отменяет последующую готовность, по меньшей мере ставит ее под вопрос».

Разговор этот происходил между охотничьим замком и лесным ресторанчиком «Паульсборн». Она привезла меня на своем «фольксвагене» погулять вокруг Груневальдского озера. Мы оставили машину у Розенэка и пошли шагать. Ничего необычного, ведь во время моего стажерства у нас было заведено делать перед началом занятий один круг по берегу Груневальдского озера. Мы беседовали, как и положено беседовать женщине-штудиенрату и ее сверстнику-стажеру: серьезно, иногда весело-сдержанно, нет-нет да впадая в слегка натужную бесшабашность, которая часто грозила перейти в свою противоположность, и холодную скованность. Отдавая должное природе и нашей уединенности, я чувствовал себя обязанным дополнить наши дружески-коллегиальные отношения мыслимой все же на исходе четвертого десятка влюбленностью; возникавшую неловкость удавалось прикрыть только форсированным остроумием. Во время этих прогулок вокруг озера мы на первых порах соблюдали дистанцию без особых усилий; после того как Ирмгард Зайферт сделала на материнском чердаке известное открытие, — это вывело ее из равновесия, она опять начала курить, — прогулки «разок-вокругозера» стали нам тягостны. Я начал (из каприза и немного для забавы) искать и создавать ситуации, которые хотя бы допускали интимную близость. Она не противилась. Мы навещали друг друга без предупреждения. Среди какого-нибудь разговора мы вдруг ни с того ни с сего целовались, чтобы, поцеловавшись, опять-таки без всякого перехода, взять прежний деловой тон. Мы иронизировали над нашей «животной похотью» и издевались над нашей неспособностью пойти дальше: «Это ложная тревога, Эберхард. Избавим себя от меланхолии, вкус которой мы уже заранее чувствуем».

Так иронически и насмешливо, да и язвительно ввиду раннего часа, начали мы прогулку, о которой договорились накануне. Вечером я опять нагрянул к ней без предупреждения. Мы засиделись до поздней ночи.

— Вы благополучно добрались домой?

— Я позволил себе еще две бутылки пива и испробовал новую комбинацию: стакан колы с рюмкой обыкновенной водки.

— Какое легкомыслие. Таким я вас не знала. Во всяком случае наши отношения отличаются умеренностью страстей.

— Может быть, мы боимся нарушить это неопределенное состояние какими-то действиями.

— Ах, что вы! Мы же ограничиваемся разговорами и крупицей невостребованной симпатии. Вы упорно пятитесь назад и ищете пищи в вашем, должна признать, нелегком жениховстве, а я, с тех пор как напала на эти письма, всячески преследую семнадцатилетнюю девочку, которая сделала, сделала от моего имени, что-то такое, чего бы я никогда…

— Вы забываете, Ирмгард, что к моменту моей помолвки мне минуло двадцать семь лет, и спасовал я, значит, будучи уже, видит Бог, взрослым…

— Какое значение имеет разница в возрасте, если речь идет о поражениях, которые ни вы, ни я не можем выдать за победу. Например, я уже несколько дней пыталась истолковать в свою пользу одно место в письме, эту короткую невыносимую фразу: «Наконец-то я готова принести жертву!» Моя ситуация — просто смех один: быть обвинителем и защитником в собственном деле. Что вы на это скажете? Словечко «наконец-то» в начале фразы — оно все-таки интересно, правда?

Мы оставили позади охотничий замок и шагали к Паульсборну. Светало нехотя, день не спешил наступить. Смерзшийся за ночь снег поскрипывал. В устье Ланге Луха, замерзшей перемычки между Крумме Ланке и Груневальдским озером, рабочий лесничества прорубал лед для уток. Пар изо рта перелетал через его плечо белыми струйками. Как только мы свернули направо, сокращая себе путь по тропинке на северо-западной стороне озера и шагая теперь местами гуськом, у меня нашлись рассудительные, подходящие для воскресной проповеди слова: «Вот видите. Плодотворное сомнение, все то, что предшествует слову „наконец-то", у вас осталось, а глупый и, как мы знаем, не имевший последствий поступок ушел в прошлое, и его можно предать забвению».

Но Ирмгард Зайферт снова уже была прилежна, как бобер: до конца озера, до деревянного мостика через ручей, соединяющий наше озеро с Хундекельским, она отстаивала свое поражение. И на мосту, среди шумящих в своих лунках уток, со злостью поцеловав ее, чтобы заткнуть ей рот, да, да, заткнуть рот, я услышал, как только оторвался от ее губ, конец прерванной фразы: «…при этом я все больше и больше убеждаюсь, что была тогда разочарована тем, что после моего заявления ничего не произошло. Полагаю, что я сделала второе заявление, нет, скажем прямо, опять пошла доносить. Я удвоила свою вину».

Поскольку мы опаздывали, я торопливо шагал в сторону Розенэка: «Но крестьянин же уцелел и после вашего первого, и после второго, только предположительного заявления…»

— Не в этом дело. Поймите же наконец!

— А то я не понимаю?!

— Слова создают как бы причинные связи.

— Вот именно. Крестьянин умер, как вы мне сказали, десять лет спустя после второго удара. Вы живы, я тоже случайно остался жив, а мой ученик, нет, наш Филипп Шербаум в беде…

— Бросьте наконец эту школьную чепуху. Ничто меня не оправдывает. Эти письма, особенно эти ужасные строчки в одном из них…


(Потом было записано: «Сегодня утром, в половине девятого с небольшим, после того как я поцеловал ее и разбередил при этом медленно заживавшую ранку на нижней губе, я дал пощечину своей коллеге Ирмгард Зайферт. При четырех градусах ниже нуля, среди заснеженных сосен и берез, выше обледеневшей лестнички перед дорожкой, ведущей к аллее Клея, я погасил ее фразу пощечиной, которую влепил левой рукой. Шлепок получился громкий, но птицы не вспорхнули. Во времена моей службы на военном аэродроме, когда меня называли Штёртебекером, я однажды дал пощечину одной девчонке, с тех пор такого никогда больше не случалось. Как только это произошло, мне захотелось, чтобы кто-нибудь, нет, чтобы Линда увидела, как я… Как ни смешна пощечина, это все же поступок. Коснувшись поверхности воды, камень разгоняет круги: в быстрой смене кадров я еще раз ударил по щеке Ирмгард Зайферт, а потом снова и снова, слева и справа ударял Линду, слева и справа Линду, то на Рейнском променаде, то на складе пемзы, то на майенском поле среди глыб базальта, а также в гостиничных номерах — и один раз в присутствии ее отца: сколько угодно раз можно было повторять этот поступок. „Великолепно! — сказал он. — Великолепно. Только так она образумится"».)


Ирмгард Зайферт сразу полезла за сигаретой: «Ты прав. Прости».

Той же рукой я дал ей прикурить: «Мне жаль. Но я не мог иначе».

Она трижды затянулась и бросила сигарету: «Ты хотел поговорить о Шербауме». До Розенэка мы оставались на «ты». Только в «фольксвагене», едва заведя мотор, она опять перешла на «вы»: «Как и вы, я считаю, что мальчик этот очень талантлив, во всяком случае художественная жилка у него есть».

— Ведь даже доктор Шнитхен, у которого есть причины жаловаться на то, как работает Шербаум, — даже он говорит: «По моему предмету тоже он мог при большей сосредоточенности добиться значительно лучших результатов. Его одаренность заставляет ожидать большего».

Нам удалось засмеяться. Она ехала уверенно и немного слишком быстро: «Полгода назад Шербаум показал мне песни, которые он сам сочинил, чтобы петь под гитару, и даже исполнил их, когда я попросила. Межеумочность. Мировая скорбь плюс ангажированность. Некоторая толика Брехта, пропущенная через большое количество Бирмана, а значит Вийона. Но вполне самобытно — и, повторяю, очень талантливо».

(Шербаумовский сонг «Срываем звездочки» собирались даже напечатать в антологии школьной лирики.)

— Но он больше не пишет.

— В таком случае надо позаботиться о том, чтобы он снова начал писать.

— Стихи, стало быть, против напалма, чтобы не сжигал собаку.

— Хотя я думала об этом не так прямолинейно, интенсивная творческая работа могла бы придать его сумбурной и еще нецеленаправленной критике какую-то форму и — поскольку процесс творчества захватит его целиком — принести ту побочную пользу, которая нам нужна.

— Вы имеете в виду искусство как трудотерапию…

— Дорогой Эберхард, позвольте напомнить вам, что вы просили меня вместе с вами поискать какой-нибудь ход, какой-нибудь выход для юного Шербаума.

— Я, конечно, благодарен вам…

Остаток дороги мы проехали молча. И после того как она поставила машину, тоже ни слова. Во время короткого пути к подъезду школы она сказала тихо и почти робко: «Скажите, Эберхард, вы можете представить себе, как я, семнадцатилетняя, сижу за выскобленным деревянным столом и зюттерлиновским почерком пишу донос, который может стоить кому-то жизни?»


Что заставляет меня упорно отвлекать ее от копания в себе? (Пускай бы купалась в своем стоячем пруду.) У нее тонкие, умные пальцы, которыми она вылавливает из аквариума своих гуппи, когда они плавают брюшком кверху. (Можно сказать: мне нравятся ее руки, которые я знаю по нашим сиденьям рука в руке на диване, когда наши рты говорят, говорят…)


Класс писал. (Шепот, шорохи при письме, покашливания, островки тишины.) Я стоял лицом к окну и репетировал перед стеклом: «Скажите, Шербаум, я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах. Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что особое внимание вам следовало бы обратить на песни, тем более что вы играете на гитаре. Так что пишите, Шербаум, пишите! Вы не хуже меня знаете, какая сила, какая политическая сила может быть заключена в поэтическом слове. Вспомните Тухольского, Брехта, „Фугу смерти" Делана. Как-никак политическая песня вошла у нас после Ведекинда в традицию. Поэтому песня протеста должна получить, особенно здесь, в Германии, новые импульсы. Хотелось бы мне, чтобы вы при вашей одаренности…»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16