1
Это я рассказывал своему зубному врачу. С набитым ватой ртом, напротив экрана, который — так же беззвучно, как я, — рассказывал рекламные объявления: спрэй для волос, компания «Бюстенрот», ваше белье будет белее белого… Ах, и морозильник, где, расположившись между телячьими почками и молоком, пускала пузыри текста моя невеста: «Не лезь в это. Не лезь…»
(Святая Аполлония, заступись за меня!) Своим ученицам и ученикам я сказал: «Попытайтесь быть снисходительными. Мне нужно к зубному. Дело может затянуться. Временное, значит, помилование».
Смешки. Умеренные проявления непочтительности. Шербаум показал странную осведомленность: «Глубокоуважаемый господин Штаруш. Ваше выстраданное решение побуждает нас, ваших исполненных сочувствия учеников, напомнить вам о мученичестве Святой Аполлонии. В 250 году, в правление императора Деция, эта славная девушка была сожжена в Александрии. Поскольку перед тем эта банда вырвала у нее клещами все зубы, она считается покровительницей всех страдающих зубной болью, а также, что несправедливо, и дантистов. На фресках в Милане и Сполето, на сводах шведских церквей, а также в Штерцинге, Гмюнде и Любеке она изображена с коренным зубом в щипцах. Желаем приятного времяпрепровождения и благочестивой покорности судьбе. Мы, ваш 12-а, будем молить Святую. Аполлонию о заступничестве».
Класс пробормотал благословения. Я поблагодарил за более или менее остроумный вздор. Веро Леванд тут же потребовала от меня компенсации: моего голоса за то, чтобы учредить у велосипедного сарая место для курения, чего уже не один месяц добивались ученики. «Ведь вы же не можете хотеть, чтобы мы без присмотра дымили в сортире».
Я пообещал классу, что на ближайшем совещании и перед родительским комитетом выскажусь за ограниченное определенным временем разрешение курить, при условии, что Шербаум согласится стать главным редактором ученической газеты, если ему это предложит комитет солидарной ответственности учеников. «Простите за сравнение: над моими зубами и над вашей газетенкой надо поработать».
Но Шербаум это отвел: «Пока солидарная ответственность учеников не превратится в их самоуправление, я палец о палец не ударю. Идиотизм реформировать нельзя. Или вы, может быть, верите в реформированный идиотизм?… Ну, вот видите… А насчет этой святой, между прочим, все верно. Можете заглянуть в церковный календарь».
(Святая Аполлония, заступись за меня!) Ибо однократный призыв у мучеников в счет не идет. Поэтому, отправляясь перед вечером в путь, я отложил третий призыв, и лишь на Гогенцоллерндаме, за несколько шагов до той номерной таблички, что обещала мне на третьем этаже приличного доходного дома кабинет зубного врача, нет, лишь в лестничной клетке, между вагинальными арабесками в стиле модерн, которые фризом поднимались, как я, по лестницам, я решился, скрепя сердце, на третий призыв: «Святая Аполлония, заступись за меня…»
Его рекомендовала мне Ирмгард Зайферт. Она назвала его сдержанным, осторожным и все же твердым. «И представьте себе: у него в кабинете телевизор. Сначала я не хотела, чтобы он был включен во время лечения, но теперь я должна признать: это замечательно отвлекает. Словно ты в каком-то другом месте. И даже слепой экран и то занимателен, чем-то занимателен…»
Разрешается ли зубному врачу спрашивать пациента о его происхождении?
«Я потерял молочные зубы в портовом предместье Нойфарвассер. Тамошние жители, грузчики и рабочие верфи Шикау, любили жевать табак, соответственно выглядели и их зубы. И на каждом шагу они оставляли свои отметки: смолистую мокроту, которая ни при каком морозе не замерзала».
«Так— так, -сказал он, обутый в парусиновые башмаки, — но с последствиями жевания табака нам теперь вряд ли придется иметь дело». И уже перешел к другому: к дефектам артикуляции и к моему профилю, который с начала половой зрелости выступающая нижняя челюсть делает чересчур волевым, что можно было бы предотвратить своевременным зубоврачебным вмешательством. (Моя бывшая невеста сравнивала мою нижнюю челюсть с тачкой; а на карикатуре, пущенной в обращение Веро Леванд, на мою челюсть была возложена еще одна функция — грузовика с низкой погрузочной платформой.) Ну да, ну, конечно. Я же всегда знал: у меня рубящий прикус. Я не могу размалывать пищу. Собака ее рвет. Кошка размалывает. Человек, жуя, делает оба движения. У меня этого нормального сочетания нет. «Вы рубите пищу», — сказал врач. И я уже рад был, что он не сказал: «Вы рвете ее, как собака». — «Поэтому мы сделаем рентгенограмму. Спокойно закройте глаза. Да и телевизор мы можем…»
(«Спасибо, доктор». Или я уже с самого начала сточил это обращение в фамильярное «доктэр»? Позднее, в полной беспомощности, я кричал: «Помогите, доктэр! Что мне делать, доктэр? Вы же все знаете, доктэр…»)
Пока он своим снарядом, который прожужжал одиннадцать раз, лез в мои зубы, болтая при этом — «Я мог бы рассказать вам кое-что из предыстории зубоврачебного дела…» — я много чего увидел на молочном экране, например Нойфарвассер, где я утопил молочный зуб в Мотлау, напротив Хольма.
Его фильм начинался иначе: «Пойдем от Гиппократа. Он рекомендует чечевичную кашу от абсцессов в полости рта».
А на экране качала головой моя мама: «Нет, не надо топить. Мы их сохраним в шкатулочке на голубой вате». Чуть выпуклая, разливалась доброта. Пока мой врач говорил историко-научными тезисами — «Полоскание перцовой настойкой помогает, по Гиппократу, от зубных опухолей», — моя мама говорила в нашей кухне-столовой: «И гранатовую брошь положу, и янтарь, и дедушкины ордена. И мы сохраним твои молочные зубки, чтобы потом жена и детки сказали: вот какие они были».
А он посягал на мои предкоренные, на мои коренные. Ибо из всех моих коренных зубов самыми надежными были зубы мудрости, восьмой плюс восьмой, восьмой минус восьмой. Они должны были стать опорами моста, который скорректирует и смягчит мой рубящий прикус. «Вмешательство, — сказал он. — Мы должны решиться на изрядное хирургическое вмешательство. Пока моя ассистентка будет проявлять снимок, — а я тем временем удалю камень, — не включить ли мне изображение и звук?»
Все еще: «Спасибо».
Он поступился принципами: «Может быть, восточную программу?» Мне хватало готового стерпеть что угодно экрана, на котором видно было, как я снова и снова, медленно, топлю свой молочный зуб в портовой жиже напротив Хольма. Мне еще нравилась моя семейная история, ведь все началось с молочного зуба: «Конечно, мама, я утопил в порту зуб, вот его и не хватает. И его проглотила рыба, не судак, а донный сом, который все плохие времена пережил. Он все еще лежит там в засаде, ведь сомы живут долго, и ждет других молочных зубов. Но остальные зубки молочно-жемчужно, без камня, светятся на красной вате, а гранатовая брошь, и янтарь, и дедушкины ордена пропали…»
Врач пребывал тем временем в одиннадцатом веке и рассказывал об арабском враче Альбукасисе, который в Кордове первым заговорил о зубном камне. «Его надо снимать». Помню я фразы и такого рода: «Если кислотный остаток в щелочи составляет менее семи рН [1], — образуется зубной камень, потому что слюнные железы нижней челюсти выделяют слюну возле резцов, а околоушные — возле шестых плюс шестых — особенно сильно при предельных движениях рта, например при зевании. Зевните-ка. Так, так, хорошо…»
Я во всем этом участвовал, зевал, выпускал слюну, которая образует камень, и все же не сумел заинтересовать доктора. «Так вот, доктор, как называется мой маленький фильм? — Спасенные молочные зубы. Когда в январе сорок пятого моей маме пришлось собирать манатки — ведь мой отец служил в лоцманском управлении и мог позаботиться о семье заблаговременно, — она покинула Нойфарвассер с последним транспортом. Но прежде чем покинуть его, она сложила самое необходимое, а значит, и мои молочные зубы, в большой брезентовый отцовский мешок, который, как то бывает при скоропалительном бегстве, погрузили по ошибке на „Пауля Бенеке", колесный прогулочный пароход, „Пауль Бенеке" не наскочил на мину и в целости, несмотря на перегрузку, добрался до Травемюнде, а моей доброй мамочке ни Любека, ни Травемюнде увидеть не довелось; ибо тот транспорт, о котором я сказал, что он был последним, наскочил на мину южнее Борнхольма, был торпедирован и — если вы соизволите обернуться и отвлечься от зубного камня — вместе с моей мамой, как тогда среди ледяного крошева, так и сегодня на вашем экране, пошел прямиком ко дну. Только нескольким господам из гау-лейтерской службы удалось, говорят, вовремя перебраться на какой-то торпедный катер…»
Врач сказал: «Теперь прополощите!» (В ходе долгой работы он просил, понукал, вскрикивал: «Еще раз!», позволял мне отвести взгляд). Лишь изредка удавалось кадрам моего фильма убежать вместе со мной и затмить в плевательнице выброс в виде, например, осколков зубного камня. Расстояние между экраном и плевательницей, это мерцание при одновременном напоре слюны, изобиловало всяческими препятствиями и рождало как бы заключенные в скобки фразы: реплики моего ученика Шербаума, личного характера пререкания между Ирмгард Зай-ферт и мною, мелочи школьного быта, вопросы к кандидату на втором государственном экзамене на должность учителя и упакованные в цитаты вопросы бытия. Но как ни трудно было добраться от экрана до плевательницы, мне почти всегда удавалось избегать искажений картинки.
— Как то бывает, доктэр, мои молочные зубы хранились долго, ведь то, что было однажды спасено, теряется снова не так скоро…
— Не будем обманывать себя: от зубного камня средств нет…
— Когда сын стал искать родителей, ему доставили брезентовый мешок…
— Поэтому сегодня одолеем зубной камень, врага номер один…
— И каждой девушке, предполагавшей во мне будущего жениха, доводилось видеть мои спасенные молочные зубы…
— Ведь инструментальное удаление зубного камня входит априори в любое лечение…
— Но не каждая девушка находила молочные зубы Эберхарда красивыми и интересными…
— Сейчас начали работать ультразвуком. Сполосните.
Досадный, как я подумал было, врез, ибо с помощью спасенных молочных зубов мне почти удалось заманить на экран мою бывшую невесту и начать (как я и сейчас хочу начать наконец свои жалобы), но мой врач воспротивился: рано.
Пока я истово полоскал рот, он развлекал меня историческими анекдотами. Он рассказал о некоем Скрибонии Ларге [2], изобретшем для Мессалины, первой жены императора Клавдия, зубной порошок: жженый олений рог плюс хиосская смола и аммиачная соль. Когда он признал, что уже у Плиния толченые молочные зубы упоминались как порошок, приносящий удачу, у меня в ушах снова прозвучали слова моей мамы: «Вот, деточка, я положу их тебе на зеленую вату. Пусть это будет тебе на счастье…»
Что значит суеверие! В конце концов, я вышел из семьи моряков. Мой дядя Макс остался на Доггерской банке [3]. Мой отец пережил «Кенигсберг» [4] и до самого конца эпохи вольного города работал лоцманом. А меня мальчишки сразу прозвали Штёртебекером. Я до конца оставался их вожаком. Мооркене приходилось быть второй скрипкой. Из-за этого он хотел разрушить нашу банду. Но я этого не допускал: «Послушайте, ребята…» Не допускал до тех пор, пока наша лавочка не погорела, потому что этот мозгляк настучал. Надо бы как-нибудь все выложить, все по порядку, как было на самом деле, пустить на экран. Но не с обычными ухищрениями для занимательности — «Взлет и падение банды Штойбера», — а скорее научно, аналитически: «Молодежные банды в Третьей империи». Ведь никто еще до сих пор не заглядывал в дела эдельвейсовских пиратов, хранящихся в подвале Кёльнского управления полиции. («Как по-вашему, Шербаум? Это должно бы ведь заинтересовать ваше поколение. Нам было тогда по семнадцати, как вам сегодня семнадцать. И нельзя не заметить определенных общих черт — отсутствие собственности, девушка, принадлежащая всей группе, полное неприятие всех взрослых. Да и преобладающий в 12-а жаргон напоминает мне наш рабочий жаргон…») Тогда была, однако, война. Речь шла отнюдь не о местах для курения и подобных ребячествах. (Когда мы обчистили хозяйственное управление… Когда мы подобрались к боковому алтарю церкви Сердца Господня… Когда мы на Винтерфельдской площади…) Мы оказывали настоящее сопротивление. С нами никто не мог справиться. Пока нас не выдал Мооркене. Или эта заборная жердь с ее зубами-резцами. Надо было их самим заложить. Или строгий запрет: никаких баб! Между прочим, тогда я носил на груди в мешочке свои молочные зубы. Каждый, кого мы принимали, должен был клясться моими молочными зубами: «Ничто изничтожается непрестанно». Следовало бы их принести: «Видите, доктэр, вот как быстро все идет. Вчера еще я был главарем молодежной банды, которой боялись в рейхсгау Данциг — Западная Пруссия, а сегодня я уже штудиенрат, учитель немецкого языка и, значит, истории, которому хочется уговорить своего ученика Шербаума отойти от юношеского анархизма: „Вам надо взяться за ученическую газету. Ваш критический дар нуждается в орудии". Ведь штудиенрат — это тот же, только с обратным знаком, вожак банды — если вы возьмете меня мерилом — ничто так не донимает, как зубная боль, зубная боль уже несколько недель…»
Врач объяснял мою хоть и терпимую, но все-таки длительную боль неправильным строением челюсти: из-за этого ускорялась усадка десен и обнажались чувствительные шейки зубов. Когда очередной его анекдот не произвел на меня особого впечатления — «Плиний рекомендовал такое средство от зубной боли: насыпьте себе в ухо пепла от черепа бешеной собаки», — он указал через плечо своим скребком: «Может быть, лучше бы телевизор…» Но я настаивал на боли: сплошной крик. Жалоба, которую никак нельзя отложить. («Простите, пожалуйста, если я рассеян».)
Мой ученик вел свой велосипед через кадр: «Вы носитесь со своей зубной болью. А что произошло в дельте Меконга [5]? Вы это читали?»
— Да, Шербаум, я это читал. Скверно. Скверно-прескверно. Но должен признать, что это дерганье, этот сквозняк, направленный всегда на один и тот же нерв, эта локализуемая, не то чтобы отчаянная, но топчущаяся на одном месте боль изводит, терзает и разоблачает меня больше, чем сфотографированная, необозримая и все же абстрактная, потому что не задевает моего нерва, мировая боль.
— Это не злит вас, не печалит хотя бы?
— Я часто пытаюсь печалиться.
— Вас она не возмущает, эта несправедливость?
— Я стараюсь возмутиться.
Шербаум исчез. (Он поставил велосипед в сарай.) Мой врач возник с соответствующей комнате громкостью:
— Если будет больно, пожалуйста, дайте тихонько знак.
— Дергает. Да. Вот здесь спереди дергает.
— Это ваши обнаженные, покрытые камнем шейки зубов.
— Боже мой, как дергает.
— Потом примем арантил.
— Можно сполоснуть, доктэр, быстренько сполоснуть?
(И попросить прощения. Никогда больше не буду…) Теперь я слышал уже свою невесту. «Носишься со своей болью. Обидно слышать при прощании. Скажи мне номер своего счета, и я переведу тебе пластырек. Тебе же причитается рента. Начни что-нибудь новое. Подкорми свое хобби — орнаменты кельтских надгробий».
(Прочь от плевательницы к базальтовому карьеру на Майенском поле. Нет, мерцает она на кладбище в Круфте. Или это склад пемзы, и она среди пустотелых строительных блоков…) «Приноси пользу. Держу пари, из тебя получится первоклассный учитель…»
(Не пемза: Андернах. Ветреный променад у Рейна. Считать обкорнанные платаны между бастионом и автомобильным паромом. Взад-вперед со сводящими счеты словами.)
«Сколько педагогики вылил ты на меня по капле? Не грызи ногти. Читай медленно и систематически. Резюмируй, прежде чем отвлечешься. Пичкал меня Гегелем и этим своим Марксэнгельсом…»
(Неподвижная козья мордочка, из которой поднимаются пузыри текста, битком набитые осколками зубного камня, галькой памяти, щебенкой ненависти. Ах, Лойс Лейн! [6])
— Я взрослый человек. Я освободилась от тебя. Освободилась наконец. Ты зануда, неудачник, трус!
(А за говорящей машиной движение, вниз по реке _ вверх по реке: пых-пых!)
— Ты был хороший, немного плаксивый учитель.
(На правом берегу Рейна Лейтесдорф с двугорбым, черно-бурым от дождя наростом Розенгартена: ох-ох!)
— Направь на что-нибудь свои способности. Брось пемзу и цемент, пока не Поздно. Как ты предпочитаешь получить эти пятнадцать тысяч?
(У подножья нароста: товарные поезда и бегущие автомобили. Движение вовсю старается служить фоном. Слова, слева и справа, минуя меня, выплевываются на пустую террасу гостиницы «Траубе»: плюх-плюх!)
— В рассрочку или одним махом?
(Вот я стою в своем ветрозащитном плаще. Задаток для супермена.)
— Ну, давай уже. Скажи номер своего счета. (Когда-то андернахский бастион был рейнской таможенной крепостью куркёльнских князьков…)
— Возьми это как компенсацию за ущерб и перестань хныкать.
(…Позднее он стал памятником воинам, павшим с четырнадцатого по восемнадцатый. Камера качается. Помощник режиссера уговорил мою невесту покормить чаек: крик-крик!)
Она со мной рассчиталась. И я употребил деньги целенаправленно. Запоздалый студент переменил профессию. Боннский университет — я хотел остаться поблизости от нее — превратил инженера-производственника, специалиста по центробежным фильтрам в стажера, а затем асессора, который стал с прошлой осени штудиенратом, преподающим немецкий язык и историю. «Не лучше ли при ваших знаниях — намекали решившему переквалифицироваться, — избрать специальностью математику?» — И этот, в парусиновых башмаках, тоже отвлекся от моего зубного камня: «Как вы могли, закончив машиностроительный институт, решиться на это? Это же навсегда?»
Я основательно прополоскал рот: если уж переучиваться, то полностью. Ее деньги я не бросил на ветер. Осталось даже ровно три тысячи (которые мне потом пришлось перевести на его счет, потому что больничная касса согласилась оплатить только половину стоимости). Вот чего стоил мне мой прикус. За это я вписался в его полуавтоматическую механику под названием «рыцарь», которая подавала множество инструментов в его умелую ручку, чтобы он… пока я… нет, мы оба в моей головенке, которая рада гостям: «Как по-вашему, доктэр, лучше бы я придержал денежки?»
Моя невеста отказалась от передачи из Андернаха. «Мы только что видели, какое разрушительное действие оказывает на зубную эмаль супермена зеленый криптонит [7]. Но как отреагируют зубы супермена на криптонит красный? Об этом расскажет наша следующая программа „Супермена". — А мы тем временем заглянем в мастерскую криптонитчика…»
Она показывала мне мое окружение: «Этот красивой формы слюноотсасыватель с убирающимся шлангом приводится в действие водоструйным насосом и на всех дантистских выставках привлекает к себе внимание необычайной эффективностью». Таким голоском, словно она расхваливала елочные украшения, хвалила она промывку плевательницы и коленчатую фонтанную руку рыцаря: «Она делает чашу передвижной и по вертикали». И она на экране, и его ассистентка с влажными, окоченелыми пальцами — обе давали указания с помощью кнопок на переднем торце парящего столика. Как они меня обслуживали. Как выманивали из углубления слюноотсасыватель. Меня забавляло, как он прихлебывал, чавкал, изображал жажду, перед тем как его опускали в мою слюну.
«А язык, пожалуйста, расслабьте и уберите назад». Врач склонился над моим добром, закрыв собой четыре пятых экрана, поискал правым локтем опору между ребрами и бедром и принялся ковыряться между покрытыми камнем шейками моих верхних резцов: «Не глотать, на то есть отсасыватель. Вздохните, вот так… Может быть, мне все-таки…» Нет-нет (сегодня еще нет). Это мне хотелось услышать, когда он стесывал ракушечник с моих зубов…
Понимаете, Шербаум, это тоже надо описать: я собираю слюну, пену, кровь со всеми похрустывающими осколками, сплевываю, после того, как мой язык проявил любопытство и испугался, все это богатство в плевательницу, хватаю удобный, умышленно маленький стаканчик — чтобы не соблазнял пациента полоскать многократно, — полощу, гляжу на выплюнутое, вижу больше, чем там есть, прощаюсь со своим раскрошенным зубным камнем, ставлю стакан на место и забавляюсь, когда он сам наполняется тепловатой водой. Рыцарь и я — мы вместе планомерно работаем.
Ведь понимаете, Шербаум, одновременность множества действий надо описать: в то время как я сижу с разинутым ртом и цитирую про себя плачи Иеремии, рыцарь-левша балансирует парящим столиком, а мужчина в парусиновых башмаках передвигает эту подставку для инструментов, где ждут вызова его орудия. Например, слаботочный прибор для электронного контроля зубов, который заряжается автоматически и не привязан к определенному месту. Он мог бы в кармане вывести его заряженным на прогулку, по лесным дорогам вокруг груневальдского озера, вдоль тельтовского канала, сходить с ним на выставку «Зеленой недели» или в любое другое место, где подкрадывается к своей дичи и надеется уложить ее зубной врач: «Позвольте мне быстренько? Вот моя карточка. У вас, прямо скажу, рубящий прикус. При выступающей вперед нижней челюсти он делает вашу внешность слишком примечательной. Впечатление какой-то грубости. Дефекты надо сглаживать. Рекомендую вам мосты „дегудент". Достаточно телефонного звонка. Мы договоримся о времени, удобном для обеих сторон. Всего шесть-семь сеансов, если не возникнет особых осложнений. Положитесь на меня и на мою скромную помощницу. К тому же вы сможете отвлечься благодаря телевизору. Да, даже слепой экран направит полет ваших мыслей. Только прошу вас поверить вместе со мной в мою бормашину „рыцарь" с ее быстроходными шарнирами — и в триста пятьдесят оборотов в минуту, которые турбоголовка моего аэромеханического устройства гарантирует при заглушённом звуке!»
— В самом деле?
— Я играючи меняю боры и точильные камни.
— А моя боль?
— Сделаем под местным наркозом.
— Так ли все это необходимо?
— Когда мы в конце наведем последний глянец, вы признаете, что ваша невеста не напрасно выплатила отступные.
— Мы были как-никак два с половиной года обручены.
— Выкладывайте, дорогой, выкладывайте!
— Это было в сорок пятом году…
— Недурное начало…
Это я рассказывал своему зубному врачу: «Но предупреждаю вас, доктэр, речь тут пойдет о трассе, пемзе, извести, мергеле и глине, о шифере и клинкере, о деревнях с названиями Плайдт, Кретц и Круфт, об этрингском туфе и коттенгеймских готовых изделиях из базальтовой лавы, о залежах пемзы у Корельсберга и верхне-вулканических месторождениях базальта на Майенском поле — прежде чем она пойдет обо мне, Линде и Шлоттау, о Матильде и Фердинанде Крингсе — сначала, предупреждаю вас, доктэр, речь пойдет о цементе».
Врач сказал: «Не только гипс, определенные, специальные сорта цемента составляют основу моего рабочего материала. Нам придется с этим иметь дело».
Итак, я начал: «Цемент — это полезная пыль, получаемая промышленным способом. Она создается путем размола сырца-порошка и сырца-пульпы из известняка, мергеля и глины, путем размола жженого клинкера, путем промывки и путем распыления воды и пульпы во вращающейся печи…»
(Как хорошо, что я еще все помнил наизусть. Уже мелькнула мысль поразить моих учеников этим детальным знанием. Конечно, Шербаум считал меня мечтателем не от мира сего. А своему врачу я посоветовал сделать вытяжку для возникающей при работе зубной пыли. Он указал на то, что благодаря одновременному отсасыванию слюны при обточке выброс пыли терпим. «Может быть. Но цель — полное удаление пыли». Цементные заводы избавляются от пыли с помощью специальных камер в печах, пылеудаляющих центрифуг, фильтров, дробилок, грануляторов, а также разбрасывания цементной пыли над Рейном между Кобленцем и Андернахом…)
— Я знаю местность перед Эйфелем. Лунный пейзаж.
— Но, как видите, годится для натурных съемок.
— Во время съезда дантистов в Кобленце я с коллегами побывал в Мариа Лаах.
— Это было еще в пределах нашей пылеосадочной зоны. Ведь до моего времени обе трубы крингсовского цементно-трассо-пемзового завода имели только тридцативосьмиметровую высоту. Если тогда выбросы распределялись лишь в непосредственном окружении завода, то сегодня, после того, как трубы сделали выше, а особенно после того, как перешли к осушению с помощью газообменников и установили охладитель, крингсовский цемент снизил выброс пыли до девяти десятых процента, и она равномерно распределяется за Рейном по всему Нойвидескому бассейну…
— Просто замечательная забота об обществе со стороны руководства фабрики…
— Скажем лучше: здоровое стремление к выгоде. Ведь количество пыли, возвращаемое системой электрофильтров, доходит до пятнадцати процентов произведенного клинкера…
— А я-то, маленький, пробавляющийся газетками зубной врач, думал, что удаление промышленной пыли имеет исключительно общеполезный смысл…
(Позднее я познакомил с проблемами усиливающегося загрязнения воздуха свой 12-а. Даже на Шербаума это произвело впечатление: «Не понимаю, почему вы стали учителем, если, занимаясь очисткой воздуха, вы могли сделать гораздо больше…»)
— Я думаю, доктэр, мы можем говорить о двойном эффекте. Благодаря моей заблаговременной инициативе в середине пятидесятых, годов удалось, с одной стороны, рациональней работать, используя полноценную пыль, а с другой стороны, сдержать волну справедливых коллективных протестов, беспокоивших руководство нашего завода. Сначала Крингс отметал мои предложения: «То, чем в старину были извержения вулканов, эрозии и пыльные бури, _ это для нас сегодня выбросы дыма и пыли в индустриальных районах. Мы живы пемзой, трас-сом, цементом. Значит, мы живы и пылью!»
— Современный стоик.
— Уж Сенеку-то Крингс знал.
— Философ, который и сегодня мог бы нам кое-что сказать.
— Чтобы сделать свои заключения нагляднее — ибо убедить Крингса можно было только практическими примерами, — я вставил в доклад об интенсивном воздухоочистительном хозяйстве Федеративной республики такой образ: если атмосфера служит народному хозяйству главным образом как приемник для находящихся во взвешенном состоянии твердых и газообразных веществ и если воздух по-прежнему загрязняется в том близком к поверхности земли слое, который одновременно обеспечивает дыхание не только людям и животным, то пора пригласить в свидетели обвинения природу! — Вот здесь, доктэр, вы видите фотографию старого бука из парка крингсовской виллы, «серого парка», как его принято называть. У этого ветвистого дерева поверхность листьев составляет примерно сто пятьдесят квадратных метров. Поскольку за год при постоянном оседании на один гектар букового леса приходится около пятнадцати тонн мелкой пыли, нетрудно с помощью этого бука ясно представить себе нагрузку парка площадью в один гектар, состоящего наполовину из хвойных деревьев, — тем более что на одном гектаре хвойного леса оседает за год до сорока двух тонн мелкой пыли… Должен признать, что мой доклад заставил Крингса согласиться на установку электрического фильтра.
— Одним словом: вы добились успеха.
— Тем не менее крингсовский парк ввиду его близости к заводу так и остается «серым парком», хотя, благодаря моему упорству, шансы буков улучшились.
Врач заставил меня усомниться в своей заинтересованности, прибавив: «Природа скажет вам за это спасибо». (Этот страх, что меня не принимают всерьез, царит и на моих уроках. Смешки учеников — или когда Шербаум, словно тревожась за меня, склоняет голову набок — заставляют меня терять нить, и бывает, что кто-нибудь из учеников, тот же Шербаум, возвращает мне ее небрежным «мы остановились на Штреземане» — как и врач, вернул меня к теме, поощряюще спросив: «Что же стало с вашим Крингсом?») «Только сперва еще раз прополощите, пожалуйста…»
Дальше уже мало что получилось. Пульпа из камня. Шелест заметок. Отвращение от начитанности. Затем попытка воссоздать на плоскости столика для инструментов между червями ампул и поворачивающейся горелкой Бунзена пейзаж раннего лета. Совокупность сомнений штудиенрата. Напрасные попытки быть грустным, злым, пораженным. Сквозняк между шейками зубов. Ямочки от смеха на лице Шербаума. «Во всяком случае, доктэр, так это началось…»
Общим планом предэйфельский пейзаж, если смотреть из Плайдта в сторону Круфта. Перед летним скоплением облаков заглавие «Проигранные битвы». Остальные заглавия во время медленной езды по разодранной, разгрызенной, грубо зарубцевавшейся территории, где добывается пемза, к двухтрубному крингсовскому заводу. Сейчас я говорю, как если бы вел экскурсию:
«Крингсовский завод, являющийся частью возрожденной строительной промышленности Федеративной республики, производит из богатых и разнообразных полезных ископаемых вулканического Эйфеля материал для строительства зданий, туннелей и дорог. Подъем цементной промышленности перед последней войной и во время войны — напомню о строительстве автобанов, кроме того, об укреплении нашей западной границы, кроме того, о производстве бетона для бомбоубежищ и не в последнюю очередь о бетонных сооружениях на Атлантическом побережье — оказал благоприятное воздействие на дальнейшее, мирное уже развитие производства трассцементов и на применение железобетона в строительстве. Поскольку веление времени — инвестировать, инвестировать значит модернизировать… Наш крингсовский завод тоже должен будет включиться в этот процесс. Если сегодня еще тонны, десятки тонн высококачественной цементной пыли вылетают в трубу, пропадая для производства, то уже завтра электрические фильтры…»
Голос заводского инженера медленно убавляет громкость. Камера следит за вылетающим из трубы дымом. Общим планом отработанные газы и их клубящаяся динамика. Затем, с птичьего полета, общим планом Предэйфель между Майеном и Андернахом до другого берега Рейна, а потом общий план, сужаясь, пикирует на крингсовский парк рядом с крытой шифером, базальтово-серой крингсовской виллой. Крупным планом цементная пыль на листьях бука. Бугры и кратеры. Раздрызганные пористые островки, оставшиеся от последнего дождя. Пыль струйками перемещается. Рваные структуры цемента на сжавшихся листьях. Скользящие, ползущие гряды пыли над беспричинным девичьим смехом. Перегруженные листья не выдерживают тяжести. Смех, облака пыли, смех. И только теперь группа девушек в шезлонгах под отягощенным цементной пылью буком. Неподвижная, затем скользящая камера.
У Инги и Хильды лица закрыты газетными листами. Зиглинда Крингс, которую обычно зовут Линдой, сидит, выпрямившись, в шезлонге. Ее удлиненное, замкнутое лицо, которое козья неподвижность делает выразительным, не участвует в двухголосом смехе под газетной бумагой. Инга снимает с лица газету: девушка незавершенно красива. Хильда следует ее примеру: мягкая, здорово-сонная, она любит щуриться. На столике для шитья, между прикрытыми конспектами лекций стаканами с кока-колой, лежит третий газетный лист, на котором скопилось цементной пыли на добрую чашку. Камера задерживается на натюрморте. Захваченные ею крупные заголовки сокращают фамилии Олленхауэр, Аденауэр и термин «ремилитаризация». Подруги Линды хихикают, ссыпая в ту же кучку цементную пыль с газетных листов.
Хильда: Скоро мы спасем целый фунт крингсовского цемента.
Инга: Подарим Харди на день рождения.
Теперь они болтают о планах на каникулы. Инга и Хильда не могут решить, предпочесть ли Адриатике Позитано.
Хильда: А куда собирается наш маленький Харди?
Инга: Может быть, он теперь интересуется пещерной живописью? — Смех.
Хильда: А ты? — Пауза.
Линда: Я останусь здесь. — Пауза и струйка цементной пыли.
Инга: Потому что вернется твой отец? — Пауза. Цементная пыль.
Линда: Да.
Инга: Как долго, собственно, пробыл он там?
Линда: Без малого десять лет. Сперва в Красногорске, затем в изоляции в Лубянской тюрьме и в Бутырской, под конец в лагере во Владимире, восточней Москвы.
Хильда: Ты думаешь, это его сломило? — Пауза и цементная пыль.
Линда: Я его не знаю. — Она встает и уходит прямо в сторону виллы. Камера смотрит, как она уменьшается.
Памятник. Только в кабинете зубного врача мне удалось расчленить мою скульптурную невесту: от кадра к кадру она меняла юбки, изредка пуловеры. Ей угодно было возникать наплывом одной или со своим Харди, то среди дрока возле заброшенного базальтового карьера, то в гостинице «Дикарь» сразу за нойвидской дамбой, то на андернахском променаде у Рейна, порой на приисках в долине Нетте и то и дело на складе пемзы, а Харди хотелось наплывов, которые показывали бы его как следопыта-искусствоведа среди римских и раннехристианских базальтовых глыб, или же он объяснял бы Линде на самодельной модели свой любимый проект — электрический фильтр для цементной печи. Кадр: оба далеко на противоположном берегу Лаахского озера. Кадр: оба укрываются от дождя в заброшенном сарае каменотеса на Бельфельде. (Спор, который приводит к коитусу на шатком деревянном столе.) Кадр: она в полувосстановленном Майнце после лекции. Кадр: Харди фотографирует герольдский крест…
«Кто это Харди?» — спросил врач. Его ассистентка также выдала свое любопытство холодно-мокрым нажатием. «Тот сорокалетний штудиенрат, которого его ученики и ученицы добродушно-снисходительно называют „Old Hardy", тот Old Hardy, которому вы, при поддержке окоченелого троеперстия вашей ассистентки, удаляете слой за слоем зубной камень, тот Харди…»
Я — со своими вовремя брошенными германистикой и искусствоведением, со своим построенным в Аахене дипломом инженера-машиностроителя, со своими тогда двадцатью восемью годами, со своими любовными связями и своим почти бескризисным жениховством — преуспевающий молодой человек среди преуспевающих послевоенных молодых людей. После полупонятых фронтовых впечатлений восемнадцатилетний Харди в августе сорок пятого, в Бад Айблинге, у подножья вечно мокнущих под дождем гор, выпущен из американского плена — с тех пор к нему и прилипло уменьшительное имя Харди. Восточный беженец Харди, с удостоверением беженца категории «А», поселяется у тетки в Кельн-Ниппесе и спешит сдать экзамен на аттестат зрелости. Студент первого семестра, совмещающий учение с оплачиваемой работой, помнит слова своего отца: «Будущее человечества — в строительстве мостов!» И поэтому в Аахене он следует завету отца — зубрит статику, кое-как поддерживает меняющиеся знакомства, вступает незадолго до экзамена в какое-то студенческое объединение, благодаря чему его представляют так называемым старикам — инженер-машиностроитель Эберхард Штаруш, лишившийся из-за войны родителей и потому вдвойне старательный, с первого же прыжка становится на ноги у Дикерхоф-Ленгериха, на заводе, производящем мокрым способом цементный клинкер. Не отрекшийся от своих искусствоведческих склонностей, Харди осматривает камни-утесы в близлежащем Тевтобургском лесу и знакомится с леполевским способом обжига. Ибо у Дикерхофа заранее проектировали переход всех заводов с мокрого способа на сухой. Харди продвигается по службе. Харди пишет исследование об использовании цемента для глубинного бурения и трассового цемента при строительстве бункеров для подводных лодок в Бресте. Харди получает возможность подробно изложить это исследование на конференции специалистов широкой публике, то есть руководителям западно-германской цементной промышленности. Для своего возраста весьма сведущий, обладающий приятной внешностью и преуспевающий Харди знакомится в Дюссельдорфе, благодаря этой, исторической уже конференции, с двадцатидвухлетней Зиглиндой Крингс, а на следующий день — за чаем, в перерыве между заседаниями — с ее теткой Матильдой Крингс, дамой в черном, немногословной правительницей крингсовских предприятий. Харди как бы невзначай вступает с обеими в разговор. Один из «стариков» аахенской студенческой корпорации с похвалой отзывается о Харди в беседе с Матильдой. Харди пользуется заключительным празднеством в гостинице «Рейнишер Хоф»: он несколько раз, но не слишком часто танцует с Зиглиндой Крингс. Харди умеет болтать не только о центробежных фильтрах, но и о красоте романских построек из базальта между Майеном и Андернахом. После полуночи, когда в кругу специалистов воцаряется цементирующее влажно-веселое настроение, Харди позволяет себе один-единственный коротенький поцелуй. (Зиглинда Крингс произносит знаменательную фразу: «Знаете, если я втрескаюсь в вас, это вам дорого обойдется…») Во всяком случае Харди производит впечатление и вскоре покидает Дикерхоф-Ленгериха с самыми лестными рекомендациями. Целиком и полностью, то есть вполне успешно, вживается он в крингсовские предприятия: с той же быстротой и осмотрительностью, с какой он внедряется в широкий замкнутый круг потребителей цемента в Европе, Харди, проявляя такую же хватку, умудряется назначить на февраль пятьдесят четвертого года празднование своей помолвки. С учетом того, что будущий тесть все еще пребывал в плену, оно состоялось на отшибе, в долине Аара, в Лохмюле. На серых тонов экране появляются Зиглинда в шиферно-сером костюме и Харди в базальтово-сером однобортном пиджаке, светская, немного чересчур благополучная пара, способная для подстраховки украдкой мигнуть друг другу, часто относимая к поколению скептиков и все больше и больше подозреваемая в ретивом делячестве, ибо Зиглинда, под моим влиянием, взялась в Майнце за ум: она систематически и безучастно изучала медицину — а я, основательно, рьяно и столь же безучастно, знакомился с трассом долины Нетте, с крингсовским производством трассового цемента, но особенно с нашими устаревшими автоматами для переработки пенистой лавы, а значит и с пемзой…
Когда врач попросил меня еще раз прополоскать рот, — «А потом отполируем, чтобы не так быстро нарастал новый камень», — я воспользовался этой паузой как приглашением к маленькой лекции сперва о разработках трасса у римлян в первой половине первого века до нашей эры — «Между Плайдтом и Кретцем до сих пор встречаются штольни с латинскими надписями, нацарапанными римскими горняками», — чтобы потом, пока он полировал, перейти к пемзе: «Геологически пемза относится к лаахским трахитным туфам…»
Он сказал: «Хорошая полировка гарантирует, что верхний слой эмали останется цел».
Я рассказал о среднем голоцене, о белых трахитных туфах и о залегающем между ними лёссе. Он еще раз указал на мои оголенные шейки зубов и сказал: «Ну, вот. Готово, дорогой. А теперь возьмем-ка зеркальце…»
На вопрос врача: «Что скажете?» — мне оставалось ответить только: «Чудесно, просто чудесно!»
Он углубился в проявленную тем временем рентгенограмму, которую его помощница передвигала от картинки к картинке, словно устраивала нам вечер с демонстрацией слайдов. Снимок показывал какие-то беспорядочно торчащие, прозрачные, как призраки, зубы. Только пробелы в области коренных зубов, слева, справа — вверху, внизу, доказывали мне, что это именно моя челюсть. На это я отозвался: «Уже на глубине одного метра под гумусом — залежи пемзы…», но врач не пожелал отвлекаться: «Снимок хоть и показывает, что зубы, которые нужно заменить мостом, находятся в удовлетворительном состоянии, но я все-таки должен сказать: у вас настоящая, а „настоящая" значит врожденная прогения, то есть сильное выступание вперед нижней челюсти». (Я попросил врача включить обычную телевизионную программу.)
Шла реклама, забирая одну восьмую моего внимания. Он смазывал мои усталые десны и все еще делал выводы: «При нормальном прикусе нижняя челюсть отступает от верхних резцов на миллиметр-полтора назад. А у вас…»
(С тех пор я знаю, что мой неправильный прикус, который он называл настоящим ввиду его врожденности, можно определить по горизонтальному уступу в два с половиной миллиметра: это мой примечательный профиль.)
Знает ли этот зубных дел мастер, что к его точильным и полировочным средствам примешана в виде порошка пемза? И знает ли эта рекламная коза, кажущаяся мне знакомой, подозрительно знакомой, что ее отмывающие и очищающие снадобья содержат пемзу, нашу предэйфельскую пемзу?
Врач не отступал от моей прогении: «Это, как ясно показывает ваш снимок, приводит к атрофии челюстной кости или альвеолярного гребня…»
Она хотела продать мне морозильник. Пока врач предлагал свои хирургические решения — «Распилив просто-напросто восходящую ветвь челюстной кости и сдвинув ее назад, мы исправим вам прикус…» — Линда пела свой припев: «Всегда свежие при полной сохранности всех витаминов…» — и предлагала оплату в рассрочку. Затем она открыла морозильник, где между зеленым горошком, телячьими почками и калифорнийской клубникой хранились под флером изморози мои молочные зубы и школьные сочинения, мое удостоверение беженца категории «А» и моя научная статья о трассовых и бурильных цементах, мои сгущенные желания и разлитые по бутылкам поражения. А в самом низу, между окуневым филе и содержащим железо шпинатом, голая и покрытая инеем, лежала она, которая только что рекламировала свой товар в юбке и пуловере. О Линдалиндалиндалинда… (Завтра я предложу это своему 12-а как тему для сочинения: «Морозильник: смысл и оттенки смысла».) Ах, как длится она в холодной дымке. Ах, как сохраняет свежесть боль, если ее заморозить. Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…
Врач предложил выключить телевизор. (Ирмгард Зайферт отрекомендовала мне его как человека чуткого.)
Я кивнул головой. И когда он вернулся к моей прогении — «Но от хирургического вмешательства я советовав бы воздержаться…» — я кивнул снова. (И его мокро-холодная ассистентка тоже кивнула.)
— Можно мне теперь уйти?
— Поэтому я советую поставить коронки на коренные.
— Прямо сейчас?
— Камень задал нам достаточно дел.
— Значит, послезавтра, перед вечерними новостями?
— И примите еще две таблетки арантила на дорогу.
— Да ведь почти не было больно, доктэр…
(Его ассистентка — а не моя невеста — подала мне таблетки, стакан.)
Когда я пришел домой и мой язык стал искать за зубами исчезнувшую шероховатость, я нашел на своем письменном столе рядом с пепельницей проверенные тетради для сочинений 12-а, несколько недочитанных томов, свою начатую докладную записку по поводу солидарной ответственности учеников с полемическим разделом «Где и когда ученику разрешается курить», рядом, среди брошюр, директивы к реформе верхней ступени, а перед пустой рамкой для портретов, под кипой вырезок из газет и фотокопий, досадно тонкую папку с рабочим заглавием, выведенным большими буквами. Под глыбинами римского базальта — большей частью это обломки ступок, которыми я пользовался как пресс-папье, — я нашел бумагу…
Горе, мой зуб. Горе, мои волосы в гребенке. Горе, моя куцая идейка. Ах — сколько проигранных битв. Каждая новая боль острее предшествующей. Или то, что всплывает и вспоминается: прошлогодний карп, канун Нового года. Горе, тени, горе. Галечник, горе. Горе, зубная боль, горе…
При этом я хотел только удалить зубной камень, хотя и предчувствовал: он что-нибудь да найдет. Они же всегда что-то находят. Известное дело.
Когда вскоре после моего возвращения позвонила Ирмгард Зайферт, — «Ну, как? Не так страшно, а?» — я мог подтвердить: не садист. Притом словоохотлив и все же деликатен. Довольно образован. (Знает о Сенеке.) При боли сразу же прерывает свои манипуляции. Немножко наивен, верит в прогресс — надеется на лечебную пасту, — но терпим. А телевизор действительно чудесный, хотя и смешной.
Ирмгард Зайферт, с которой с тех пор у нас общий зубной врач, я хвалил его по телефону: «Голос у него мягкий, и только когда он начинает поучать, приобретает педагогическую решительность…»
Как он сказал: «Враг номер один — это зубной камень. Пока мы ходим, медлим, спим, зеваем, повязываем галстук, перевариваем пищу и молимся, слюна неукоснительно выдает его на-гора. Это накапливается и приманивает язык. Он всегда тянется к отложениям ракушечника, любит шероховатости и доставляет пищу нашему врагу, камню, укрепляет его. Камень покрывает корой и душит шейки зубов. Он слепо ненавидит эмаль. Меня вы не проведете. Достаточно одного взгляда: ваш камень — это ваша окаменевшая ненависть. Не только микрофлора в полости вашего рта, но и ваши запутанные мысли, ваша постоянная оглядка назад — с вечным желанием посчитаться, когда все взаимно засчитывается, склонность, стало быть, ваших оседающих десен к образованию улавливающих бактерии карманов, все это — сумма стоматологической картины и психики — вас выдает: угнездившаяся жестокость, задатки убийцы — сполосните-ка! Сполосните-ка. Камня еще предостаточно…»
Я все это оспариваю. Как штудиенрату, преподающему немецкий язык и, стало быть, историю, насилие мне ненавистно, глубоко ненавистно. А своей ученице Веро Леванд, которая в районах Далем и Целлендорф целый год занималась так называемым звездо-сбором, я сказал, когда она в классе выставила свою коллекцию спиленных мерседесных звезд: «Ваш вандализм — всего только самоцель».
Шербаум объяснил мне, что его приятельница хотела украсить в духе времени елку: «Для школьного бала в актовом зале».
Вскоре после Рождества ножовка Веро Леванд вышла из моды. (Позднее Шербаум сочинил сонг, который пел под гитару: «Когда мы звездочки срывали, срывали, срывали…»)
Хоть и без призыва к святой заступнице всех страждущих от зубной боли, я приближался к кабинету врача все же хорошо подготовившись: с готовыми фразами, чтобы навязать их ему. Если уж мне предстоит хирургическое вмешательство, то пусть и он потерпит мри поправки: «Не правда ли, доктэр, вы ведь интересовались пемзой?» — «Как и вы интересуетесь распространенностью кариеса в возрасте обязательного обучения».
Накануне мне довелось отвечать на вопросы моего 12-а. (Веро Леванд: «Сколько он их у вас выдернул?») Я ответил: «Что пришло бы вам в голову, если бы вы сидели у зубного врача с заткнутым ртом напротив телевизора, и шла бы реклама, и вам предлагали бы, скажем, морозильную камеру…»
Ответы барахтались без толку. Я отказался от сочинения на эту тему, хотя мысль Шербаума, что определенные идеи и планы, еще не готовые, надо замораживать, чтобы когда-нибудь их разморозить, додумать до конца и претворить в действия, подошла бы Для сочинения.
— Какой план вы имеете в виду, Шербаум?
— Я же сказал: об этом еще нельзя говорить.
В ответ на мой вопрос, не направлен ли еще замороженный план на то, чтобы стать главным редактором ученической газеты, он отрицательно мотнул головой:
— Это ваша морока. Можно не размораживать.
Когда к концу урока я стал распространяться о кариесе: «Суть кариеса состоит в непоправимом разрушении твердых тканей зуба…» — класс слушал, как обещал, снисходительно. У Шербаума голова насмешливо склонилась к плечу.
____________________
Врач был менее деликатен: «С этим мы сразу разделаемся, с четырьмя нижними коренными — восьмым и шестым, минус шестым и восьмым…»
(Это деловитое звяканье стерильных инструментов, словно он ни секунды не сомневался в том, что я снова приду: «Валяйте, доктэр. Я буду сидеть спокойно».) Его ассистентка уже взвела шприц: «Так. А теперь маленький неприятный укольчик. Почти не было больно, — а?»
(Попробовал бы я, со слюноотсасывателем во рту, с одутловатой от марлевого тампона щекой, сжатой троеперстной хваткой, болтать: «Не стоит о нем говорить, о вашем уколе. Но эти в Бонне. Вы читали: дальше некуда, затянуть потуже ремень, при любых обстоятельствах… И студенты, опять эти студенты на общем собрании…»)
Его предупреждение об уколе выродилось во второй стереотип: «А теперь кольнем второй раз. Вы и не заметите уже…»
(Ну, давай же, давай. И включи картинку, пусть мерцает, только без звука.)
— Две-три минуты придется нам подождать, пока десны не онемеют и не окоченеет язык.
— Он опухнет?
— Это так кажется. (Разбухшая свиная почка. Куда ее?)
Беззвучная картинка показывала церковного на вид господина, который, поскольку была суббота, говорил, видимо, что-то связанное с воскресеньем, хотя эта программа передается после двадцати двух часов и лишь после берлинских вечерних новостей: «Да-да, сын мой, я знаю, это больно. Но даже вся боль мира сего не способна…»
(Его изящно вылепленные пальцы. Когда он иронически поднимал бровь. Или замедленное покачивание головой. Шербаум называет его «среброязычный».)
Затем колокола возгласили воскресенье: Бим! — и вспугнули голубей. Вам! — Ах, и маленькие жестяные бубенчики в моей головенке, которая знает, что к чему, забренчали: бемс-пемза.
Пока ухмыляющаяся козья мордочка объявляла о репортаже «Пемза — золото Предэйфеля», врач начал стачивать минус восьмой. «Расслабьтесь! Начнем с жевательной поверхности, затем сточим кругом с сужением к ней…»
Мой фильм показывал, как сырье из карьеров доставляется на обогатительную фабрику, освобождается от тяжелых компонентов, сваливается в кучу, обрабатывается универсальным вяжущим средством «Айби», превращается в бетономешалках в пемзо-бетонную смесь и перерабатывается в автоматах в строительные блоки.
Врач сказал: «Ну, вот видите, с вашим минус восьмым мы справились». (Прежде чем он велел мне полоскать, мне удалось, хотя и наспех, показать сначала хранение строительных блоков в складских помещениях, затем их штабеля под открытым небом.)
«А вот здесь, доктэр, между нашими универсальными пустотелыми блоками, пемзобетонными перекрытиями, полыми и сплошными панелями, между нашими лестничными блоками и железной арматурой и такими же плитами для кессонных потолков, обладающими, помимо легкости, такими преимуществами, как эффективность изоляции, способность стен дышать, пористость, огнеупорность, возможность вбивать гвозди и шероховатость поверхности, на которую плотно ложатся штукатурка и промазка для швов, между этими современными стройматериалами, обеспечивающими беспрепятственную интеграцию будущих потребителей жилья в плюралистическом обществе, точнее сказать, между нашими тесно уложенными стандартными плитами, именуемыми также четырехдюймовыми, встретились Линда Крингс и заводской электрик Шлотау…»
Врач сказал: «Вижу…», а я подготовился основательно: с высоты птичьего полета склад пемзы тянется между заводом и крингсовской виллой с парком. На границе между заводом и парком группа посетителей в штатском образует неправильный полукруг. Заводской инженер Эберхард Штаруш, в белом халате и защитном шлеме, объясняет процесс производства строительных материалов из пемзы. Со стороны «Серого парка» приближается Зиглинда Крингс. По ее летнему платью в мелких цветочках видно, что вне парка ветрено. Со стороны завода на территорию склада вступает электрик Хайнц Шлотау. Зиглинда ходит по подъездным дорогам без цели, а Шлотау приближается целенаправленно, словно ищет ее.
Над этим медленным и замедленным случайностями сближением витает, растягиваясь на ветру, текст инженера: «Когда более шести тысяч лет назад произошло извержение эйфельских вулканов, ураганы шли, вероятно, с запада-северо-запада, иначе не образовалось бы залежей пенистой лавы восточнее и юго-восточнее мест ее выброса. Если прежде крестьяне Предэйфеля были одновременно поставщиками пемзы, то теперь район ее добычи взяла в аренду фирма Крингс. Мы сейчас находимся на кромке наших обширных залежей…»
Теперь общий план сужается в место встречи Зиглинда-Шлотау между тесно уложенными штабелями стандартных плит. Они держатся на расстоянии друг от друга. Они оценивают друг друга, глядя не друг на друга, а в сторону. Смущение. Шлотау ухмыляется. Руки Зиглинды за спиной ищут поверхности пемзы. Слабо и все отдаленнее слышен голос инженера Штрауша, который охотно и часто предваряет осмотр завода непринужденной лекцией. Отголосок периода молодежной банды, когда он именовался Штёртебекером и решающее слово было за ним, раннее, предвосхищение его позднейшей деятельности штудиенрата, преподающего немецкий язык и историю…
— А что вы сейчас проходите со своими ученицами и учениками?
— Мы пытаемся осмыслить социальную подоплеку шиллеровской драмы «Разбойники».
— Значит, все еще отголоски вашей деятельности в роли вожака банды?
— Признаю, печать ранних лет осталась на мне.
— А на ваших учениках?
— Шербаум хочет со своей приятельницей сделать из «Разбойников» комикс. Все вертится вокруг мерседесовских звезд, которые спиливают по всей Федеративной республике. Мэри Лейн будет играть Амалию, а супермен…
— Интересный эксперимент…
— Но у Шербаума нет терпения. Только идеи. Только идеи… (которые он хочет заморозить, чтобы когда-нибудь разморозить, додумать до конца и претворить в действия…) — как у этого Шлотау на складе…
Линда: Вы у нас служите?
Шлотау: Заводской электрик с пятьдесят первого. Был когда-то в некоем рабочем контакте с вашим батюшкой.
Линда: Нельзя ли выразиться яснее?
Шлотау: С удовольствием, фроллейн. Центральный участок фронта, сорок пятый год. И ваш батюшка полагал: Бреславль надо удержать. Слышали что-нибудь об умыкании, фроллейн?
Линда: Что вы хотите?
Шлотау: Ну, например, пойти с вами в кино. И кстати узнать, когда он наконец явится, господин генерал-фельдмаршал.
Линда: Не тратьтесь на кино. Его эшелон ожидается в конце недели в лагере Фридланд… Что вы собираетесь сделать?
Шлотау: Ох, ничего особенного. Несколько однополчан и я рады будем увидеться.
Линда: Что вы собираетесь сделать, хочу я знать.
Шлотау: Может быть, нам все же сходить в кино в Андернахе?
Линда: Не вижу повода…
Шлотау: Знаете ли вы вообще вашего батюшку?
Линда: Последний отпуск был у него в сорок четвертом.
Шлотау: Тогда он подвизался в Курляндии. Линда: Он пробыл дома только три дня и все спал…
Шлотау: В это время я служил в «Лосёвой голове». Одиннадцатая пехотная дивизия. Сплошные восточные пруссачки… Могу вам сказать: отчаянный у вас папа, фроллейн.
Линда: Теперь я, надо думать, с ним познакомлюсь.
Шлотау: Мог бы много чего рассказать вам. В.том числе и. веселенькое…
Линда уходит от Шлотау: Потом как-нибудь, если мне захочется сходить и кино.
(«Как по— вашему, доктэр, может ли электрик, оставшись один среди пемзовых плит, заключить эту сцену фразой: „Она вся в старика"?»)
Врач сказал: «Вы держались молодцом. С нижней левой стороной мы покончили».
Так что же? Нравится вам такая концовка или нет?
— А теперь сделаем укол внизу справа. Вы и не заметите, потому что первые уколы захватили широкий участок.
— Или этот диалог требует выспреннего тона? Обвинений, яростной ненависти, которая жаждет мести…
— Скажите, в этом Шлотау, о котором вы рассказываете с таким подозрительным участием, есть, кажется, что-то от революционера…
— Если подходить с принятыми в этой стране мерками…
— Значит, скорее мелкий смутьян.
— Его бы не было, если бы не было Крингса.
(Пока не подействовали уколы и по первой программе снова шел фильм о пемзе, врач попросил меня дать краткий двойной портрет обоих зависящих друг от друга героев: «А я тем временем сниму с помощью фольги оттиск с обточенных зубов, чтобы отшлифовать их как следует».
Предусмотрительно прополаскивая рот, я промахнулся: из-за ощущения распухшей щеки и нечувствительности нижней губы я неверно оценил расстояние между стаканом и губой и расплескал воду. Ассистентке пришлось вытирать меня бумажной салфеткой. Неприятно.)
«Хайнц Шлотау родился в 1920 году в Эрмланде, католическом анклаве в протестантской Восточной Пруссии. Будущий генерал-фельдмаршал Фердинанд Крингс появился на предэйфельский свет в 1892 году и Майене, в семье мастера-каменотеса, владельца нескольких месторождений базальта на Бельфельде. Оба росли, не вызывая особого интереса своего окружения. Да и наше участие возникает позже, рассказали бы мы сейчас разве что об ученичестве Шлотау во Фрауэнбурге, о брошенных студентом Крингсом занятиях философией, об алленштейнской деятельности Шлотау в качестве электрика и фокстротного танцора или об успехах лейтенанта запаса Крингса в Первой мировой войне, например в двенадцатой битве у Изонцо. Но поскольку до обточки обоих правых нижних зубов времени у нас остается мало, перепрыгнем через несколько ступенек крингсовской рейхсверовской и хайнцевской карьеры электрика и скажем: в мирное время гарнизоны знаменитой одиннадцатой пехотной дивизии, именуемой также „Лосёвая голова", находились в восточно-прусских городах Алленштейне, Ортельсбурге, Бишофсбурге, Растенбурге, Лётцене и Бартенштейне. И в 44-й пехотный полк, стоявший в Бартенштейне, новобранец Хайнц Шлотау был направлен осенью тридцать восьмого, когда подполковник и командир горно-саперного полка, без потерь провернувшего присоединение Австрии и оккупацию протектората Богемия и Моравия, стал на квартиру в Мемингене.
Шлотау и Крингс — оба готовились. Один — на песчаном учебном плацу Штаблак, другой, согласно приказу, — над топографическими картами, которые должны были просветить его насчет состояния дорог и укреплений на карпатских перевалах.
Шлотау и Крингс — оба выступили одновременно, 1 сентября [8], при славной погоде позднего лета. Пока пехотинец участвовал в прорыве пограничных укреплений у Млавы, в боях за переправы через Нарев и в преследовании противника по Восточной Польше до сдачи Модлина, второй приступил к штурму Львова. На высотах вокруг Львова, в оборонительном бою против польских улан, ему впервые представился случай оправдать свою будущую славу генерала, который стоит до конца. Шлотау, осторожный ухарь, заработал в бою за крепость Модлин легкое ранение — касательное в плечо — и железный крест второй степени. Герой Львова был упомянут в сводке вермахта, остался цел и невредим и смог закрепить на своей просторной груди, рядом с наградами Первой мировой войны, новый железный крест первой степени.
Шлотау и Крингс — оба посылали с полевой почтой письма и открытки домой. Еще не намечалось причин для того, чтобы пехотинец, а впоследствии заводской электрик Хайнц Шлотау так рвался в июне 1955 года встретить полковника, а затем генерал-фельдмаршала Фердинанда Крингса на главном вокзале города Кобленца».
Моим двойным портретом врач как будто остался доволен, а своей работы он не одобрил:
— По оттискам видно, что при обточке у нас получилось несколько выступов. Придется дошлифовать. Пустяк…
— Как по-вашему, доктэр, надо нам вставить кобленцский главный вокзал и массовые сцены в этот фильм о пемзе, который все еще идет…
— Расслабьтесь. И язык назад вниз…
Общим планом фасад кобленцского главного вокзала. Почерневший песчаник. Над гранитным цоколем грубые щербины. Вокзальные скульптуры. Следы войны, всё еще. (На толевые крыши давит — слишком близкий задний план — монастырь, часть кобленцской крепости.) Движение на площади велит камере быть неподвижной. Она запечатлевает: неорганизованно образующиеся группы. Пересечения одновременных движений, транспаранты, здесь их поднимают, там развертывают, еще где-то опять свертывают. (Голуби, видящие, что их площадь занята, и косо склонившие головы на карнизах фасада.) Еще шумы: неразборчивые возгласы хором, выкрики («Давай сюда, Жорж…»), общий смех, бульканье бутылочного пива, передаваемого по очереди. (Воркование голубей.) Полицейские наготове, держатся возле городской сберегательной кассы. Только две дежурных машины. Домашние хозяйки, сделавшие закупки. Подростки, ведущие сбоку свои велосипеды. (Продавец лотерейных билетов с двадцатимарковыми купюрами за лентой шляпы.) Пресса. На подставке из ящиков устанавливает свою камеру кинохроника. Возгласы, похожие на команды. Распространяющееся движение. Теперь транспаранты развернуты так, что их можно прочесть. «Арктики нет!» — «Сила через террор!» — «Привет из Курляндии!» — «Крингс стоит до конца!» Скандирование обретает ритм: «К черту геройство! К черту геройство!» — «Без нас! Без нас!» (Некоторые разочарованы, потому что кинохроника не снимает. Ругань: «Тогда сматывайтесь отсюда, ребята!» — Голуби садятся и взлетают.) Средним планом одна из групп, возглавляемая электриком Шлотау. Он дирижирует: «Крингса назад в Сибирь! Крингса назад в Сибирь!»
На углу Маркенбильдхенвег, среди домашних хозяек, стоит Зиглинда Крингс. Она в темных очках. Она медленно пробирается сквозь толпу мужчин, в большинстве инвалидов войны. (Костыли, стеклянные глаза, пустые рукава, изуродованные лица.) Волнение и выкрики у подъезда вокзала. Толпа протискивается внутрь. Образуются людские водовороты. Переругивание. Толкотня. Вот-вот начнется потасовка. Смех у окошек касс. Покупают и раздают перронные билеты. (Методы рыночных зазывал: «Ну, кому еще, у кого еще нет!»)
Полицейские не вмешиваются и следуют за толпой через проход к перронам, у которого то и дело возникает сутолока. Один полицейский регулирует движение: «Спокойнее, господа, никуда ваш Крингс от вас не денется…» Бег, а также быстрые хромающие шаги по главному туннелю, откуда отходят лестницы на перроны, — до четвертого перрона. Во время движения от площади к вокзалу врываются обрывки фраз:
— Подумать только, Иван его отпустил…
— Живодер, солдат не жалел!
— Друг, да это же минная тележка.
— В восточной зоне они ему…
— Говорят, он с Нушке в одном поезде [9]…
— Из-за ремилитаризации…
— Говорю тебе, в салон-вагоне.
— Пусть у них там будет армия, если эти у нас…
— Без меня!
— Дураков всегда хватит…
— Эту скотину я знаю еще с Заполярья…
— Арьергард в Никополе…
— Меня эта сука в Курляндии…
— Когда же прибудет…
— Стукни-ка его по протезу…
— Нас он в Праге…
— Подходит!
— Лупоглазый, приятель!
— Поезд подходит…
Молча ждут остановки поезда. Взгляды устремляются вслед, отскакивают назад, снова вперед. Выходит лишь несколько пассажиров. Щелки глаз вглядываются в лица в поисках сходства. Несколько человек прочесывают купе. Проводник кричит с подножки отъезжающего поезда: «Не суетитесь, дорогие. Ваш Крингс сошел со своей картонкой еще в Андернахе».
Железнодорожный грохот заглушает отдельные протестующие свистки. (Он перекрывал высокий регистр «эйрстара», шлифовавшего жевательную поверхность моего минус восьмого. Достаточно причин прополоскать. Врач тоже воздержался от оценки разочарования длиной с перрон.)
— Словом, этот митинг протеста провалился, как митинг протеста против Кизингера на прошлой неделе — с соблюдением порядка. Я был там с несколькими учениками и со своей коллегой. Такой же пустой номер, ибо этот господин возложил свой веночек не к памятнику на Штейнплаце, как было объявлено, а украдкой в Плетцензее, Ирмгард Зайферт была тем не менее довольна: «Наш протест не заглохнет». Шербаум сохранил трезвость: «Это же просто выпускание пара». А когда я на следующий день попытался доказать своему 12-а нравственную важность даже безуспешного с виду протеста, Веро Леванд остановила меня цитатой из Марксэнгельса (всегда при ней какие-то бумажки: «Мелкобуржуазные революционеры принимают отдельные этапы революционного процесса за конечную цель, ради которой они участвуют в революции…») Мелкий буржуа — это я. И вы, доктэр, тоже подпадете под эту категорию, если, чего доброго, придете в мой класс со своим Сенекой…
— А вы бы ответили вашей начетчице-ученице словами Ницше: «Переоценка ценностей удается только под давлением новых нужд, людей, нуждающихся в новом…»
— Что бы ни заставляло людей выйти на улицу — протест ли против Кизингера неделю назад или против Крингса летом пятьдесят пятого, — на поверку выходит только сотрясение воздуха…
— А мы все-таки сточили ваш минус восьмой, сузили к жевательной поверхности.
— А в газетах писали: «Генерал-фельдмаршал Крингс прячется от солдат-фронтовиков!» — или издевательски: «Крингс сказал: „Без меня!"» — или лаконично: «Кобленцская мелодрама осталась без главного исполнителя». — «Генеральанцейгер» сухо констатировал: «Поезд прибыл по расписанию, но без генерал-фельдмаршала. Еще один протест ушел в песок…»
— А что ваш друг Шлотау?
Когда началось обтачивание жевательной поверхности моего минус шестого, я вмонтировал такой кусок: бывшие фронтовики покидают четвертый перрон. В толпе перед лестницей к главному туннелю сталкиваются Линда и Шлотау.
Линда: Подвезти вас?
Шлотау: Будь оно неладно, черт его возьми!
Линда: Моя машина стоит за гостиницей «Хё-ман».
Шлотау: С вами, деточка, пусть ездит кому охота.
Линда: Думала, вы хотите со мной в кино.
Шлотау: Это на него похоже — смыться вовремя.
Теперь уже картинка, где они, спускаясь по лестнице, исчезают в туннеле.
Ведь, конечно, они едут вместе. Едут в «боргварде», каких сегодня не встретишь. Правда, на вокзальной площади он сначала резко оторвался от нее, нет, молча свернул (между голубями) в сторону, предоставив ей одной следовать прямо вперед, но этого не нужно показывать. Как и обмена короткими репликами между Шлотау и его однополчанами — «Надул нас, старик» — «Я еще скажу ему пару слов» — это при монтаже вырезается. (Между прочим, он купил на вокзальной площади лотерейный билет — пустой.)
Это федеральное шоссе, от Андернаха на Майен, по которому едет «боргвард» с Зиглиндой Крингс за рулем и Хайнцем Шлотау на соседнем сиденье. За спиной у них неподвижная камера.
Линда Могла представить себе, что он не будет ждать меня в Андернахе. — Пауза для рассуждений о заезде в Андернах и о банкротстве боргвардовского предприятия не помню когда.
Шлотау: Может быть, он остался в восточной зоне. Иван наверняка хотел взять его на службу. Они ищут сейчас людей с опытом. Паулюс тоже там [10]. — Пауза, в которой мог бы появиться текст контрреволюционного тезиса Тэн-цзо: «Мы приветствуем ученых разного толка…», и к нему картинка: на берлинском Восточном вокзале Крингса приветствуют высокопоставленные гедеэровские функционеры.
Линда: Когда же вы пригласите меня в кино?
Шлотау: Если допустить, что Крингс создаст им новую армию…
Линда: Хочу знать, когда вы меня пригласите. Обожаю кино и вообще. — Пауза, заполненная размышлениями о том, какие фильмы шли в середине пятидесятых годов: «Зисси», «Лесничий серебряного леса»…
Шлотау : А ваш жених, фроллейн, я хочу сказать… Линда: Он благодарен за любую передышку. — Пауза, в течение которой Шлотау вольно извлечь намек из слов Линды. Я полощу, потому что врач просит меня об этом: меловая пена, крови нет, есть реплика моего ученика Шербаума: «Я усек все это: НСМК, СНМ, ИСТП, ПКО [11] — но то, что происходит в дельте Меконга…» — «Конечно, Шербаум. Конечно. Но только поняв, почему покушение в главной ставке фюрера, сокращенно ГСФ…»
Шлотау: Кстати, фроллейн, знаете анекдот о восточно-прусском крестьянине, который повел корову к быку. И когда жена спросила его…
Линда: Кроме того, мой жених интересуется только переработкой базальта и туфа при римлянах… — Пауза, которая не оставляет места для размышлений о высокоразвитом производстве жерновов у римлян, особенно после неудачного восстания треверов, потому что «боргвард» обгоняет велосипедиста. Шлотау оглядывается назад. На его лице отражаются: удивление, беспокойство, ненависть. — После долгой паузы, заполненной размышлениями о концовке анекдота насчет коровы, Шлотау говорит без особого выражения: «Это был он. Остановитесь. Я хочу выйти». Линда тормозит: «Можете представить меня моему отцу».
Шлотау: Сдрейфили перед стариком, а?
Линда: Да. — Боюсь. — Так же, как вы. — Ну, давайте, сматывайтесь.
Шлотау не спеша вылезает: Если вы как-нибудь опять соберетесь на склад. Около двух я возвращаюсь с обхода и могу тогда на полчасика… — Вместе с окончанием фразы он уходит в сторону Плайдта.
Пока Шлотау уходил, а я отказывался следовать за ним, а врач убирал свой «эйретар», потому что ему позвонила по телефону пациентка, лечившаяся частным образом, Линда включила стеклоочиститель, словно хотела стереть Шлотау. При этом взгляд ее был неотрывно направлен на зеркало заднего вида; а в зеркале камера ловит велосипедиста, который, вовсю работая педалями, вписывается в плавный поворот. Он едет против ветра. Ветер, дыхание Линды и затруднения с часом приема, возникшие у говорящего по телефону врача, — это три шума, которым удается ужиться друг с другом.
Почти двадцать два года назад, считая от сегодняшнего дня, более десяти лет назад, считая от тогдашнего времени, 8 мая 1945 года, за несколько часов До капитуляции велико-германского вермахта, генерал-фельдмаршал Крингс покинул в серой гражданской одежде свои все еще сражавшиеся армии и свою ставку в Рудных горах, перелетев на последнем оставшемся «физелер шторхе» в Тироль, в Миттензиль, чтобы там — как он позднее показал на суде — согласно приказу фюрера принять командование «альпийской крепостью», каковой он, однако, как подтвердили показания свидетелей, не обнаружил ни в виде крепости, ни в виде боеспособных дивизий; отчего он сменил серое штатское платье на местный национальный костюм, штаны «зеппль» и так далее, укрылся в хижине на горном пастбище, где ждал либо чуда, либо естественного, как он выразился на суде, братания американских вооруженных сил с остатком немецких, — чтобы в конце концов, 15 мая, когда такого альянса против советских армий ни естественным, ни чудесным образом не получилось, реквизировать у какого-то крестьянина велосипед, на котором он, генерал-фельдмаршал, в тирольском национальном костюме, без армий и орденов, и прикатил в Санкт-Иоганн, в американский плен; как он десять лет спустя, на велосипеде, без особого труда одолженном в Андернахе, катит против ветра домой, в сторону Майена — грузно и равномерно нажимая на педали, — это мы видим в зеркальце «боргварда», где он становится все крупней и крупней…
(«Как по— вашему, могла бы, должна была бы Линда, оставшись одна в „боргварде" и имея перед собой только зеркальце, теперь что-нибудь пролепетать: „Броситься ему на шею? Или просто разреветься…"»)
Тем временем врач с помощью телефона назначал час приема. Фильм о пемзе купался в предэйфельских пейзажах: я и запоздалый репатриант на велосипеде праздновали встречу с Корельсбергом. Когда Линда вышла из» машины, «эйрстар» врача снова обтачивал кругом мой минус шестой. Она открыла багажник. Она отодвинула запасную шину. Она повернулась в сторону все увеличивающегося велосипедиста. История вершилась. Гегелевский мировой дух скакал через поля, под которыми пемза ждала, когда ее начнут разрабатывать.
(«Доктэр, вот сейчас! Доктэр, вот сейчас!»)
Велосипедист тормозит. Линда не шевелится. Он грузно спешивается, оставляя себе и ей дистанцию в два шага. (Ветер, прищуривающиеся глаза, пауза и прыжки мыслей назад в зубоврачебный кабинет, а оттуда в мой 12-а, ибо еще недавно мы говорили об архетипе возвращающегося домой воина: «На моем поколении лежит печать борхертовского Бекмана [12]. Как вы относитесь к Бекману, Шербаум? Говорит ли вам Бекман сегодня что-нибудь…»)
Этот вернувшийся солдат тоже носит очки. Он стоит в сером, тесном ему костюме, с непокрытой головой, в грубых, высоких башмаках на шнурках. Зажимы для штанин он, видимо, одолжил в Андернахе. Бросается в глаза галстук, новый и слишком элегантный. Лохматый шпагат удерживает его картонный чемодан на багажнике. Его мускулистое лицо ничего не выражает.
Линда: Велосипед можно положить в багажник. Я ваша дочь Зиглинда.
Крингс: Какая любезность, что меня встречают.
Линда: Мы, должно быть, разминулись в Андернахе. Я сначала…
Крингс: Сестра мне писала: у тебя длинные волосы, и ты заплетаешь их в косу.
Линда: Я остригла ее перед обручением. Позвольте-ка.
Крингс: Пожалуйста. — Точными движениями Линда укладывает велосипед и чемодан в багажник. Крышка не закрывается. Крингс смотрит на Корельсберг. Что-то его забавляет, вероятно тот факт, что гора все еще на месте. Тем временем зритель может гадать о содержимом крингсовского чемодана; впору также побеспокоиться по поводу незахлопнутой крышки багажника, которую Линда привязывает лохматым шпагатом к заднему бамперу. (Кстати, когда я познакомился с Линдой, у нее была моцартовская косичка. Она отстригла ее, потому что мне так хотелось.)
Линда: Эти несколько километров продержится. — Вы найдете много перемен.
Крингс: Цементная пыль на картофельной ботве — все та же?
Линда: И это, возможно, скоро изменится. Крингс: Твой жених — он, кажется, работал у Ди-керхофа? — хочет избавить завод от пыли.
Линда: Сначала надо перейти на сухой способ, а уж потом…
Крингс: Сначала доедем. Поглядим своими глазами. Верно? — Моей дочери пристало бы говорить мне «ты». Это так трудно?
Линда: Я хочу попробовать.
Крингс: Вот и начни.
Линда: Да, отец. — Они садятся в машину.
Нельзя ли перенести эту сцену — без велосипеда, пейзажа и автомобиля — в Серый парк?
«Как по— вашему, доктэр? Крингс приходит с чемоданом, может быть, все-таки ведет велосипед… натыкается под покрытым цементной пылью буком на Линду и сразу же находит первую фразу: „Какая любезность, что меня никто не встретил". На это Линда: „Я была в Кобленце. Там было столпотворение. Могли возникнуть уличные беспорядки".
Крингс: Полиция этого странного государства попросила меня сойти еще в Андернахе.
Линда: Я была рада, когда поезд пришел без вас, ведь некоторые из этих типов…
Крингс: Сестра мне писала: ты носишь длинные волосы и заплетаешь их в косу… — Врач был против Серого парка. Ведь в действительности Линда подсадила его по дороге.
Они едут по направлению к Плайдту. Камера следит за ними, пока за общим планом предэйфелевского пейзажа не начинают господствовать Корельсберг и крингсовский завод с обеими дымящимися трубами».
«Отмучились, дорогой. Теперь еще оттиски для контроля. Потом наполним их раварексом и получим точные копии наших пеньков для коронок».
Я попытался быть довольным. Крингс прибыл. Ничего не болело. Полоскать было одно удовольствие. За окнами, я знал, тянулся Гогенцоллернам от Розенека до Бундесаллее. И одна из обычных реплик моего ученика Шербаума: «Почему, собственно, вы пошли в преподаватели?», которую Веро Леванд подкрепляла возгласом: «Откуда ему знать!» — не соблазняла меня искать беспомощные ответы.
Затем зубы, один за другим, были изолированы безвредной для тканей вяжущей жидкостью «тектор». Пока он надевал на все четыре пенька защитные оловянные колпачки — «На первых порах вам это будет внове, когда отойдет наркоз и язык обнаружит металлические нашлепки», — она уже, строго по минутам, как велит закон, передавала рекламу. Она начала со средств для мытья волос, затем перешла к хвое и под конец намазалась ночным кремом. Я видел ее в профиль, под душем, с головкой в пене. Голой коже разрешалось блестеть жемчугами капель, переливаться и распространять похоть. Протестую! Почему только по поводу парфюмерии? «Почему, доктэр, нельзя с помощью голого тела рекламировать все на свете? Например, так: вот нагой зубной врач обтачивает тридцатидевятилетней учительнице — коллеге Зайферт — нижние коренные зубы, два слева, два справа, на которые потом будут надеты защитные оловянные колпачки… А вот моя реклама для Гринэйзена: гробовщики, чья одежда состоит только из лямок, несут открытый еще гроб, в котором наконец смирно лежит украшенный всеми наградами генерал-фельдмаршал… А вот моя реклама реформы старших классов берлинских гимназий: голый и весьма волосатый штудиенрат дает ученицам и ученикам, одетым каждый по-своему, урок немецкой истории. Тут вскакивает — она в чем-то цветном шерстяном — его ученица Веро Леванд: „Ваше перечисление признаков тоталитаризма прекрасно подходит к той авторитарной системе школьного образования, в которой мы…" Или вот как я рекомендую лампы „осрам": голый электрик Шлотау, стоя на стуле, ввинчивает в патрон шестидесятиваттную лампочку, а спортивно одетая барышня — Линдалиндалиндалинда — глядит на него. Или арантил: голые любовники сидят на диване и смотрят телевизор, на экране которого одетые разыгрывают детектив: известный невестоубийца, находясь в бегах и укрывшись в каком-то сарае, ворочается на соломе, стонет, потому что у него болят зубы и нет арантила, а в это время через двор — это он видит в отверстие от сучка — решительно шагает голая скотница, намереваясь подоить черно-белых коров… Вообще животные. Я спрашиваю вас, доктэр, почему зоопарк не показывает для рекламы семейное сборище неодетых перед клеткой когтистых, плосконосых и узконосых обезьян…»
— Ну, вот, держатся. Размер колпачков был уже определен раньше… (Мои одетые пеньки.)
— А теперь сожмите зубы. Еще раз. Спасибо. — Ассистентка (в белом халатике) вовремя вынула свои пальцы-морковки.
— А не перекосилось ли у меня лицо от отека?
— Вам это просто кажется. Фикция, которую можно опровергнуть зеркалом. — Врач (в парусиновых башмаках) посоветовал мне на прощанье принимать вовремя арантил — «Иначе у вас будет неуютный конец недели и в воскресенье не обойдется без боли».
(Его ассистентка вот так, в коридоре, когда она помогала мне влезть в пальто и деловито, не слишком громким голосом, просила воздержаться от слишком горячей пищи и слишком холодных напитков, потому что металл теплопроводен, — его ассистентка понравилась мне теперь больше, все-таки немного больше.)
Вернувшись домой со своими четырьмя инородными телами, я после бритья переоделся, перевязал шелковой лентой подарок (узорчатый стакан в стиле модерн), явился, поскольку меня приглашали, на день рождения, доехав на девятнадцатом автобусе до Ленинерплац, поначалу веселился в кругу коллег (говорили о политике в области культуры), сказал хозяйке («новорожденной») что-то смешное об ее аквариуме и его уныло-прожорливом содержании — но Ирмгард Зайферт не удалось рассмешить, — выдержал с помощью арантила до полуночи, ушел, застал свой письменный стол притаившимся в ожидании, написал на листке: «Поглядим, что там помалкивает в чемодане…», сразу уснул, рано проснулся, оттого что арантил переставал действовать, но принял обе таблетки лишь после завтрака (чай, йогурт с корнфлексом) и уже за чтением утренних газет завел свое нытье: «Ах, воскресенье… Ах, эти обои… Ах, эта ранняя выпивка…»
И вот я прочел в «Вельт ам Зонтаг»: они схватили его. Нет. Он явился с повинной. Ведь никогда, даже печатай они объявления о розыске на веленевой бумаге, они бы не поймали его, душителя своей жизнерадостной и только при западном ветре капризной невесты. Он удавил ее — и фотография показывала этот предмет — велосипедной цепью. Его без пяти минут тесть взял, согласно показаниям, велосипед напрокат в Андернахе, когда, возвращаясь домой после десятилетнего плена, не нашел на последнем отрезке пути никакого другого средства передвижения. Велосипедная цепь, состоящая, как четки, из множества звеньев, была найдена двенадцать лет назад на месте преступления (склад пустотелых. строительных блоков). Ведь в течение двенадцати лет он кормился кражами со взломом, которые совершал без особых инструментов, но безупречно, хотя и неохотно. (Мир забыл его, но кобленцский отдел по расследованию убийств забыть его не мог.) В бегах он постарел, но содеянное им за несколько секунд не подлежало забвению по давности. Испытывая нужду не только в съестном, он пристрастился читать философские книги. Особенно углубился он в учение стоиков (и мог бы сегодня считаться специалистом по Сенеке). Скрываясь и все-таки настороже, он читал и спал в сараях и загородных домиках, где довольно часто, обычно за книгами своих любимых авторов, находил деньги — бумажными купюрами и звонкой монетой. Полиция считала, что он передвигается пешком или на попутных машинах, а он разъезжал по федеральной железной дороге. Тщательно одетый, читая, в мягком кресле первого класса, он знакомился с Западной Германией между Пассау и Фленсбургом, Кобургом и Фёльклингеном. При каждой перемене места он менял платье. Ведь эти кражи, которые он совершал с большим отвращением, ибо наперекор собственной природе, не только обеспечивали его продовольствием, книгами, деньгами на дорогу и на мелкие расходы, они решали и вопрос одежды. Его телосложение — он и в годах мог бы без забот покупать готовое платье — облегчало ему поиски своего размера. Он часто обновлял свой гардероб. Но поскольку собственность его мало занимала — рубашки и смена нижнего белья, между ними книги, — ездил он всегда налегке.
Стригся ли он каждые три недели? — Да, это он делал в аэропортах и на главных вокзалах, где всегда мог быть уверен, что встретится в зеркале с парикмахером-итальянцем. (Интерес к объявлениям о розыске национально ограничен.) Фасонную прическу вытеснила модная стрижка бритвой. Под конец он предпочитал ежик без пробора на американский манер.
И тем не менее — это я прочел несколько месяцев назад в «Вельт ам Зонтаг» — я видел его фотографию: ухоженный господин под сорок, который мог бы претендовать на руководящую должность в цементной промышленности, — тем не менее он явился с повинной.
«Десять лет я выносил все тяготы бегства, черпая силу в учении стоиков, но уже два с половиной года меня преследует зубная боль…»
(«Не правда ли, доктэр, надо приглушить рецепторы нервного центра…») Поскольку без рецепта арантил купить нельзя, невестоубийца обходился более слабыми, недолго действующими средствами. Он не решался пойти к зубному врачу. Зубные врачи читают иллюстрированную периодику. Зубные врачи в курсе событий и знают каждого беглого убийцу, а значит, и его, которого почтили фотографиями «Квик» и «Штерн», «Бунте» и «Нойе». Этого рода журналы работают стаей, как волки: все гнали его облавой продолжений через охотничьи угодья читательского кружка «Пенаты». Глубокая печать, фотографии с подписями. Он и его невеста, когда на шее у нее были еще фальшивые жемчуга, а не велосипедная цепь. Он и она на тенистом берегу Лаахского озера. Оба на рейнском променаде близ Андернаха под подстриженными платанами. Также с его будущим тестем — незадолго до убийства — возле модели электрического центробежного фильтра. И сольные фотографии счастливых времен. Невестоубийца без шляпы, в шляпе, в профиль, в три четверти. На одной фотографии он смеется, обнажив зубы. (Такое должно же было броситься в глаза любому врачу. «И у вас тоже такое осталось бы в памяти на долгие годы: этот просвет между верхними резцами и этот неправильный прикус, эта — любой увидит — настоящая, потому что врожденная, прогения».)
Без лечения у зубного врача он прожил два с половиной года с болью, которая любила повторяться и умудрялась при повторении усиливаться, которую даже золотые слова Сенеки — «Только бедняк считает свой скот» — могли разве что приглушить, которая перекрывала и перекрикивала другую небеспричинную боль, связанную с задушенной невестой. Без арантила и — потому что Сенека порой не срабатывал — цинично утешаясь поздним Ницше — «С моральной точки зрения мир неправилен. Но поскольку мораль сама есть часть этого мира, мораль неправильна», — он тащился от одного загородного домика к другому, искал и находил в домашних аптечках разные пилюльки, но только не продающийся лишь по рецептам арантил. (Вот я и катался, словно боль — это наслаждение, в заброшенных будках каменотесов на Майенском поле, в продуваемых всеми ветрами сараях Предэйфеля, обнимал свою невесту, связку хрустящей соломы, — О Линдалиндалинда! — и слышал ее шепот: «Не лезь в это. Это мое с отцом дело. Я ему докажу. Тебя это почти не касается. И хоть бы я десять раз с этим Шлотау. -Перестань угрожать своей дурацкой цепью…»)
И он пришел в Кобленце в отдел расследования убийств и сказал: «Это я!» Невестоубийца, уроженец Западной Пруссии, корректно предъявил свое истрепавшееся удостоверение беженца категории «А».
Полицейские ничему не поверили. Только когда он засмеялся, засмеялся, несмотря ни на какую боль, и обнажил просвет между верхними резцами, а также явную прогению, они стали приветливы, даже благодушны: «Да и пора уже, старина».
Я не собираюсь распространяться здесь о заслугах так называемого невестоубийцы. (Он передал полиции выросшую за двенадцать лет объемистую рукопись — «Ранний Сенека как воспитатель будущего императора Нерона. Философские заметки беглого убийцы».) Приведу только его внесенную в протокол просьбу: «Находясь в заключении как подследственный, настоящим прошу направить меня к тюремному зубному врачу. Требуется помощь, а при необходимости экстракция больных зубов. Если с оказанием помощи возникнет задержка, покорнейше прошу выдать мне арантил. Ибо арантил продается только по рецепту врача…»
Благодаря арантилу — двадцать драже за две тридцать — я писал без боли, окрыляемый к тому же сопровождающими эффектами: «Конец поражениям. Теперь подумаем и победим…»
Незадолго до ранней выпивки я еще предавался нытью: «Ах, это воскресенье… Ах, эти обои…», вспоминал старые истории, все тот же шепот на андернахском променаде, и тут две таблетки помогли мне направить воскресное самоедство на частный случай одной коллеги: «Ах, как мы изобличаем себя… Ах, как за это расплачиваемся…» — ведь не найди Ирмгард Зайферт этих писем, она была бы счастливее и почти ничего не знала бы о себе Но она нашла их и все теперь знает…
____________________
Поездка на выходные к матери в Ганновер, необходимость восторгаться ее любимым блюдом, вымоченной предварительно в уксусе жареной говядиной с картофельными клецками, — «Скушай еще, деточка. Раньше тебя, бывало, не оторвать…», послеобеденный сон матери (словно она на часок умерла) — воскресное одиночество среди мебели и обоев, которые ей, собственно, должны были быть родными, вездесущий, застоявшийся за много лет запах воска для пола, внезапная свара воробьев в живой изгороди палисадника, и еще за обедом, когда во рту еще оставался приторный вкус грушевого компота, упоминание матери о школьных табелях дочери, фотографиях ее класса, тетрадях с сочинениями и письмах, о хламе, связанном в пачки и хранящемся в чемодане на чердаке, — вся эта совокупность случайностей побудила Ирмгард Зайферт, которая, как и я, преподает немецкий, историю (и дополнительно музыку), подняться на чердак особнячка, предусмотрительно, ввиду пыли, надев материнский фартук, и открыть тот большой, даже не запертый чемодан.
На моем листке выстраиваются краткие тезисы: косо вливающийся через слуховое окно солнечный свет. Ржавые полозья ее детских санок. Семейное: покойный отец Зайферт заведовал экспедицией у Гюнтера Вагнера (поныне еще она покупает карандаши со скидкой). Аквариум Ирмгард: барбусы, вуалехвосты и гуппи, поедающие своих детенышей.
Ирмгард Зайферт и я одного года рождения. К концу войны нам было по семнадцати, но мы были взрослыми. Что бы ни мешало нам сблизиться за рамками профессии, мы едины в оценках новейшей немецкой истории и ее последствий вплоть до наших дней. Только на «большую коалицию» и на канцлерство Кизингера реагируем мы не одинаково по тону: я более цинично, мол, и не такое видали, Ирмгард Зайферт склонна протестовать.
Определенные высказывания по телевидению, заголовки прессы подхлестывают ее постоянный комментарий: «Против этого надо протестовать, резко и без экивоков протестовать».
Ее и мои ученики — она занималась с моим 12-а музыкой — добродушно называют Ирмгард Зайферт «архангел». Ее речь часто походит на пылающий меч. (И только когда она кормит своих декоративных рыбок, ее можно заподозрить в миловидности.)
Дать знак. Показать пример. Еще два года назад она участвовала в «пасхальном походе» [13]. Поскольку в Западном Берлине Немецкий Союз Мира [14] не баллотируется, она отказалась голосовать на региональных выборах. В своем классе, как, впрочем, и в моем 12-а, она при случае ссылалась на Марксэнгельса и поражала возмущенных учеников резкой критикой Ульбрихта, которого называла бюрократом и старым сталинистом. Если не на моего Шербаума, то на его приятельницу малышку Леванд она оказала большое влияние.
Тогда Ирмгард Зайферт любила спорить. Она пускалась в бесплодные дискуссии о планах школьной реформы с консервативными коллегами, даже с нашим директором, считающим себя либералом. Ибо всякие споры с «архангелом» он убивал одной фразой, которая вошла в поговорку: «Что бы вы ни думали о гамбургской модели школы продленного дня, объединяет нас, дорогая коллега, наш бескомпромиссный антифашизм».
И вот среди ничем не замечательных сочинений и обычных фотографий класса Ирмгард Зайферт нашла перевязанную крест-накрест пачку писем, которые она писала в феврале и марте сорок пятого, будучи вожатой Союза немецких девушек и заместительницей начальника лагеря для эвакуированных городских детей. Готической вязью на бумаге в линейку кружили ее мысли вокруг фигуры фюрера, которого она много раз называла «величавым», большевизм она считала еврейско-славянским исчадьем, с пламенным протестом против которого (уже тогда «архангел») и выступала. А известная цитата из Баумана [15]: «…В глазах наших голод, мы новые земли, мы новые земли добудем…» — послужила эпиграфом для одного письма, написанного в марте, когда советские армии стояли на Одере. (Да и вообще на ее стиль повлиял правоэкстремистский расцвет позднего экспрессионизма. До сих пор коллега Зайферт сильна в крутых, подпирающих теперь левую оппозицию прилагательных: «свободоносная победа социализма есть ясная будущая цель всех непоколебимых борцов за мир…») «Моя белокурая ненависть, — писала тогда ныне уже поседевшая фройлейн Зайферт, — не знает границ и песней несется к звездам!»
Я засмеялся было, когда она, вскоре после той своей поездки в Ганновер, все еще с волнением процитировала мне эти перлы выспренности. Но она, расширив глаза, сказала: «Есть в этих письмах места, которые я не показала бы даже вам».
(«Одним словом, доктэр, Ирмгард Зайферт претерпела некое хирургическое вмешательство».) Конечно, она не забыла, что была вожатой «кольца» в Союзе немецких девушек. Время в Гарце ей запомнилось хорошо, она могла рассказать о нем со множеством подробностей. Забота об эвакуированных детях из больших городов, из Брауншвейга и Ганновера. Непомерная ответственность при все ухудшавшемся положении с продовольствием. Ежедневные налеты истребителей-бомбардировщиков на близлежащую деревню. Рытье щелевых убежищ и ее возмущение местным группенляйтером, который в начале апреля хотел забрать из детского лагеря и послать в ополчение тринадцати— и четырнадцатилетних школьников.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.