— Да-да, вы идите.
От приставленного пальца внизу под ложечкой остался сосущий холодок. Проклятый вопрос этого толстяка словно затягивал в водоворот. В самом деле, мог бы он, Щербаков, автор уже отмеченной дипломной работы и трех спектаклей, мог бы он… начать подписывать вместо Щербакова… Даже передергивало от любой чужой фамилии.
Челюкин дожевал грибок, спросил:
— Вы ничего не заметили в этих картинах?
— С какой стати я буду менять свою подпись, — сказал Щербаков. — Нет уж, извините. Искать себя — это я понимаю. Но — себя. Быть верным себе.
— Вы посмотрите внимательно, — продолжал Челюкин, не слушая его. — Откуда свет и куда падают тени. Нелепица. Он давно искал…
Щербаков нетерпеливо дернул плечом.
— Все это известно, лучше скажите — что ему дало это? Сменил он фамилию — и что?
— Вот вы чем все проверяете. — Челюкин покивал облезлой своей головой. — Результатом. Что с этого можно иметь. Главная нонешняя идея жизни. А ничего. — Он театрально поклонился, развел руками. — Одни потери. Не устраивает?
— Но для чего, для чего? — все более возбуждаясь, крикнул Щербаков.
— Мистификация это. Одурачить хотел. — Челюкин говорил быстро, тихо, поглядывая куда-то вверх. — Если бы он не умер, получилось бы два больших художника. Не успел достигнуть до второго. А то представляете себе, какой бы вышел скандал? Два классика. — Челюкин хихикнул. — Две улицы… На самом деле все не так. Оброс он заученностью. Талант стал техникой. Надоел сам себе. А впрочем, может быть, не тупик, а вершина. Добрался до вершины — дальше куда? Вот он и спрыгнул. — Челюкин зашел к Щербакову сбоку, заглянул в глаза. — А может, тут совсем другое… Перед ним новая идея замаячила: писать то, чего не хотят видеть другие. Каково? То, что на самом деле творится у вас в душе, под вашими румяными щечками. А? Или кругом нас. Вся изнанка жизни, весь хаос, все скрытые чувства. Страшненько? — Он потер ладоши, опять обошел вокруг Щербакова. — Фактически-то я не поверил. Чтобы певец красоты и радости жизни так перестарался? Тут совсем другая причина должна быть.
От всей этой путаницы у Щербакова кружилась голова.
— Какого же черта вы меня морочите! — Он схватил Челюкина за отвороты пиджака, чтобы перестал мелькать перед глазами. — Я же с самого начала добиваюсь: какая причина?
— Вам тайну любопытно раскрыть. Что вам Митя!
— Будете вы говорить?
Щербаков затряс его, голова Челюкина податливо моталась и крохотная усмешечка тоже моталась по бледному его лицу. Сам он оказался легким, мягким.
— Чего говорить-то. Не знаю я ничего, — тихо и обессиленно признался Челюкин. — Упустил.
— Что упустил?
— Хотел он как-то открыться. А я отверг.
— Почему же?
Челюкин поправил очки, сказал покорно, как на допросе:
— В очередь побежал. Сосиски давали.
— При чем тут сосиски?
— Плевать мне было на его философию. Я ему нарочно — на-кася, пойла нашего хлебни после твоих столичных разносолов.
— О чем же он сказать хотел?
Челюкин пожал плечами.
— Так и не узнал. И не спрашивал больше. Изменился он с того времени. Ясный стал. Сосредоточенный. Пока он метался, он мне люб был, я думал — от неприятностей подался он к нам. А когда увидел его другим… Он, значит, дважды хотел меня обойти. Я ведь кто? Нуль. Он приехал к нулю и безо всего тут опять хотел подняться.
Жар прежней злости еще сквозил в его словах, но голос его звучал ровно и печально. Что-то бесстыдное и тягостное было для Щербакова в этих спокойно произносимых признаниях.
— Послушайте, Челюкин, при чем тут вы? — сказал Щербаков. — Зачем вы тут возникаете?
Челюкин поднял очки, маленькие глазки его смотрели колко и сухо.
— Ничего не поделаешь, без меня не получите. Считайте — взбесившийся гарнир. Осталось на тарелке немного холодного пюре… А Митю считали безумным. Оттого, что человек успокоился, просветлел, от этого он у нас кажется безумным. Новые картины его тоже повод давали. Я слухов этих не отвергал. Заслонить его хотел. С безумного какой спрос? Безумство его безобидное. Малюет, допустим, затылки. Я и в самом деле убеждал себя, что он того. Оправдание своей подлости делал.
— Что вы мне плачетесь? — сказал Щербаков. — Вашим признаниям теперь грош цена. Ничего они не стоят.
Опять вышло слишком резко, безжалостно, так, что Челюкин съежился, замолчал. Потом произнес удивленно:
— Отчего мне так тяжело? Значит, это ничего не стоит? — Он смотрел вверх, под потолок, в грязные пятна потеков. — Единственный шанс мне выпал в жизни — и тот упустил. А почему? Мы никак не смиримся, что другой человек может быть совсем не таким, как мы. — Он покачал головой. — Что же, Щербаков, будете делать с этим?.. Великовато для вас.
В мастерской еще не расходились, пили чай с вареньем. Фалеев тоненько пел «Летят утки», подпевали ему вразнобой, хмельно и мякло. Табачный дым колыхался над столом, было шумно, жарко. При появлении Щербакова все стало смолкать. Вид у него был оглушенный и несколько затуманенный, как будто его сильно стукнули по голове. Что с ним, никто не успел спросить, он начал сам, лунатически, каким-то растерянным голосом: «А вы знаете…» Другой бы подождал, пришел в себя; спросили бы — ответил; всегда выгоднее отвечать на вопросы, чем навязываться со своим рассказом. Но в ту пору Щербаков еще был доверчив и не понимал выгоды. Терпения ему не хватало.
Слушали его с любопытством. Про то, как Малинин уехал, провел последние годы на Урале, в городке, где Челюкин заведовал художественной школой. Там Малинин уединился, стал работать, ничем не позволяя себе пользоваться от прошлого, даже внешность изменил. Челюкин устроил его работы на областную выставку. Разразился скандал. Впрочем, Малинина это мало огорчало, он был занят своими поисками. К сожалению, Щербаков не сумел объяснить, в чем состояли эти поиски. И что за городок на Урале — не упомнил, как-то прослушал и то, под каким псевдонимом работал Малинин, все это в разговоре с Челюкиным представлялось не важным, теперь же вызывало законные вопросы. Щербаков отмахивался от них, и рассказ терял убедительность. Кто-то засмеялся — может, он разыгрывает их? Алла уговаривала его выпить крепкого чаю. Он почувствовал, что ему не верят, и сбился. Он не понимал, для чего им нужны адреса, фамилии, все это только мешало, разве это важно, подробности можно выяснить у того же Челюкина. Отправились за Челюкиным, но найти его не могли.
После чая Щербакова развезло. Он вытирал губы от набегавшей слюны и говорил все громче:
— Проститься с миром! Без сожаления! Понимаете? Раз Челюкин признал себя ничтожеством, я ему верю. Тогда ответьте, где же пребывал Малинин последние годы, а? Опровержение имеется? То-то!
Тут Фалеев, кисло кривясь, заметил — мало ли что наплетут безответственные типы вроде Челюкина. Следует критически относиться к такого рода измышлениям. Многие теперь будут клеиться к имени Малинина, не постесняются. Ишь ты, какую криминальную историю расписал. Ну да она рассчитана на легковерных, на тех, кто плохо знал Малинина, его жизнелюбство… Говорил он тоном посвященного, но без насмешки, даже как бы выручая Щербакова, пробуя все закруглить в анекдот, а как анекдот, преподнесенный Щербаковым, такая версия допустима и может служить предметом веселых обсуждений. От Щербакова требовалось вздохнуть, посмеяться. Он же повел себя бестактно, заспорил с Фалеевым, доказывая, что все так и было, хотя никаких доказательств не приводил. Размахивая руками, разбил фужер, и тогда Фалеев постучал пальцем по столу и сказал строго, что имя Малинина отныне принадлежит истории нашего искусства и трепать его никому не будет позволено.
Алла тащила Щербакова прочь от Фалеева.
— Не принимайте его всерьез, — уверяла она, — поддали они там.
«Не принимайте всерьез» — более всего обидело Щербакова. Среди этих красных, лоснящихся, поглупевших от водки физиономий он не находил ни одной, где мелькнуло бы хотя бы сочувствие. У него не было здесь друзей. Жалость к себе пронзила его — ни одного друга, в сущности, нигде у него нет, друга, которому интересны его чувства и мысли. Господи, как он одинок! Накрашенное лицо Аллы расплылось.
— Кто из вас на такое способен? Никто! — выкрикнул он. — Вставил вам Малинин фитиль! Не нравится?
От увещеваний он пуще расходился, совсем по-пьяному куражась, так что пришлось вывести его. Сделал это Андрианов, единственный, кого Щербаков послушался.
На улице было светло от снега. Белизна, еще непривычная глазу, замалевала газоны, крыши, деревья, подоконники. Стало празднично чисто, город словно прибрался. Андрианову расхотелось возвращаться назад.
— Пойду домой, — сказал он. — Черт с ними. Поминки долгие, память короткая. Алку я предупредил, она Фалееву объяснит, что ты из-за нее взбеленился; Заревновал. Потому что с Фалеевым лучше не связываться, он из тебя любой гибрид сделает.
На улице было тихо, шагов не слышно. Это от снега, — сообразил Щербаков и обрадовался своей догадливости.
— А чего он грозится?
— Потому что ты, дурила, замахнулся на источник его существования. Ну к чему Фалееву твоя сомнительная история?
— Ты, значит, тоже не веришь?
Андрианов поиграл зонтиком, промурлыкал:
Верила, верила.
А на себе проверила.
Потом сказал, посмеиваясь:
— Ну, верю, что дальше?
— Почему же ты не вмешался? Ведь это событие. Оно все меняет.
— Ничего не меняет. Тут не знаешь, как самим собой остаться, свое бесценное «я» сохранить. Нет, дорогуша, все это фантазии. Открывать в себе другую личность! Могу таким, могу этаким, — задразнился Андрианов, — могу новую жизнь начать, ах, сколько во мне всего… Жизнь нельзя начинать сначала, ее продолжать можно, — твердо, с раздражением подытожил Андрианов. — Ясно тебе?
— Но Малинин сумел. Он-то начал сначала.
— И что? — прикрикнул Андрианов. — И что?.. Пшик! Что получилось? Пшик! Так ему и надо. Я говорил ему! И поделом.
— Это за что так?
Андрианов не отвечал, с силой тыкал зонтиком снег, оставляя темные дырки. Никогда он еще не был таким. Было привычно, что Андрианов неуязвим, все скатывалось с него бесследно. Блестящий и непромокаемый, как клеенка, — подтрунивал Щербаков, втайне при этом завидуя и восхищаясь им.
Некоторое время они шли молча. Щербаков дышал глубоко, трезвея от морозного воздуха.
— В конце концов, дело не в результате, — сказал он, — дело в идее.
— Ах ты птичка-алкоголичка! Витатель ты. В нашем деле, заруби себе, все решает результат… Сам он не добился и нам не дал. Я ему простить не могу.
— Чего?
— По его милости мы заказа лишились. Какой заказ уплыл! Дворец молодежи оформлять! Чуешь? Верная премия светила. Всей группе. Отказался. Видите ли, это не соответствовало его поискам. Эта старая задница искала иное самовыражение. Так его растак. Только о себе думал, о себе неповторимом, единственном.
— Нет, ты не прав, он не обязан был…
— Ему-то что, он все получил, обожрался, видите ли, захотел по второму кругу пройти… Спеси больше, чем таланту. Чего дадено, за то и благодари.
Красивое лицо его перекосилось, он совсем не походил на того Андрианова, которого все любили и который всех любил, который был счастливчиком, баловнем судьбы, не нажившим себе врагов, — прекраснейшее исключение в этом мире.
— Ну знаешь, это как расценивать… — Но вдруг Щербаков остановился, пораженный догадкой. — Подожди-ка, значит, ты знал?
— Аа-а, про это… — Андрианов усмехнулся зло. — А ты, тяпа, думал, что никто ничего? В наше время не укроешься.
Слова его значили, что, может, и другие, тот же Фалеев, знали, но виду не подали, кивали, удивлялись, выспрашивали. Самообладание этих людей, непроницаемость их ужаснула Щербакова.
— Как же ты мог, когда надо мною… — он смотрел на Андрианова по-новому, со страхом.
— Ко мне не вяжись, — предупредил Андрианов с металлическим холодком. — Если при жизни Малинин считал нужным скрывать какие-то вещи, то нечего ковыряться и болтать. Есть Малинин, есть его работы, остальное не наше дело.
Не мигая, Щербаков смотрел прямо перед собою, чувствуя слезы в глазах. Они стояли там, постыдные, детские слезы, он ничего не мог поделать с «собою.
— …Ты поверил этому чайнику уральскому? Тогда тем более не суйся. Был Малинин стал Немалинин. И не надо их путать. Не надо, — чеканил Андрианов. — Малинин — мой учитель. Твой тоже, кстати. Учитель — это марка. Родословная. Фирма. Родословная должна быть чистой.
Они вышли на проспект. Горели высокие фонари. Снег был затоптан. Дул ветер. Щербаков вытер глаза, откашлялся.
— Чего ж тут плохого? История эта украшает биографию Малинина. Конечно, если успех мерить премиями…
— Уймись, — оборвал его Андрианов. — О каком успехе ты говоришь? Хочешь, дадим тебе командировку творческую? Поезжай, убедишься. — Он был снова весел, красив, и глаза его приветливо лучились.
Три года спустя открывали мемориальную доску на доме, где жил Малинин. Движение на улице было перекрыто. Пришли пионеры, студенты, представители предприятий. Щербаков стоял у трибуны и разглядывал толпу. Челюкина не было. Щербаков и не ждал увидеть его, и все же искал, просматривая ряд за рядом. Выступал Фалеев. Он раздался вширь, голос его загустел, облачка пара вылетали из его рта то маленькие, то побольше и таяли на искристом морозце. Наверху, в синем небе, плыли такие же круглые облачка. Доска была толстая, из серого гранита, чувствовалась ее тяжесть. На доске, чуть выступая, белел барельеф — строгий профиль Малинина, классически правильный, как на камее. Почему-то в памяти Щербакова всплыло — «ты взвешен на весах и найден очень легким», это звучало как стих.
— Выглядит вполне, — сказал Андрианов.
— Сделано со вкусом, — подтвердил Щербаков и наклонился к Андрианову. — Я иногда думаю, почему он не вернулся… Если не получалось, мог сюда вернуться? А он и не собирался. Что-то, значит, ему светило.
— Лучше бы ты думал над своими делами, — сказал Андрианов. — Кто же персональную выставку в кинотеатре устраивает. Не серьезно. Ты обратись к Нине Гургеновне, я ей скажу.
Цоколь малининского дома вскоре выложили коричневой плиткой, доску перевесили к воротам, освободив место для вывески блинной. Сама блинная заняла весь нижний этаж. Оттуда всегда валит пар и слышна музыка. Поэтому, когда Щербакову предложили бывшую мастерскую Малинина, он отказался. Антресоли были уже убраны, бронзовые ручки сняты… И слишком шумно внизу. Истинная причина, однако, состояла в чувстве, которое охватило его среди этих стен. Не по себе ему стало. Как будто что-то ему тут могли сказать или сам он должен был что-то сказать, спросить, сделать, а что именно — не знал.
Мастерскую Щербаков получил в новом квартале, огромную, двухсветную, с квартирой, — кстати, неподалеку от переезда, за которым начинается кладбище.
Весной Щербаков иногда приходит туда. Всякий раз долго путается в узких аллеях надгробий и памятников. Отыскав могилу Малинина, он садится на скамейку и задумчиво смотрит на тесное нагромождение разных памятников, дорогих и скромных, ухоженных и забытых, безвкусных и строгих, вся эта мешанина заботливо и одинаково присыпана прелым бурым листом. Напротив огромное многоэтажье белых корпусов, сотни окон.
Поют, заливаются птицы, и Щербаков незаметно начинает мечтать, как он уедет в маленьким городишко, в какую-нибудь глухомань, и будет там писать всякую всячину без мыслей о выставке и заказах. Думать об этом приятно и грустно. Он вспоминает историю с Малининым, все то, что рассказал Челюкин, но, странно, история эта кажется ему все сомнительней, поступок Малинина стал вовсе необъяснимым. И все же что-то тревожит и досаждает Щербакову, особенно здесь, у этого надгробия. Следовало бы съездить туда, к Челюкину, хотя, наверное, его уже нет в живых. Да и было ли все это? Он сидит, сняв шапку, на теплом солнце и чего-то медлит, ждет, зная, что потом будет ругать себя за впустую потраченное время.
1982