Сад Камней
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гранин Даниил / Сад Камней - Чтение
(стр. 4)
- Конечно, я слишком молод, - Тэракура почтительно поклонился. -Вы, Сомов-сан, видите здесь гораздо больше. - Или гораздо меньше. Он подумал и обрадованно кивнул: - Да, да, я, кажется, понимаю: гораздо меньше - значит, совсем иначе. Черт возьми, и этот тоже, и Глеб - все они считают, что поскольку я доктор наук и автор сотни работ, то должен видеть все вокруг особо, по-своему. Они требуют с меня, как с обыкновенного таланта, чуть ли не гения. Так и я, наверное, требовал бы, допустим, с Нильса Бора, по любому поводу я ждал бы от него откровений: раз это Нильс Бор, то он обязан. Но я не Бор, я даже не Сомов, совсем не тот Сомов, за которого они меня числят. И которым я когда-то был. Но мне обязательно хочется держаться. - Пожалуйста. Песок - это вечность, - изрек я. - Все превращается в песок. Рано или поздно камни тоже превратятся в этот белый песок. Он поглотит их. Так что время в данном случае опять торжествует. Сад камней тоже подвластен времени. Вот о чем думается. Рано или поздно все становится прахом. Я слушал себя и думал о том, как это банально и как беспомощно в смысле философии. Тэракура был доволен. - Это похоже на Библию, - сказал он. - Прах ты и в прах превратишься. - Совершенно верно. Помните, по какому поводу там это сказано? Бог наказывает Адама за то, что тот вкусил от древа познания. Людей сделала смертными страсть к познанию, то есть наука. Она нарушила вечность. Она как бы создала Время. В этой легенде что-то есть. - Вы знаете Библию? - удивился Тэракура. - У вас читают ее? - Конечно. Атеист должен читать Библию. - Песок... это интересно. Ну, а пятнадцатый камень? - Что пятнадцатый камень? Опять он ждал от меня откровений. - Я полагаю, что пятнадцатый камень - это как ваш бог, нерешительно сказал Тэракура. - Он невидим. Мы о нем не знаем. Бог всегда прячется в неизвестном. - Ну что ж, это красивая метафора, - вежливо похвалил я. Он низко поклонился, покраснев от удовольствия и продолжал ждать. Но я думал не о боге. Я думал о себе. Господь бог давно состарился, обветшал, иногда я даже жалел его таким он стал беспомощным; к нему обращаются старики или больные, помогать он давно не может, и находить утешение ему тоже все труднее. Однажды ко мне направили инженера В. Он долго добивался консультации по поводу какого-то своего открытия. Оказался, как это бывает, чем-то вроде шизика такого тихого, покорного, но неотступного шизофреника. Принялся он излагать мне математическое доказательство существования бога. Он доказывал с помощью высшей алгебры, что бог существует. Между прочим, ход его рассуждений был грамотен, без явного безумия. Вычисления казались вполне логичными. От него исходила завораживающая убежденность, я еле вырвался из нее, как из дремоты. Я согласился, все правильно. Допустим, правильно, но что от этого изменится? Мир живет по непреложным законам, на что может пригодиться бог, даже если он есть? Он не в силах переступить законы, нарушить их, создать новые. Инженер был озадачен. Он ушел выяснять - опять же математически - необходимость бога. Как знать, может, сейчас он сидит где-то и завершает окончательные расчеты. - Бог, который прячется в пятнадцатом камне, - сказал я Тэракура, - существовал оттого, что человек не мог подняться, оторваться от земли. Достаточно посмотреть сверху, и тогда увидишь все разом, все пятнадцать камней. Человек должен смотреть на свой мир и сверху. Тэракура задумался, глаза его совсем смежились, только тоненькие черточки остались под изломом бровей. (У него хватало всякого мусора в голове, но зато он ненавидел капитализм куда конкретнее нас. Потому что он знал его лучше. Он жил в нем. Он знал про его ложь и фарисейство, про гнусность университетских порядков, продажность чиновников, про то, как хозяйничают в физике крупные фирмы, - множество вещей, о которых я и понятия не имел, я знал японскую физику по журналам, по встречам на симпозиумах и конгрессах. Мы знаем капитализм по книгам и газетам. Мой отец ненавидел Романовых сильнее, чем я. Для меня Романовы, самодержавие, Распутин, Вырубова и прочее - это история, где больше диковинного, чем ненавистного.) - Но я боюсь, - сказал Тэракура, - что сверху Сад камней вообще неинтересен. Сверху... - Он откинул голову, пытаясь представить себе: - Допустим, с самолета. - С самолета... - повторил я. ... Они заседали в кабинете военного министра США Стимсона. Решался вопрос о выборе цели. Имелись две атомные бомбы, и обе надо было сбросить. На Японию. Собственно, капитуляция Японии не вызывала сомнений. Бомбы имели другое тайное назначение - их сбрасывали, чтобы показать мощь нового оружия. Показать кому? Естественно, не Англии, и не разбитой Германии, и не какой-нибудь Швеции. Имелась единственная страна, которую новый президент Трумэн и его советники считали необходимым устрашить. Это мы. Из американских книг можно было представить себе, хотя бы примерно, как происходили этот и подобные ему разговоры. Все выглядело весьма прилично. Л с г. и (начальник штаба верховного главнокомандующего). Подобные методы войны неприемлемы для солдата и моряка моего поколения. С т и м с о н. Я вовсе не хочу приукрашивать моральные качества этого оружия, но моя задача - закончить кампанию ценой наименьших жертв среди солдат, которых я сам помогал растить. Л с г. и. Вторжение на острова вообще вряд ли нужно. Военный флот Японии фактически разбит. Ее перенаселенные города и промышленные центры - классические объекты для действий обычной стратегической авиации. Маршалл (начальник штаба армии США). Опыт Германии показал, что решающего успеха обычной бомбежкой не добиться. Л с г. и. Тем более. Даже если мы применим новое оружие, все равно исход кампании решат флот и вступление в войну России. Бирнс (личный представитель президента). Сейчас обстановка иная, нам нужен разгром Квантунской армии, а не установление русского контроля на Азиатском материке, Россия подтвердила свои обязательства, она вступит в войну независимо от наших действий. Г р о в с. Хотел бы я посмотреть, как, не применяя бомбы, правительство отчитается за два миллиарда долларов, израсходованных на нее. Ферми. Вряд ли человеческий ум может выдумать что-либо более оскорбительное для американского народа. Стимсон. Господа! Нам предстоит дать рекомендации относительно действия, которое, возможно, изменит ход истории. Но это не значит, что нам позволено ставить под сомнение решение правительства. Поэтому я прошу говорить только по существу. Прошу вас высказаться, профессор Оппенгеймер. Оппенгеймер. Я не имею сведений о военном положении Японии, поэтому я не знаю, можно ли заставить ее капитулировать другими средствами... Стимсон. Перед комитетом ученых ставился вопрос не о том, надо ли использовать бомбу, а о том, как ее использовать. Поэтому прошу докладывать только по этому вопросу. Оппенгеймер. Для достижения максимального эффекта избранные объекты должны представлять собой тесно застроенную площадь из скученно расположенных зданий и других сооружений. Желательны деревянные постройки, они создадут дополнительный эффект из-за пожаров. Цель следует выбирать из объектов, которые до этого не подвергались бомбардировке, чтобы воздействие бомбы было достаточно наглядным. Применять ее следует без предупреждения... Бард (заместитель военно-морского министра США). Нельзя выиграть войну, уничтожая женщин и детей. Оппенгеймер. Я расцениваю свое выступление как технический отчет комитета ученых на поставленный президентом технический вопрос. Г р о в с. Комитет по выбору цели предлагает на случай облачности иметь при каждом вылете на выбор не менее трех-четырех городов-мишеней. Стимсон. Какие конкретно? Гровс. Хиросима-пункт формирования морского конвоя, двести тысяч жителей; Кокура - военный арсенал, двести тысяч жителей; Ниигата - крупный металлургический завод, двести тысяч жителей; Нагасаки - порт, триста тысяч жителей. Л с г. и. В Нагасаки расположен лагерь наших военнопленных. Гровс. Но там важные военные доки. Л с г. и. В них, по-видимому, и работают военнопленные. Гровс. Тогда я предлагаю Киото, прекрасная равнинная цель с миллионным населением. Стимсон. Киото?.. Я там был. Это же древняя столица Японии... Там великолепные памятники старины... Нет, этого нельзя допустить. Пока они выбирали цель, мы бродили по Киото. Нет, не так. Пока мы бродили по Киото, мне все время казалось, что они выбирают цель. Замка не будет. Каменного дракона на перекрестке не останется. Дворца в парке не останется. Больше всего мне было жаль тесных, узких улочек старого Киото. Мы бродили в теплой тьме, расцвеченной светильниками, фонариками над дверями, легким светом из окон. Двери открывались, звенели колокольчики, взмах голубого света резал проулок. В яркой щели возникали, как в моментальном снимке, скользкое женское плечо, деревянный поднос, блеск бутылок. Свет был полон звуков, музыки, смеха, стеклянного звона. Потом дверь захлопывалась, возвращалась тишина, в темноте щелкали каблуки или стучали деревянные сандалии, все было таинственно и весело. Лабиринту этих переулочков, улочек не было конца. Сотни крохотных заведений, каких-то ресторанчиков, ночных клубов, кафе теснились одно к другому, и каждое было чем-то знаменито, чем-то отмечено. Киото, в отличие от Токио, не зазывал, не навязывался, казалось, он веселится для себя, не нуждаясь, не ища приезжих клиентов. Казалось, мы попали на чужой праздник, и от этого было еще интересней. Улочек этих тоже не будет, хрупких домиков из кипариса, с темно-коричневой гладью полов, с переплетами, обтянутыми бумагой... Глеб безмолвно торжествовал. Ну что ж, я признавав прелесть старого Киото, я мог любоваться вместе с Глр бом изделиями гончаров Киото. Мы восхищались золотые шитьем кошелечков, не было двух одинаковых кошелечков. Лавочки огромного крытого рынка были набиты всякими мелочами - фигурки, платочки, корзинки кольца, зажигалки, подставки, разнообразию их не было коп па, казалось, каждая зажигалка сделана на заказ отдельно, другой такой зажигалки нет ни у кого... Министр Стимсон, будучи еще генерал-губернатором Филиппин, приезжал в Киото. То ли он был человеком любознательным, то ли его водили по всяким достопримечательностям, во всяком случае он сохранял прелестные воспоминания о парках и дворцах, конечно и о Золотом павильоне, который так красиво стоит над водой в которой так красиво отражаются его золотые стены которые сами по себе светлого золота, и в воде они видятся темно-золотыми, и всякие беседки. Он побывал в Саду камней и сидел здесь, размышляя над своими губернаторскими делами или над какими-нибудь личными проблемами, кто его знает, внутренняя жизнь американских министров проходит для меня в полной неясности. Вероятно, дорогие его сердцу воспоминания сделали военного министра неуступчивым, и он упорно стоял на своем. Подобная сентиментальность удивляла генерала Гровса. Он считал ее совершенно неподходящей для военного человека. Для него город Киото был удобной мишенью. Город располагался на равнине, где ничто не могло мешать действию взрывной волны и можно будет точно определить радиус ее действия. Мишень имеет население больше миллиона человек, много легких построек... И хотя Стимсон был военным министром, этот Гровс не побоялся настаивать на своем, проявляя как он считал, убежденность и принципиальность. Он никак не хотел расстаться со своей идеей. Он по-своему тоже любовался Киото как самой наилучшей целью. "... Киото сохранил для меня притягательность в основном из-за его большой площади, допускающей оценку мощности бомбы. Хиросима с этой точки зрения нас не вполне устраивала..."-так писал Гровс в своих воспоминаниях. Сад камней в Киото остался ценой Хиросимы или ценой Нагасаки. Но ведь и в Хиросиме что-то было, какой-то свой Сад камней, свои неповторимые вещи, которые разрушены и исчезли навеки. Потому что такую вещь, как Сад камней, наверное, восстановить невозможно. Если даже сделать самые точные фотографии, произвести все замеры. Непонятно, в чем тут секрет. А секрет был, я его чувствовал, но еще не верил, потому что всегда был убежден, что любую вещь можно измерить, вычислить, что в конце концов все можно свести к формуле, к цифре. Но тут - заставь меня воссоздать этот Сад камней - я бы не взялся. Существовало в нем неизвестное, какая-то добавка, черт его знает что, из чего все складывалось в одно целое, образ, что ли, и я никак не мог смириться с тем, что это нельзя выразить точными понятиями. Вот Гровса я мог выразить. Гровс был ясен. Ему нужно было добиться максимального радиуса поражения и явить миру и начальству итог своей четырехлетней беззаветной деятельности. До последнего дня он настаивал на разрушении Киото. Стимсон не соглашался, и Гровсу пришлось довольствоваться Нагасаки. Я вдруг обнаружил, что я боюсь за Сад камней. Что я рад, что он сохранился. Что если б он исчез, я бы чего-то лишился. 9 ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВСЕ ПРОИСХОДЯЩЕЕ ПРИВОДИТ Г. ФОКИНА В СОСТОЯНИЕ ВОСТОРГА Наконец-то мы заблудились... Давно я мечтал заблудиться в чужом городе, потерять всякое представление, куда идти, где наш отель, в котором спит Тэракура, где центр, где север, где вокзал, так, чтобы стали безразличны любые повороты и перекрестки. Киото в этом смысле самый лучший город. Нигде нельзя так хорошо заблудиться, как здесь. Мы почувствовали себя обездоленными бродягами, готовыми шататься по кабакам, зарабатывать на тарелку риса, разгружая машины. Ничего другого полезного мы делать не умели. Когда Сомов устал, мы уселись на набережной какого-то канала и стали гадать как называется наш отель. У него было слишком простое название. Такие названия запомнить невозможно. Кроме того, стоит человеку заблудиться и сразу все исчезает из памяти. Я вспомнил, как назывался наш отель в Нагасаки и отель в Кракове, где я жил шесть лет назад, а Сомов обрадовался, вспомнив, как называлась деревня, где он двухлетним ребенком пережил наводнение. - Кошкино! - повторил он ликуя. - Кошкино! Ты знаешь, это мучило меня давно. Самое страшное, что некого спросить. Родители умерли, дядя умер, а сестры моложе меня. Мы жили в Кошкино! Лодка подплыла к окну. Это первое мое воспоминание о жизни. Я сижу с матерью у окна, на лодке подплывает отец. Почему запечатлелась эта картинка? - Потому что необычайность. - Для двухлетнего все необычайность. '. И мы принялись рассуждать о механизме памяти. Поскольку мы заблудились, времени у нас стало много, нам некуда было спешить и нечем было себя ограничивать. Мимо прошла компания подвыпивших мужчин. Вдруг один из них, услышав наш разговор, остановился. - О, русские! Здравствуйте, - сказал он, с восторгом выговаривая каждое слово. - Я приехал из Москвы. Я был у Сергеева. Я инженер-строитель. - Очень приятно, рад с вами познакомиться, - ответил я в стиле разговорника, - мы тоже приехали из Москвы. - Да, да, это хорошо, - тотчас подтвердил он. - Господин Сергеев хороший человек. Вам нравится господин Сергеев? Он ни на минуту не сомневался, что мы знаем Сергеева, нельзя было не знать Сергеева, начальника отдела какого-то строительного главка. Вся строительная технология, вся Москва, все гостеприимство нашей страны сосредоточивалось в Сергееве. Признаюсь, был момент, когда огромная ответственность, возложенная на Сергеева, внушила мне тревогу. Одно неосторожное слово Сергеева могло пошатнуть репутацию миллионов. Господин Одани (он немедленно вручил нам свои визитные карточки) судил о всей России по Сергееву. И Сергеев не подкачал, он был молодец, этот Сергеев, он держался скромно, он был остроумен, радушен, он знал свое дело, у него была дружная семья и чудный сынишка, и жена у Сергеева умела печь пироги. - Это знакомые господина Сергеева! - объявил он своим приятелям, и нас потащили в кафе, потом в рыбную ресторацию, потом усадили в машину, и все поехали с нами искать наш отель. Перебрав несколько отелей, мы решили отдохнуть и поднялись на гору полюбоваться огнями Киото. К тому времени из знакомых мы превратились в друзей Сергеева, в его родных, в нас находили сходство с ним. Сверху ночной Киото сиял, как витрина лучшего ювелира. Опаловые огни светились матово-притушенным жемчужным светом. Если бы у меня было хобби, то это были бы ночные города, я собирал бы огни ночных городов. Ночью исчезают трущобы, лачуги, остаются огни - цепочки фонарей, вывески, реклама, подсветка, движение машин, и все машины одинаковы, окна домов, кружки площадей, темные провалы парков. Глухо поблескивают каналы. Огни движутся, гаснут, а где-то загораются... мигают светофоры, несутся огни электричек... Я вспоминал огни Киева и огни Ленинграда, железнодорожные огни Чудова. Я уж не помню, как мы очутились в отеле. Утром нам принесли цветы, альбомы видов Киото и большие пакеты, перевязанные ленточками. Я развязал ленточку, потом надорвал разрисованную цветами вишни бумагу. Там была картонная лакированная коробка. Я открыл коробку. Там была пушистая толстая бумага. Внутри нее покоился деревянный футлярчик. Я открыл футлярчик. В нем лежало что-то завернутое в нечто белоснежное и легчайшее. Что-то было значком, маленьким значком с гербом Киото. На нас обрушилась вся сила ответной любви и гостеприимства господина Одани. Мы тут были ни при чем. Мы вкушали плоды, взращенные неведомым нам инженером Сергеевым. - Соображаешь, - сказал мне Сомов. - Вот и в этом тоже нынешний смысл "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!". Чем больше я живу на свете, тем больше убеждаюсь, что это самый лучший, самый современный и нравственный лозунг человечества. Заметь - пролетарии! То есть рабочие, производственники, создатели техники... А я думал о Сергееве. О том, как он, сам не ведая того, помог нам. Стоит сделать добро, проявить сердечность, внимание, и обязательно где-то, кому-то это отзовется. Я вспоминал заграничных гостей, которых приходилось мне принимать. Не всегда я делал это охотно. Жаль было времени, сил. Казалось, что мне эти люди, которых я вряд ли когда еще встречу. Сергеев преподал мне урок. Инженер Сергеев никогда не был и, наверное, судя по словам господина Одини, не собирается быть в Японии. Мы за него любовались видом на Киото, смаковали каких-то розовых маленьких рыбок и густое, тягучее китайское вино. Благодаря Сергееву в Киото появились у нас друзья, а город, в котором у тебя кто-то есть, - это уже совсем другой город. Нет, нет, добро не пропадает, скорее зло может пропасть, сгинуть в чьей-то душе, зло можно простить, забыть, а добро, оказывается, не прощают. Мне припомнилось несколько примеров из моей жизни мог бы пригреть, принять, вмешаться, но не делаю: то по лености, то по душевной глухоте, а чаще от стеснения. Я давно заметил, большинство людей стесняются. Приласкать собаку или какое-нибудь животное не стесняются, а человека - неловко... В Паре, вокруг храма Тодайдзи, бродили олени Редкие деревья парка сквозили солнцем, черные тени ветвей сплетались, как рога, а гороховая трава зимы сливалась с гладкой желтизной оленьего меха. В ларьках продавалось печенье для оленей. Мы купили несколько пачек и олени тотчас окружили нас. Они ели с рук Маленькие оленята тыкались носами в ладони, взрослые чинно шли рядом с нами, ожидая своей очереди. Среди них были исполненные чувства достоинства венценосцы, они оказывали милость, принимая угощение. Были нахалы, нетерпеливо фыркая, они требовали своей порции, намекающе толкались в карманы. Были робкие скромники с печально просящими глазами. Они явно били на жалость и получали больше других. Зоосад не выявляет характеры. Животные в клетках безлики, они лежат там, как чучела, наглядные пособия, и маленьких грязных клетках они не могут показать своей сообразительности, ума, ловкости. Всем этим медведям, страусам, лисицам не приходится решать задач, какие ежечасно они решают на воле. Они ничего не делают. Они от этого тупеют. И показывают себя угрюмыми и злыми. Наши зоопарки - это показ мучительства. Это зверинцы, порождающие не любовь к животным, а глупое чувство превосходства. Здесь олени выглядели почти свободными. Большой парк напоминал санаторий, они бродили здесь компаниями, как отдыхающие. В храм олени не заходили, хотя ворота были открыты и двор храма был просторен. Возможно, они исповедовали другую религию. Какое место занимали в ней люди? Скорее всего, никакого. Люди кормили их и уходили в это раскрашенное здание. Мы были для них примерно тем же, что для нас пчелы. С той разницей, что пчелы, кормя нас медом, не считают себя царями природы и держатся без всякого высокомерия. Длинный ряд лавочек раскинул на прилавках груды сувениров. Почти все они изображали оленей. Бронзовые статуэтки оленей, махровые полотенца с оленями, оленьи головы из черного дерева, шелковые платки, открытки, пепельницы, стаканы для виски всюду олень. Примерно так же выглядят сувенирные магазинчики у собора святого Петра в Риме. Только там продают изображения святых, здесь же - священных животных. Такие же медальоны, резные барельефы, но вместо святых - олени с физиономиями благочестивыми, суровые старцы с могучими рогами, осеняющими их чело, и невинные младенцы типа Бэмби. Больше же всего надувных оленей. Почему-то все бесстыдно розовые, с черными рожками. Они висели связками, туго надутые, поскрипывая топкой резиновой своей оболочкой. Натуральные олени подходили к прилавкам, недовольно разглядывали свои изображения. И в Беппу, в парке на горе, обезьяны, покачиваясь на ветках, взирали на лотки, где старые японки торговали игрушечными обезьянками. Сквозь деревья парка светилось море, мелкое, зеленоватое, по морю ехали грузовики и шли тракторы, собирая морскую капусту. Обезьяны носились по аллеям, прыгали над головами, ссорились, клянчили у нас орехи. Как только орехи кончились, обезьяны перестали обращать на нас внимание. Они играли в свои игры, они чувствовали себя тут хозяевами, а мы - гостями. Никто их не трогал, они тоже считались священными. В сущности, все свободные животные имеют право быть священными. Когда-нибудь люди дойдут до этого. На прилавках двигались заводные игрушки. Плюшевые обезьянки лупили в барабаны. Другие обезьяны кувыркались, подпрыгивали, мелькая своим воспаленно-красным задом, и, сделав сальто, становились на ноги. Делали стойку. Били в гонг. Чего только они не вытворяли. Внутри у них жужжали шестеренки и стонали пружины. Живые обезьяны сверху возмущенно плевались и швырялись в торговок ореховой скорлупой. А в Киото были рыбы. Аквариум, большой, с множеством океанских диковинных рыб не отличался от подобных хороших аквариумов в других странах. Но главная прелесть заключалась в прудах вокруг аквариума. Поверхность воды в них почти сливалась с поверхностью асфальтовых дорожек. Я опустил монету в кормушку-автомат и получил кулек с крупой. И сразу вода забурлила. Рыбы почувствовали, что у меня в руках, или увидели. Кто их знает, какая у них сигнализация. Из своего опыта они понимали, что сам я эту крупу есть не стану, они следовали за мной, толпились у моих ног. Стоило бросить в воду горсть крупы, как поднялась кутерьма. Рыбы налезали друг на друга, лиловые, красные, угольно-черные, отороченные алыми плавниками, полосатые, как флаги, они прыгали, рассекая воздух широкими лезвиями тел. Летели брызги, разинутые пасти словно заливались хохотом, не так уж они были голодны, им просто нравилась эта свалка, толчея. Я опустил руку в воду, гладил скользкую узорчатую плоть. Пруды соединялись, образуя большой водоем, рыбы были почти свободны - конечно, этому "почти" не хватало камышовых зарослей, и речных перекатов, и тенистых берегов, но все же тут было больше воли, чем в любом аквариуме. Пожалуй, можно было сравнить это с городом, рыбий бетонный город, разноязычная толпа... Они терлись шершавыми боками о мою руку, толкались в ладонь, маленькие рыбешки покусывали, пощипывали кожу. Я чувствовал себя добрее и лучше, я был их защитником, доверчивость этих тварей не позволяла совершить неосторожное движение. Я был морским богом, Нептуном, или нет, я был тоже земной тварью, ничуть но лучше этих рыб. Каким прекрасным мог быть мир, земля, со всей ее природой, если бы человек лелеял ее! Наступил космический век, а люди все еще недопонимают, какая великолепная планета нам досталась, как нам крупно повезло! ... Я обнял олененка за шею. Старый олень на всякий случай тронул меня рогами. Так мы шли втроем навстречу Сомову. Олени могли бы убежать, но они знали, что я ничего плохого не сделаю. Десятки, а может, сотни лет люди терпеливо растили здесь это доверие. Я наслаждался, ощущая шелковистую шерсть, слыша у груди сопение. - Модель рая, - сказал Сомов. Ну что ж, из всех благ рая самым привлекательным было блаженство общения с животными. Другие прелести райской жизни выглядели туманно. Если бы я рисовал райскую жизнь, я бы изобразил примерно такой парк: кругом бродят пятнистые олени, на пруду возятся бобры, птицы садятся на плечи, тут же ходят жирафы и всякие бегемоты. Сомова я поместил туда на всякий случай связанным. - То, что наши дети видят животных большей частью в клетках, - сказал он, - весьма безнравственно! Мне это понравилось, и я развязал его. - Может, мечтой о дружбе с животными, - продолжал он, - и жива до сих пор легенда о рае. А вот леса на Южном Кюсю стояли пустые. Дорога крутилась по лесистым горам, но в лесах было тихо, и сами леса тянулись шеренгами посаженных криптомерий, деловые промышленные леса выращивались па доски без всяких подлесков, зарослей и прочих излишеств. Земля слишком дорога. На одно дерево полагается три с половиной квадратных метра. Ни зайцы, ни медведи в таких местах жить не могут. Леса не отличались от рисовых и чайных плантаций. Как-то я спросил у Тэракура, видел ли он лошадь. Он задумался, потом просиял: - Да, да, в детстве, я даже потрогал ее. А я ни разу, ни в Токио, ни в Нагасаки, нигде, сколько мы ни ездили, даже из вагона поезда, на полях, на дорогах так и не увидел лошадь. 10 Н. СОМОВ ... Забыл, в каком городе это было. Повсюду нам попадались эти заведения, повсюду они выглядели одинаково ярко, шумно. Назывались они "пачинко". Итак, мы шли по "неважно какому городу", ц Тэракура пригласил меня зайти в пачинко. По-видимому, Тэракура почувствовал плохое мое настроение. Посреди самой удачной поездки беспричинно накатывает вдруг удрученность. Чем? Да ничем. Сколько ни копайся, не найти и повода. И это меня всегда злит - какая-то неуправляемость. Словно что-то есть во мне, кроме разума, хотя ничего нет и не должно быть. В такие минуты можно поверить в существование пресловутой души. На самом деле это чистая физиология, тонкая реакция организма на какие-то неизвестные недомогания. Торговые улочки пахли рыбой, мускусом. Асфальт был влажен. У лавок стояли на ходулях огромные венки, закрытые целлофаном. Мне хотелось сесть на корточки, так, чтобы никто не обращал на меня внимания и сам бы я тоже не обращал бы на себя внимания. Тэракура рассказывал что-то веселое, показывал на жаровню, где готовили осьминогов. Старенький японец бросил лакированную деревянную птичку, она полетела вдоль прилавков и вернулась к нему на руку. Внутри у меня было пусто и тихо. Никаких желаний. Я был как вода в осеннем пруду. Итак, мы зашли в пачинко. В большом зале стояло несколько десятков автоматов для игры в пачинко. Они тянулись рядами, похожие на коммутаторы телефонной станции. Мы купили кучу стальных шариков, как в детском бильярде, и стали к автоматам. Надо было пустить шарики в лоток, затем щелкнуть рычажком, шарик взлетал от удара и, носясь по лабиринту гвоздиков, постепенно спускался. По дороге он мог попасть в какую-нибудь из лунок. Каждая лунка имела цену. Автомат выкидывал выигрыш - столько-то добавочных шариков. Металлический перестук несся со всех концов зала, сливаясь в дробный грохот, и, перекрывая его, гремела музыка бравурная, быстрая. Я щелкал рычажком, шарик выпрыгивал и пускался в свой прихотливый, полный случайностей путь. Красные, зеленые створки - мимо, разрисованные лунки, самые скромные - мимо, самые счастливые - мимо. Панель была изукрашена пестрыми завитками, звездами, блестели золоченые гвоздики, счастье было рядом, крохотная щель удачи, на мгновение шарик замирал, но золоченый гвоздик отбрасывал его в сторону и опять вбок, все ниже и ниже. Надежда убывала. Последний желобок - прибежище проигравших. Закончились метания, шумные перескоки, прыжки. Медленно и обессиленно выходил шарик из игры. Таких большинство. Много лунок, столько раз могло повезти, и почему-то большинство уходило ни с чем. Вскоре, однако, я установил, что судьба шарика зависит от силы начального толчка. Оптимальный вариант получался, когда шарик взлетал точно на вершину, над средним гвоздиком, даже еще точнее - к острию зеленого листка. Теоретически я определил наивыгоднейшую траекторию, теперь надо было научиться регулировать щелчок. Вот она, самая богатая лунка: целая куча призовых шариков с грохотом высыпалась в мой лоток. Запас пополнился. Я посмотрел на Тэракура. Он играл за соседним автоматом. У него бежал не один шарик, а сразу несколько. Он не ждал конца пути, он запускал шарик за шариком, три или четыре их одновременно скакали по раскрашенной напели. Я попробовал то же самое. Шарики понеслись, догоняя друг друга. Теперь проигрыш ощущался слабее, некогда было огорчаться, потому что вслед за неудачником бежали новые искатели, новые надежды. Я щелкал и щелкал рычажком. Музыка подгоняла, она играла все время чуть-чуть впереди, не давая передохнуть, остановиться. Счастье мое, грохочущее, дробное, то увеличивалось, то уменьшалось. Я уже ни о чем не думал, лишь бы иметь побольше шариков, чтобы снова гонять их, чтобы ими выиграть новые шарики. По узкому коридору справа, слева от меня, спиной ко мне стояли мужчины, женщины и тоже щелкали, курили, жевали резинку, свободной рукой подливали себе пиво. Мой сосед слева, толстенький, мохнатый, похожий на шмеля, выигрывал. Он кивал и причмокивал от радости. А мои шарики постепенно убывали. Мелкие выигрыши не спасали меня. У него мчалось одновременно штук шесть шариков. В конце концов он тоже останется ни с чем, но позже меня. Пока он счастлив. У меня осталось семь, четыре, два... Все кончилось, как наваждение. Воздух сразу стал дымным, тяжелым, грохот - железно-пронзительным.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|