Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Однофамилец

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гранин Даниил / Однофамилец - Чтение (стр. 3)
Автор: Гранин Даниил
Жанр: Отечественная проза

 

 


Он ждал, что Кузьмин опомнится, позовёт, догонит. И, войдя в аудиторию, сев, Зубаткин ещё поглядывал на дверь. То, что Кузьмин не появился, было нелепо. Беспричинно оборванная история лишалась всякого смысла. Словно он находился в каком-то угарном чаду, и теперь, когда чад рассеивался, увиделось, что не было во всём этом никакой логики, а сплошная несообразность. Зубаткин же любил во всём находить логику и считал, что всё подчиняется логике. Нормальное человеческое поведение, поступки высокие, чистые, подлые, любые поступки имели причины и мотивы. И, как правило, самые что ни на есть ясные, элементарные причины, которые можно предусмотреть, даже вычислить. Разумный человек - существо логическое. Только глупость нелогична.
      Свою жизнь Саша Зубатки также строил по законам разума, и это было, между прочим, нравственно. То, что разумно, то всегда нравственно. Поэтому поступать надо разумно, не поддаваясь эмоциям.
      Вот он, Александр Зубаткин, обладал немалыми математическими способностями и, следовательно, имел полное право идти в науку, и прежде многих других. Талант разрешал ему добиваться своего, он действовал во имя своего таланта, он прямо-таки обязан был открыть дорогу своему таланту. Его способности должны были быть реализованы, это было выгодно обществу и науке, и он мог не стесняться в средствах. Он имел всяческое право использовать этого Кузьмина, вопрос заключался лишь в том - настоящий ли это Кузьмин. Сомнений хватало. Настоящий Кузьмин не стал бы уходить с обсуждения, настоящий Кузьмин должен был бы воспользоваться согласием Зубаткина, он принял бы помощь Зубаткина... Да и вообще, разве мог этот технарь, администратор быть учёным такого калибра, как Кузьмин, облик которого по ходу обсуждения становился как бы всё академичнее. Слушая, как Нурматов ловко отбивал наскоки француза, как Анчибадзе ссылался на Коши, на Виноградова и прочих Учителей, Зубаткин чувствовал, как оба эти Кузьмина расходятся всё дальше и совместить их в одном человеке становится всё труднее.
      Этот инженер-монтажник явно не понимал ни черта, стоило вспомнить, как он вглядывался в текст статьи, губы шевелились, словно у малограмотного, еле разбирал незнакомые слова.
      Но что же тогда означало то безумное блеяние, тот хохот счастливца?
      Одно мешало другому, не складывалось, как будто Кузьмин нарочно сбивал с толку, петлял.
      В аудитории было душно, Зубаткин словно со стороны увидел бледные, устремлённые на доску лица этих людей из разных городов и стран, соединившихся сейчас в один мозг... Старые, молодые, известные, начинающие - они не различались, они сливались в общем усилии добыть истину. Глядя на них сочувственно и почему-то с грустью, Зубаткин чувствовал обиду ещё и за них. Поступок Кузьмина ни за что ни про что оскорблял всех этих людей. Как будто Кузьмин высмеял жизнь каждого из них, обречённую на мучительные долгие поиски, на бесконечные переборы вариантов, на вычисления, которые заводят в тупик или отталкивают своим уродством. Это жизнь всеобщего непонимания, жизнь глухонемых, потому что окружающие никогда не понимают, чем же занимаются эти люди, да и сами они никогда не могут объяснить неспециалистам свои мучения или заставить их восторгаться красотой какой-нибудь теоремы.
      Настоящий математик не мог бы позволить себе такое. Хотя крупному математику позволено многое. Кроме одного: не позволено ему забросить свой талант, в таком случае он лишается всех льгот...
      Можно ли представить Виктора Анчибадзе вне математики? Где-нибудь на рыбацком сейнере - рыбаком, врачом, машинистом? Никакая специальность не налезала на него, невозможно было даже вообразить, о чём говорил бы Виктор, как он держался бы...
      Так же, как не хватало фантазии представить Кузьмина у этой доски...
      Зубаткин попробовал перевести всё на более привычный язык. Допустим, имеются Кузьмин-прим и Кузьмин-два. Между ними существует какая-то система отношений. Например, такая, какая имеется между актёром и сыгранным им в кино героем. А может, более сложная. Известно, однако, что оба они заинтересованы в реализации своей работы. Ни тот ни другой, очевидно, реализовать её не могли. И не могут, не в состоянии. Кто из них кто, в данном случае неважно, тут существенно, чтобы кто-то поднял архивы, прояснил возможности, занялся бы этим делом, имеющим большие перспективы. То, над чем он раздумывал в диссертации, вдруг соединилось с той практической частью работы Кузьмина, которой почему-то пренебрёг Нурматов. А ведь это было важно, - не варианты уравнений и разные изящные построения, а условия устойчивости крупных энергосистем, сложных регуляторов на быстродействующих аппаратах... Инженерство его давало себя знать, и он всё яснее ощущал огромные возможности, которые тут открывались. Ощутил первый, первый после Кузьмина, который в те годы, когда писал, наверное, и не мог осознать всего значения. Зубаткину нравилось так думать. Перед ним появилась идея, которой он мог служить бескорыстно, отказавшись от собственной славы, всего лишь как человек, развивающий идеи некоего Кузьмина, его уполномоченный представитель, опекун его осиротелой, заброшенной идеи. Зубаткин сам не понимал, почему его так взволновала, воодушевила эта возможность и несомненно таинственно-романтическая судьба того Кузьмина.
      Надо было выступить.
      Никто не нападал на Кузьмина, но обсуждение уводило всех куда-то в сторону отвлечённых изысканий. Построения становились всё более вычурными и бесплодными.
      Зубаткину нужны были сторонники. Он начал неловко, однако реплики Нурматова воспламенили его. Он возразил и вдруг понял, что наступила решающая минута его жизни. Только от него самого зависело большое дело. Мало быть учёным, надо уметь отстаивать своё убеждение. С каждым словом он освобождался от желания оглянуться на Несвицкого, на Нурматова, он говорил уже не для них, он говорил для тех немногих, кто пойдёт за ним. Он вдруг уверился в этом, - не могло так получиться, что он останется в одиночестве, что справедливость этого дела не найдёт защитников.
      Его уверенность произвела впечатление. Сырые, не очень чёткие замечания тем не менее ошеломляли неожиданным своим поворотом, смелостью и даже ожесточением.
      Когда он села на место, Анчибадзе тихонько спросил его:
      - Чего это ты так навалился на Нурматыча? Ты же сам сомневался в некоторых вещах.
      - А теперь не сомневаюсь.
      - У тебя кое-что бездоказательно.
      - Сейчас важно не знать, а чувствовать.
      Получалось всё же нехорошо, они оба обещали Нурматову поддержать в случае чего, да и работа была приличная. Анчибадзе решил выступить, загладить. Но Зубаткин сказал:
      - Не надо. Поверь мне - не надо.
      И такая убеждённость, даже значительность исходила от него, что Анчибадзе послушался. И не только Анчибадзе, все остальные, выступая, почему-то посматривали на Зубаткина, обращались к нему.
      Он сидел выпрямившись, хмурый, глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь стену.
      Несвицкий, заключая, вдруг, в нарушение всех правил, обратился к Зубаткину: вы ничего не хотите добавить? На что Зубаткин, не сразу, отвергающе повёл головой. При этом Несвицкий сконфузился, не понимая, зачем он это спросил.
      Недавно ещё Зубаткин был горд, что допущен сюда, что сидит, как равный, среди всех этих князей и лордов математики, а теперь он знал лучше других, что надо, что не надо, что из этого должно последовать, и обязан был их направлять и поправлять. У него было право посвящённого, поэтому самого его перемена не очень-то удивила.
      Когда началось следующее сообщение, Зубаткин и Анчибадзе вышли.
      - Послушай, дорогой, что случилось? - спросил Анчибадзе.
      - Знаешь, может, я и перегнул кое в чём, но иначе нельзя, не должно быть никаких сомнений... - горячо сказал Зубаткин. - Есть возможность сейчас двинуть большое дело. Представь себе, что Кузьмин жив, под его руководством начинается специальная работа по устойчивости сложных систем. А? Энергетика! Космические аппараты! Тут государственно надо подходить...
      В нём быстро зрела непреклонность человека, единственно знающего, что надо делать. Ему было жалко Нурматова, но другого выхода не было, необходимо всячески наращивать авторитет Кузьмина опять же ради дела. Значение этого дела Зубаткин понимал всё яснее, и появись тут Кузьмин, и тот должен был подчиниться ему, тем более что это совпадало с его интересами. Ради него же делается.
      - Меня из-за Нурматыча будут корить... - Зубаткин ударил себя в грудь. - Думаешь, легко? А что поделаешь. Мы ведь и в самом деле живём для чего, для науки. Выжимаем весь мозг, себя не щадим. Раз так, могу я не деликатничать, если это надо для дела? Могу я личным пожертвовать, даже, если хочешь, своей дружбой? Ведь не Нурматов жертвовал, а я. Он меня поносить будет, а я буду перед ним извиняться... - ему стало жаль себя: придётся многое отложить, пожертвовать многим, но он подумал об этом мельком и даже с лёгкостью, сейчас надо было уговорить Анчибадзе включиться в эту работу.
      Напор его, как ни странно, действовал. Анчибадзе вдруг заинтересовался. Зубаткин, который привык к превосходству Анчибадзе, почувствовал свою силу. Он слышал свой громкий голос, слова, набегающие легко, быстро, и, мельком удивляясь себе, он подумал, что с этого момента всё изменится. Когда у человека появилась сформулированная идея, он способен одолеть любое сопротивление, любое препятствие...
      II
      Кузьмин спускался по беломраморной лестнице навстречу Лаптеву. Ноги его ступали по-кошачьи легко, пружиня на носках, почти пританцовывая, и белые крылья расходились за его спиной. Ему ничего не стоило взлететь, он ничего не весил. Лестница вибрировала под его лёгкими шагами, и балки вопили, он надвигался на Лаптева из мрака забвения, как рок, неотвратимый и грозный, как божья кара, как десница карающая...
      Можно ли было подумать, что спустя десятилетия судьба разыграет такой пасьянс и выпадет эта сладостная возможность... А может, всё это и не так уж случайно, может, судьба терпеливо подстерегала этот миг, который должен был наступить. Как это у классиков: судьбы свершился приговор.
      Он подумал, что всё же существует возмездие, некая справедливость, заменяющая господа бога, поскольку тот не способен уже действовать в наших условиях.
      Обсуждение монографии, Зубаткин, аплодисменты - ничто не могло удержать его от встречи с Лаптевым. Именно сейчас, в этот наилучший, наивыгоднейший момент.
      Он засмеялся и неожиданно для себя по-студенчески выпалил:
      - Здрасте, Алексей Владимыч!
      Лаптев остановился, навёл на Кузьмина жёлтые плоские глаза.
      - Знаю, что знаю, а не вспомнить.
      - Кузьмин, - и спустился на ступеньку, чтоб не возвышаться над стариком.
      - Так, так, - не вздрогнул, не смутился Лаптев. Жёлтые глаза его застыли, как у ящерицы на солнце.
      - Я из Политехнического, Кузьмин. Я был в семинаре у Лазарева.
      - А-а, у Льва Ивановича. Как же, - слабо оживился Лаптев. - До сих пор его задачки рекомендую. А вообще-то, дрянцо был человечишко... - Бледные губы его неодобрительно поджались.
      Кузьмин тоже нахмурился, вспомнив, как Лазарева выставляли на пенсию после выхода сборника. Он был составителем, и, несмотря на запрещение Лаптева, самовольно протолкнул кузьминскую работу. К этому прицепились и выставили.
      С разных сторон они как бы рассматривали Лазарева.
      - Вы где ж теперь? - осведомился Лаптев. Чувствовалось, что он не узнал Кузьмина.
      - Я? На производстве. Коммутаторы, аккумуляторы... - сказал Кузьмин с укором. Вот мол, по вашей милости, Алексей Владимыч. Вы меня туда толкнули. Знаете, я кто? Я ваша ошибочка. Заблуждение ваше, грех ваш.
      Лаптев собирался кончать этот пустой разговор, но странный, затаённо-опасный тон Кузьмина остановил его.
      - Плохо, когда тебя знают, а ты никого. Когда-то, в молодости, было наоборот, - лицо его младенчески сморщилось, то ли перед смехом, то ли в печали. - И тоже казалось, что плохо...
      Забывчивость старика портила ожидаемый эффект. Но Кузьмин всё ещё надеялся: "ах!..", и внезапная бледность, и испуг, и "не может быть! нет, нет!". Видно, взрыватель заржавел. Ничего не поучалось. Склероз вполне мог наглухо замуровать прошлое, так, что туда и не пробиться. Время, подумал Кузьмин, подставило ловушку. Время, оно бесследно не проходит. Он-то полагал, что если в нём, Кузьмине, Павле Витальевиче, сохранился под всеми слоями тот костлявый паренёк, прутик с нахальной щербатой ухмылкой, - то все узнают, переполошатся. Ан не тут-то было. Время со счетов не сбрасывается, это только так говорится: "Будто и не было двадцати годов".
      -...Живых-то математиков больше, чем умерших, - дошли до него слова Лаптева. - И не математиков. То есть вообще за наукой приписанных живёт сейчас на Земле больше, чем всех учёных, что жили до нас. За все эпохи...
      - То есть как это? - досадливо спросил Кузьмин.
      - Очень просто. Вы прикиньте... - привычно по-учительски предложил Лаптев и подождал. Ему и раньше нравилось озадачить слушателей и замереть. Сочинит какую-нибудь задачку на сообразительность, подкинет для игры ума и любуется, и все его лекции были начинены головоломками, в которых застревало большинство студентов.
      Снова Кузьмин следил за скрюченным пальцем, рисующим в воздухе экспоненту, снова чувствовал, как это просто, если заклещить нутро смысла, самый смысл смысла, тогда проще пареной репы. Нет, не ухватить, почему же не даётся, чёртов старик, опять выставил его болваном. Опять Кузьмин стоял перед ним тем же дураком, глазами хлопает, уши висят. Уже поседел, соли в позвоночнике, а всё стоит, ответа ищет. Двадцать с лишним лет прошло. Целая жизнь. Неужели столько? Когда ж они прошли, когда успели промелькнуть. Ведь вот он, Лаптев, и вот я, Кузьмин, и я всё так же, с тем же чувством стою перед ним... Как же я, тот самый студент, мог сохраниться внутри себя? Сейчас я и есть этот студент, а другого Кузьмина, который нарос за эти годы, - его нет, он снаружи, где-то извне.
      И непонятно, зачем нужен этот наросший Кузьмин, почему его нельзя сбросить и остаться только тому, молодому. Но старый Кузьмин нисколечко не обижался, даже был умилён, что, впрочем, не мешало ему заметить, как Лаптев ловко извернулся, подсунул эту задачку, а при чём тут эта задачка, на кой она сдалась...
      - Но ничего, ничего, - приговаривал он без особого смысла. - Сейчас не тот расклад, другие козыри... - И вдруг в голове щёлкнуло, точно выключателем, и Кузьмин просиял:
      - Факт. Живых-то больше. Ясное дело!
      Своим ходом дошёл. Сам, без подсказки. Не заросло. Ай да Кузьмин, ай да Лаптев-старичок! Молодцы. Злыдень Лаптев ещё скрипит извилинами! Кузьмин еле сдержался, чтоб не подмигнуть ему. Какой там склероз, этот старикан в полном порядке.
      "Всё же Лаптев - это школа! - подумал Кузьмин. - Это фирма! То, что он прослушал курс у Лаптева, кое-что весит. Тогда никто не придавал значения, а нынче стало котироваться, "Лаптев" звучит как "классик", "корифей"!"
      - А я, Алексей Владимыч, теперь, в некотором роде, известный математик, - со смехом подсунул Кузьмин. - Я тот самый Кузьмин! Слыхали! Ку-зь-ми-н! - повторил он, как глухому. - Помните, я выступал с докладом, а вы меня опровергли?
      Ничто не изменилось в плоско-жёлтых глазах. Стеклянно отражалась в них лестница, колонны, фигура Кузьмина и высокие огни светильников.
      - Кузьмин! - упрямо повторял он, стараясь докричаться сквозь десятилетия. Не может быть, чтобы Лаптев забыл. Придуривается. - Кузьмин, Кузьмин, не однофамилец, а тот, кого вы так лихо разделали: "Почему плюс, почему не минус и не топор с рукавичкой?" Как все смеялись...
      А если в том и фокус, что был лишь блеск разгрома, а самого Кузьмина для Лаптева тогда не существовало? Для других Кузьмин был, когда-то был такой, а для Лаптева его и не было, никогда не было.
      Ясно - Лаптев не хочет вспоминать! Зачем ему про это вспоминать!
      Придётся. Напомним. Голова у него, слава богу, работает.
      - Сейчас там, на секции, все цитируют Кузьмина, - сказал он, - ту самую мою работу, - он попробовал повторить кое-какие термины из доклада Нурматова. Язык с трудом выговаривал полузабытые громоздкие слова.
      Вспомнилась ещё одна фразочка Лаптева: "Пусть лучше Кузьмин пострадает от математики, чем математика от Кузьмина".
      А получилось, что математика от Кузьмина не пострадала, наоборот, а от Лаптева пострадала, и Кузьмин незаслуженно пострадал. Лаптев, можно сказать, нанёс урон... Вот как всё повернулось.
      И ему вспомнился другой перевёртыш в его жизни.
      То мартовское пронзительно солнечное утро на берегу Енисея, когда на стройку приехал новый управляющий трестом. Кузьмин работал там начальником участка. За полтора года, с тех пор как его сняли с управляющего, его переводили с должности на должность, всякий раз понижая, пока он не докатился до этой отдалённой стройки, где трест третий год вёл монтаж электрооборудования. До упора дошёл, дальше было некуда. Новый управляющий обходил площадку, сопровождаемый свитой. Ему представили Кузьмина и дошептали при этом "тот самый", что-то в этом роде. На красивом тонком лице нового управляющего не отразилось никакого любопытства. Голубые глаза сквозили так же холодно и открыто. Осматривая распредустройство, он ровно выговаривал Кузьмину, как перед этим выговаривал прорабу соседнего участка и как сам Кузьмин два года назад выговаривал другому прорабу. Приезд этот ничего не мог изменить, всё, что требовал управляющий, Кузьмин знал лучше него и давно бы сделал, если бы можно было. Жаль было потраченного впустую дня. Свита, те, кто не знал Кузьмина, молодые начальники спортивного вида, с внимательно-прицельными глазами, изготовленными как перед прыжком, не замечали Кузьмина. Он был вне игры, битая фигура, они не знали его и не интересовались. "Поднажмёте? Договорились?" - сказал новый управляющий, спрашивая и в то же время не спрашивая, потому что ответ мог быть один солдатско-чёткий, а главное бодрый, - в том-то и состоял смысл этого разговора, чтобы подвинтить, подстегнуть и придать бодрости. И Кузьмин со стыдом вспомнил, как сам он после всех жалоб и просьб начальников участков заключал свои посещения такими же пустыми словечками. Через нового управляющего он увидел себя и вместо ответа неуместно рассмеялся, что сбило всю церемонию и повело за собою следующие изменения его судьбы.
      Как волшебно всё перевернулось. Не с той долгой, полной превратностей службы, какой он занимался всю жизнь, а перевернулось с забытым началом, когда Лаптев выговаривал ему, высмеивал, гарцевал, а теперь Кузьмин может выговаривать о том же самом Лаптеву, поучать его, разоблачать все его увёртки и требовать ответа. Фортуна весьма поучительно подстроила, поменяла местами. Вознесла мгновенно и ослепительно. Даже, можно сказать, безо всяких усилий с его стороны. Чаще всего с ним бывало наоборот. Сверху вниз он летел, согласно законам механики, с ускорением, без особого сопротивления среды. А вот наверх не леталось, не попадалось эскалатора, наверх приходилось годами карабкаться. Почему-то ему всё доставалось с трудом. Давно не выпадала такая планида - разом достигнуть. Наконец-то он мог взмыть, отхватить...
      Но сперва он хотел выслушать показания Лаптева. Получить, так сказать, удовлетворение. Придётся Лаптеву что-то произнести, признаться в постыдной своей ошибке, выставить какое-то оправдание. Каждый человек что-то изобретает в самооправдание. И всё равно он заставит Лаптева просить прощения. Хочешь не хочешь, а просить придётся, и не у этого солидного П. В. Кузьмина, а у того мальчишки, наглеца, которого с таким удовольствием когда-то ставили на место.
      Костяная голова Лаптева скрипуче закивала.
      - Да, да... Что-то по критериям. Студентом вы были?
      - Тогда это было для вас что-то, - торжествующе подчеркнул Кузьмин. А сейчас это оказалось нечто. И весьма!
      - Ох, и досталось вам. И этому... Райскому.
      - Какому Райскому?
      - Он ведь тоже... Или нет... Простите... Райский, кажись, позже. Вы ведь ещё при Лазареве, - окончательно установил он. - Так вы тот Кузьмин?
      - Я, я, - подтвердил Кузьмин, радуясь, что Лаптев, по-видимому, узнаёт его.
      - Поздравляю, - сказал Лаптев без всякого смущения, как будто он приветствовал успех своего ученика.
      Кузьмин осёкся, не сразу понял в приветливости Лаптева ту казённую любезность, какая наросла от бесчисленных защит, конференций, банкетов, симпозиумов. Поздравления по случаю присвоения, присуждения, награждения, назначения...
      Через щель этого "поздравляю" увиделась бесконечная анфилада лаптевской жизни, случай с Кузьминым был в ней мелькнувшим эпизодом, рядовым, начисто забытым. Приходило ли Лаптеву в голову, что он когда-то мимоходом переломил всю судьбу студентика Кузьмина?
      Обращаясь не к Кузьмину, а к доске, он задал один за другим несколько вопросов. Вопросы были простые и точные, на первом же Кузьмин запутался, следующие вопросы добили его, загнали в тупик, он попробовал выбраться отчаянно и нагло - это, мол, не экзамен, ему не отметка нужна, и он рассчитывал не на ловушки, а на понимание всего замысла, всей концепции. Вот тут-то Лаптев и взвился и за несколько минут превратил такие красивые построения в нелепые нагромождения, сляпанные нахалом или шалопаем. Впрочем, он обошёлся без резких слов. Он был убийственно корректен. И что самое ужасное - убедителен. То нарушение логики, которое восхищало Лазарева, стало вздором, ахинеей. Лаптев был в ударе, он работал на публику, весело, легко: "Трудно, конечно, со столь скромными средствами браться за столь серьёзные проблемы", "Тросточкой звезду не сшибёшь"...
      Казалось, навсегда забытые фразочки. Кузьмин извлекал их из тайников как улики. Оказывается, они отлично сохранились, а как он старался забыть, всё забыть. И тот липкий пот унижения, своё позорное бессилие, прикрытое кривой дрожащей улыбкой, то есть снаружи это была улыбка, а изнанка затравленная гримаса - только бы удержаться, не сорваться в слёзы...
      - Вы, кажется, со мной не согласились и собирались доказать, продолжал Лаптев, еле различая в сумерках прошлого мелкое это копошение, нечто из жизни козявок. - Собирались... Значит, доказали? Поздравляю.
      Спасибо. Жаль, что теперь ваши поздравления, Алексей Владимыч, не имеют той цены. Дорога ложка к обеду. Кстати, я ничего не доказывал. Другие доказали. Всё было правильно с самого начала. Просто теперь это дошло, прояснилось.
      Жёлтые глаза посмотрели мимо него, не обращая внимания на едкий тон.
      - Может, так оно и лучше.
      - Почему же?
      Лаптев поскучнел, он всегда скучнел, когда ему приходилось тратить время на объяснения.
      - Теорию признают, когда в ней нуждаются. Не раньше. Наши теории, особенно в чистой математике, это ведь изобретения. Мы придумываем то, чего в природе нет. Этим изобретения отличаются от открытия. Открывают то, что существует. Например, нефть. Или Америку. Это большей частью годится. А изобретения нужны, когда их есть к чему применить. До срока они ни к чему. От зелёных яблок что бывает?
      - Ах вот оно что. Значит, вы тогда обо мне заботились, я-то думал... сказал Кузьмин. - Выходит, мне благодарить вас надо?
      Глаза Лаптева слегка оживились умной насмешкой. Это он любил скрестить шпаги.
      - Так, так, - пропел он, и сразу воздух насытился электричеством. - Вы что же, все эти годы математикой не занимались?
      - Н-нет... У нас на монтаже всего лишь арифметика. Не простая. Считать надо уметь до ста трёх.
      - Это что?
      - А это считаем так, чтобы было чуть больше ста: сто один, сто два процента. Для премии.
      - Так что же - годы ушли впустую?
      - Почему же... - осторожно сказал Кузьмин, гадая, откуда последует удар.
      - Ну как же, нынче ведут счёт печатными трудами. Небось и звания у вас нет, и степени? Горюете, что не достигли?.. Ещё бы - не профессор, не доктор. Боже мой, без этого какое же положение. Это ведь для вас показатель.
      - Конечно, главный показатель. Был бы я уже давно доктором наук. А может, и больше, - в тон Лаптеву, взведённо отвечал Кузьмин. - И сделал бы немало, и достиг...
      - Вот именно, и, вероятно, далеко бы пошли, кафедру получили бы. А может, институт. Одно за другим сложилось бы. А так что вы можете предъявить? А ведь пора, возраст. Скоро, как говорится, с горки.
      Каждая фраза Лаптева в точности повторяла тайные мысли самого Кузьмина, разве что интонация была другая.
      - ...Вы, конечно, намеревались совершить нечто великое. Иначе и смысла нет. Жить рядовым - какой же смысл. Сознавать, что ничего выдающегося из вас не получилось, обидно. Об этом лучше не думать. Лучше избегать таких рефлексий... И вот, пожалуйста, жар-птица сама в руки... Держите!.. Крепче! Теперь-то уж, пожалуйста, не упустите. Последний шанс выпал. Иначе что ж, иначе жизнь ваша не удалась.
      Это уж было чёрт знает что - бесстыдно оголить то сокровенное, что едва зашевелилось, и начать издеваться над этим. Не то чтобы заискивать, подольстить, успокоить. Ничего подобного. Лаптев шёл на рожон. Он не искал примирения. Не винился, нисколько.
      - Иронизируете, Алексей Владимыч? Как будто вы жили по-иному. Вы-то ничего не упустили, вы достигали и не отказывались.
      - Достигал! Изо всех сил! Ещё как старался! - с восторгом подхватил Лаптев. - Потому и говорю. Мы ведь с вами всё мерим достижениями. Хороший человек, плохой - неважно, важно, сколько страниц он написал. Важно получить результат, кто первый получил, тот и хорош. Академик - это великий человек по сравнению с учителем арифметики. Что такое учитель - мелочь. Я, например, людей мерил знаниями. Мне и в голову не приходило, что так нельзя. Даже талантом - нельзя. Что учитель может быть великим, а академик - ничтожеством. Ну как же, у нас, в математике, всё соответствует... Как бы не так. Подумаешь, я первый вывел такой-то метод. Ну и что? А следом Тюткин сообщает миру, что он вводит некое новое понятие. И тотчас появляется статья доктора Сюткина, где вводится другое понятие и доказывается, что понятие уважаемого коллеги Тюткина - частный случай предложенного Сюткиным понятия. Сколько раз я был тем и другим. Математика тут ни при чём, математика дивная наука, но нельзя приносить ей в жертву свою душу. Я многого достиг, да? Но, может, я больше потерял? Думаете, эти гонки мне нравственности прибавили? Нет. Вот спохватился, да поздно. Задумался не потому, что опомнился, а потому, что уже не угнаться. Вынужденно... В наш прагматический век знаете, чего нам не хватает - святых. Праведников не хватает. Церковь, она знала своё дело. И нам бы... О чём это я? Подождите... К чему? Ах да, математика. Нет, не греет... Мне яблонька дороже всяких загогулин.
      Горечь его слов удивляла, печалила, не ожидал Кузьмин услышать такое, и от кого - от этого патриарха, прославленного, недосягаемого.
      - Как же так? Зачем же вы тогда... - Кузьмин остановился, сказал сухо и убеждённо: - Математика наиболее ясная и чистая наука. Какая другая объективней? Не история же! Из всех наук математика, по крайней мере, наиболее точная.
      - Не повторяйте чужих слов, - отмахнулся Лаптев. - Она точная не потому, что достоверная, а потому, что мы можем знать меру неточности своих утверждений. Можем, да не хотим... Если бы я начинал снова, знаете, кем бы я был? Садовником. Или учителем. Музыке бы обучал.
      - А ваш талант?
      - Отдаю!.. - воскликнул Лаптев. - Вот именно. Талант! Берите! повторил он ликующе, как будто Кузьмин нашёл именно то слово, какого Лаптеву не хватало. - Талант, думаете, счастье приносит? Талант иссушил меня.
      - То есть как это?
      - Да, да, талант поработил, талант бесчеловечная штука.
      - Талант? - всё более изумлялся Кузьмин этой ереси.
      - Вы чем занимаетесь?
      - Я? Монтажник.
      - Не знаю. Но, наверное, это тоже хорошо. А представляете - садовник?
      - При чём тут садовник? - возмутился Кузьмин. - Да ведь всё от таланта. У кого талант есть, больше может дать людям.
      - А если наоборот? - И взгляд Лаптева стал необычно серьёзным. - Если талант глушит все чувства? Я людей не замечал. Вот и вас, например, я не заметил. Я на уравнения смотрел, возмущался, вижу ошибку, а не человека... Я как пленник этой математики. Приговорён. И всё потому, что когда-то решил, что главное во мне талант. А когда талант кончается - ещё хуже становится. Нет, лучше бы его не было. А как он унижает окружающих! Все чувствуют себя насекомыми. Если б заново, честно говорю, я бы отказался. Вы молодец. Вы ведь отказались?
      - Я? Нет уж, извините, - и Кузьмин разозлился, поняв, что все рассуждения Лаптева были ради вот этой петли, этого хитрого выпада. - Я бы не отказался и не собираюсь. Не убедили.
      Лаптев не ответил. Чёрные зрачки его вдруг укололи Кузьмина, словно напоминая недавний разговор с Зубаткиным о таланте. Кузьмин замер: эхо его слов отдавалось вдали. Поразительно, как, оказывается, можно одному говорить одно, а через час другому совсем иное. И не замечать этого!
      - Вы что ж, Алексей Владимыч, ещё тогда всё это ради меня проделали? Чтобы я был свободен? Беспокоились? - зло сказал Кузьмин. - Хотели поскорее избавить меня от таланта?
      И опять уда прошёлся мимо, остриё разило пустоту, не задевая и не раня. Лаптев переместился в другое измерение.
      - А зачем вам это? - задумчиво спросил Лаптев. - Теперь-то зачем...
      У Кузьмина горячо разлилось по телу: Это был тот же голос, что и тогда, небесно-насмешливый, даже без особой насмешки, вместо насмешки было у Лаптева небесно-снисходительное высокомерие. И сразу радость погасла, стало скучно, безразлично. Совершенно особым умением обладал Лаптев - одной фразой сбить с ног. Вопрос был жестокий. Кузьмин почувствовал за ним силу, разящую без пощады. Впрочем, старик имел на это право, он и себя не щадил. Под дряхлой оболочкой действовала отличная машина, могучий мозг, который проверял, анализировал, не считаясь ни с какими чувствами, не зная снисхождения.
      И всё же: теперь-то зачем... - в смысле: разве наверстаешь? Признание, похвала - зачем они так поздно?
      Но тут смутное подозрение остановило Кузьмина: а что, если все эти признания, откровения лишь расчётливая игра? "Ах, действительно, зачем же мне это, к чему теперь-то, нет смысла..."
      - Ах, действительно, зачем? - подыграл Кузьмин, красная шея его борцовски напряглась, лицо затвердело.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9