Дома перед зеркалом, когда он брился, фразы одна другой ловчее приходили ему на ум. От этого он только пуще злился, не на себя, на нее. Лучше бы она его изругала, накинулась бы на него при этих бабах, совестила, грозилась. Куда лучше, чем колючая эта гордость, самолюбие этих вроде бы зависимых, безвластных, но мнящих о себе интеллигентов. Такое утро ему повредили. Как он ни берег это утро, все же попала отрава.
В его биографии можно найти несколько несостоявшихся вариантов жизни. У каждого человека есть позади случай, когда он мог выбрать иную профессию, сойтись с другой женщиной, жить в другом месте. У Лосева еще в школе была возможность пойти по музыкальной части. Он хорошо играл на гитаре, отец уговаривал его учиться дальше, тем более что имелись кое-какие связи через культпросветработу. Вместо этого Лосев поехал в Ленинград в университет сдавать на физический факультет. Он решил стать атомщиком. Только потому, что это было модно. Конечно, он провалился, не мог решить ни одной задачки. Неудача его обескуражила, и в отместку себе он поступил водопроводчиком в жилконтору. Работа была грязной и легкой, денежной и жалкой, потому что то не было прокладок, то переходников, надо было побираться, врать, выпивать, халтурить, обирать жильцов, которые, между прочим, считали его простаком, опекали как неиспорченного, добросовестного провинциала. С тех пор научился пользоваться своей открытой физиономией, огромной улыбкой, детской нескладностью.
Слава привлекала его больше денег. Это было не тщеславие, скорее честолюбие. В армии он служил в танковых частях и был лучшим механиком-водителем. Не просто отличником, а именно лучшим. Его хотели направить в офицерское училище. Все шло к тому, чтобы он стал кадровым офицером и двигался бы по военной линии. Повздорив со своим лейтенантом и сидя на губе, Лосев вычислил, что, когда он окончит училище, его лейтенант станет майором, а он всего лишь лейтенантом и опять вынужден будет тянуться перед ним и выслушивать его идиотские придирки. В училище он не пошел. Армия лишилась, по его словам, лучшего генерала.
Самолюбие, самомнение, то есть характер? Или же судьба, замаскированная случайностью? В последний момент его всегда что-то останавливало, какая-то осечка, запятая, не давая уклониться от жизненного пути, о существовании которого он не подозревал.
Председатель исполкома Конюхов, человек больной, пьющий, втолковывал Лосеву, своему заму, золотое правило, проверенное всей его номенклатурной жизнью: «Чем меньше ты делаешь, тем меньше тебе надо делать». Лосев воспринял это правило в другую сторону. Чем больше он делал, тем больше дел наваливалось на него. И ему это нравилось. Ему все было мало. Новая должность давала власть, а власть открывала возможность действовать: не обсуждать, не критиковать других, не сетовать — самому работать. Он взялся за ремонт магазинов, возобновил прокладку канализации, заложил еще три жилых дома, для этого понадобилось навести порядок с грузовым транспортом; выяснилось, что машинам нужна ремонтная база, что требовало прокладки кабеля, строительства трансформаторной подстанции; не хватило песка — пришлось заняться карьером, прокладывать туда дорогу… Дела налипали, как снежный ком. Он не отступал, он не представлял себе, что может столько работать. Его выручал нюх на неполадки — странная способность — он появлялся на стройплощадке как раз тогда, когда кончался цемент или прораб подавал заявление об уходе. Стоило тронуть, тряхануть городское хозяйство, как все стало расползаться, трещать, повсюду обнаруживались прорехи: износилась котельная, не хватало мощности водопроводу. Вдруг пришли в аварийное состояние общежитие и дома на главной улице. Выяснилось, что в конторах днем никого нет, телефоны работают плохо, машинистки безграмотны, приказы теряются. Долгое время он избегал кого-либо снимать и наказывать. «Ни вы, ни я не знаем, какой вы работник, — твердил он каждому. — Потому что вы еще не работали по-настоящему. Может быть, вы гений. Поработайте, станет ясно». От его слов никто не возьмется за работу — это он понимал, — их могут заставить работать только обстоятельства. «А обстоятельства создам я. Вот тогда выяснится, на что вы годитесь». До тех пор пока он крутил ручку, они работали. Это был его «ручной труд», сами они не запускались, ему понадобились годы, чтобы научиться находить у людей свои моторчики.
То был, может, наивысший взлет его жизни. Счастьем было полагать, что все зависит от него, что он может обеспечить людей жильем, благоустроить город, привести в дома воду, канализацию, тепло. Ощущение могущества переполняло его, могущество возможностей: хватит у него сил, энергии — и все будет, все появится.
Утверждали, что Лосев такой потому, что у него есть рука в Москве, ему хорошо, он может себе позволить. Фигуровский, конечно, способствовал первоначальному, так сказать, выявлению, первоначальному толчку, но скорее всего Лосев все равно выбрался бы на эту стезю, ибо способности его как нельзя лучше подходили для этой должности.
Что было бы, если бы… — извечный вопрос, который, к сожалению, нельзя проверить ни в одной человеческой судьбе. Никакого опыта нельзя провести, ни вычислить, ни доказать, — мы только то, что получилось, мы не можем узнать, что могло из нас быть, если бы…
Катастрофа произошла непредвиденно, как и положено катастрофе. Сигналы, конечно, были. Задним числом Лосев вспоминал — Конюхов его неоднократно предупреждал: «Не рви постромки! Куда мчишься, ноги переломаешь». Он был философ: «Личность не должна форсировать ход развития. Все, что следует, произойдет само собою. Зачем надрываться и перенапрягать систему?..» И далее шли более конкретные предупреждения. Но Лосев только посмеивался. Он вмешивался в распределение жилплощади, защищая интересы своих строителей, он прижал торговых работников за разбазаривание стройматериалов и отказывался посылать кой-кому строителей на квартиру — белить, оклеивать, он не давал фанеры, плиток — словом, совершал всякие принципиальные поступки, которые мало помогают реальным отношениям и не положены заместителю председателя.
На него написали несколько анонимных писем, с цифрами, датами, фамилиями, обвиняли в нарушениях финансовой дисциплины, самоуправстве, нехороших разговорах в адрес начальства. На письма отреагировали быстро, все покатилось по отлаженной схеме: прибыла комиссия, документы оказались подготовленными, свидетели давали нужные показания, нарушения были найдены и дело двинулось в путь-дорогу.
Никаких мер Лосев не принимал, с комиссией объяснился высокомерно; считал ни-же своего достоинства опровергать анонимки, искать защитников, ехать в область протестовать.
К тому же Конюхов успокаивал, благодушно и уверенно подмигивая, как будто что-то знал: только не суетись, разберутся, всякая суета роняет престиж.
В разгар всех этих дел Лосева вызвали в Москву. На какое-то малозначительное совещание, но вызвали категорически. После совещания Фигуровский повез Лосева к себе. Оказалось, он прослышал лыковские дела и хотел составить свое мнение. Расспрашивал придирчиво — и про Конюхова, и про остальных сотрудников, что-то сопоставлял, щурился, прицокивал, пока не убедился, что нарушения обыкновенные, неизбежные у каждого руководителя, который хочет строить, а не рапортовать. Нарушения эти можно и не заметить, можно за них получить выговор, а можно и передать дело прокурору. Все зависит от местной обстановки … Где-то тут находился больной пунктик Лосева, и Фигуровский безжалостно, как врач, нащупывал, надавливал, вызывал яростный крик — и прекрасно, что к прокурору! Если уж на то пошло, Лосев хотел пойти под суд, он жаждал публичности, открытого боя.
Обстановка меж тем складывалась неприятная, не в пример Конюхову Фигуровский придавал делу серьезное значение. Кстати, Конюховым тоже не следует обольщаться, потому что именно Конюхов, когда его запросили, согласился с анонимками.
Появлению комиссии предшествовали всякого рода переговоры, о которых Лосев не подозревал. И все это какими-то сложными ходами было связано с самим Фигуровским, положение которого в очередной раз пошатнулось. Надвинулась новая опала, и то ли хотели Лосева подверстать — вот, мол, кого Фигуровский рекомендовал, то ли в Лыкове узнали, что защищать Лосева некому…
Лосев не понимал, кому он мешал. На каком основании на него ополчились? Он работал, и больше ничего. Вся вина его в том, что он много работал.
Они сидели на кухне большой неуютной квартиры, обставленной казенной на вид мебелью. Пили чай, составленный Фигуровским из зверобоя, малины, березовых почек и каких-то еще трав, смешанных в точной пропорции. Чай был душистый и острый. На столе лежали сушки и маринованные миноги. Ничего другого хозяин не нашел. На кухню заглядывали какие-то седые старики и старушки, все коротко стриженные, все с простуженными голосами, похожие на Фигуровского.
Дома Фигуровский, без пиджака, в потертой кроличьей безрукавке, в черных валенках, нисколько не потерял своей значимости. То, что он говорил на кухне, было не менее весомо, чем то, что произносилось в его огромном кабинете в окружении телефонов, селекторов, референтов, помощников. В любой обстановке он оставался большим человеком. В этом было его отличие от других, которые Лосева всегда изумляли, — после снятия или ухода на пенсию куда девались их мудрость, уверенность, знания?
Фигуровский рассказывал, как на охоте застрелили у него сеттера, талантливейшую собаку, чемпиона, любого подранка вытаскивал, и вот взяли и лупанули ему дробью в голову, когда плыл с уткой. Какая тут логика? Люди поступают не по логике. Лосев школьно мыслит, если он располагает человека по законам симметрии: всякое зло должно иметь основание, зло, допустим, уравновешиваться выгодой, добро — славой, каждый поступок должен быть чем-то обусловлен, всему должна быть причина, и тому подобные прописи. На самом-то деле люди творят черт знает что безо всяких мотивов. Никакой симметрии. Может, мир движется и развивается этой асимметрией. От нарушений логики и происходит прогресс, хотя что такое прогресс, Фигуровский определить затруднялся.
От малопонятных, отвлеченных рассуждений Фигуровский вдруг переходил к нелепостям лосевского поведения, превращал его достоинства в недостатки, простодушие в глупость, правдолюбие в склочность. Бездельника Конюхова следовало давно обезвредить, выставить его перед начальством как пьяницу, доказать, что нельзя такого держать; уволить и снять его дружков, его опору. Лосеву надо это было делать сразу, пока новому человеку разрешают подбирать кадры. Привлечь молодых, тех, кто хочет работать, — они были бы обязаны Лосеву, они составили бы его преторианскую гвардию. Старые кадры всегда недовольны новыми руководителями. Надо было не только хорошо работать, но и показывать свою работу, уметь преподносить ее, а то получилось, что ее приписал себе тот же Конюхов и другие. Лосеву недоставало цинизма, честолюбие его было примитивно, оно все уходило в работу, от него разило честностью, так что это могло отвратить не только Конюховых.
Почему-то Фигуровский считал себя ответственным за судьбу этого парня, так быстро спавшего с лица. Густые тени лежали у Лосева под глазами, с того последнего их свидания он резко изменился, он был поражен несправедливостью, ранен ею и готов был натворить непоправимые вещи.
Фигуровский убеждал, что добро и честность должны действовать умно, применять силу, хитрость, уметь бороться, иначе любой проходимец может загубить самое лучшее дело. Пусть чувствуют, что получат сдачи. Все эти карьеристы, завистники, корыстолюбцы, всякие жулики, деляги, которым, возможно, помешал Лосев или которые еще будут возникать на его пути, они нахальны и трусливы. Они боятся света, действуют подлыми методами, и с ними незачем стесняться, можно пользоваться любыми случаями, чтобы убрать клеветника или кляузника. Да, приходится ради этого миловаться не с тем, с кем хочешь, идти на компромисс. В реальной жизни не сохранишь стерильность. Если хочешь сделать серьезное, нужное дело, то изволь быть и гибким, и жестоким. Чтобы получить фонды вовремя, надо создать хорошие отношения, а чтобы их создать, надо завоевать расположение, иметь связи, кому-то помогать, от кого-то требовать…
Примеры, которые он приводил, вызывали у Лосева тоску и протест.
— Не могу я так. Не умею, не хочу! Какое же это добро, если кулаками? — Лосев повертел свои большие кулаки. — Я ведь изувечить могу… Что же получится?
— А то, что строить будут больше больниц и домов. Качественно и в срок. А вы как думали? Об этом не любят у нас говорить, но без этого не обойтись. Не считаться с этим — ханжество. Пока что реальность такова… Никуда не денетесь. Придется и вам всем этим заняться. Иначе вы будете беззащитны.
Фигуровский говорил твердо, но взгляд его был печален.
— Завидую я вам… — вдруг сказал он. — Все-таки это счастье — не понимать подлости. Когда-то я тоже не понимал… Понимать — значит снижаться. Угадывать ходы всяких пакостников — занятие унизительное. Втягиваешься… И сам становишься иногда вровень. Но что делать, если я вижу их маневры…
Теперь не установить, какую роль сыграли советы Фигуровского в последующей работе Лосева на Севере. Помогли они, или же сама жизнь заставила его действовать иначе. Но от встреч с Фигуровским запомнились не советы, а этот вечер на кухне, старый щербатый рот, мягкие руки в коричневых пятнах, то отцовское, чего, видимо, не хватало Лосеву. Неумолимое течение, что — хочешь не хочешь — отдаляет сына от отца, когда-то все же прибивает к отцовскому берегу, но там уже никого нет.
На какой-то миг приоткрылось Лосеву то, что молодым несвойственно — ощущение вины за то, что он будет жить еще долго после Фигуровского, за молодость, которая вытеснила старого строителя из жизни. Опала Фигуровского, беда, что надвигалась на него тогда, нисколько не занимала Лосева, так поглощен он был своими напастями. Казалось естественным, что старик занимается им, что его, Лосева, неприятности сейчас самые насущные.
Уже потом, на Севере, Лосев не раз думал, как Фигуровскому, наверное, было тяжело от того, что не мог помочь, остановить, пересмотреть, прислать новую комиссию… К тому времени вопрос о Фигуровском был решен, он был бессилен, его самого посылали на строительство северных портов — должность, в которой он когда-то уже пребывал.
Странно, что тогда, на кухне, не испытывая стыда за свой эгоизм, Лосев вдруг был затоплен чувством благодарной нежности, ему захотелось поцеловать старика, так же, как когда-то он целовал отца, зарыться в угол плеча и шеи и коснуться губами колючей кожи. Конечно, он этого себе не позволил. Но соленая жгучесть того желания запомнилась. И надолго. Запоминается не происходящее, которое непрерывно соскальзывает в черноту, ничего не оставляя. Важно, что при этом подумается, оно и останется, и запомнится благодаря вспыхнувшему в тот момент восторгу, сравнению, мысли, что соединится со слезой, со страхом… Всего лишь случайные наплывы чувств окажутся прочнее происходящего.
Единственное, на что у Фигуровского хватило власти, это взять Лосева с собою на Север. От предложения этого Лосев отказался. Чем безнадежнее представлялось возвращение в Лыков и предстоящие разбирательства, расследование, объяснительные записки, оправдания, обиды, ложь — все, во что он будет погружен, — чем безнадежнее, тем лучше. Он переступил за предел ожесточения, и, чтобы остановить его, Фигуровскому пришлось пойти на поклон к человеку, которого он презирал. Человек этот был рад, что именно Фигуровский посидел у него в приемной, а потом в кабинете и выслушал кое-что… Подробности того унизительного визита прояснились позже, а пока что Лосев был приказом направлен на Север на стройку, категоричность указания исключала всякие споры, сам же Фигуровский в последнюю минуту был направлен на юг, в торгпредство одной азиатской страны.
Лосев вернулся в Лыков через шесть лет, с женой и дочерью. К тому времени Конюхов и его компания были давно сняты, судимы и, что Лосева удивило, о них мало кто помнил. Фамилии их с трудом вспоминали, даже в аппарате райисполкома морщили лоб, задумывались — у нас ли Конюхов работал, кем был?..
Принято представлять биографию человека в виде пути, который он преодолевает. Но будь то путь с препятствиями, путь наверх, к вершине, путь с остановками, возвратами — все одно это упрощение, фальшивая модель, которой пытаются придать жизни осмысленность, некоторую наглядную идею. Модель, придуманная скорее проводниками, чем философами. Во всяком случае, наш герой никуда не шел, не огибал, не карабкался на высоты, с коих открывались новые дали. На Севере он работал так же, как и в Лыкове, — много, не всегда удачно, считал, как и все кругом него, работу смыслом существования, постройку целью своей обозримой жизни, выполнение плана — своей честью. Двигался не он, а время, и вовсе не вперед и не вверх, и не обязательно развиваясь, — двигалось оно скорее по кругу, как стрелки часов. Время вращалось вокруг Лосева, описывая свой заколдованный круг, свой предел, за который Лосеву лишь иногда удавалось вырваться.
Внешне он огрубел, прокалился, ушло все лишнее, втянулись щеки, проступила кость, похудел и налился тяжестью, по характеру же стал мягче, улыбчивей, много оглушительно смеялся, был приятно нетороплив и прост. Но за всем этим чувствовалась хватка и продуманность. Он все время приобретал сторонников, но не друзей. Впрочем, о дружбе он и не заботился, не спешил возобновлять прежние приятельства.
Когда его избрали председателем горисполкома, все сочли это естественным. Конюхова забыли, а его помнили — помнили автобазу, дома построенные, дорогу помнили. Вскоре убедились, что, кроме работы, Лосев умеет еще и требовать; каким-то образом, без всяких скандалов, он сумел избавиться от бездельников и горлохватов, а тех, кто пробовал жаловаться, он вызывал к себе, и они уходили притихшие и напуганные.
Будучи в Москве, он узнал, что Фигуровский приехал, вышел на пенсию. Лосев отправился к нему на дачу. Встреча была трогательной. Все эти годы, как оказалось, Фигуровский издали следил за его работой, передвижениями, знал, что Лосев отказался от новой стройки с высокой должностью, он одобрил возвращение в Лыков, был по всем статьям доволен Лосевым, оглядывал его горделиво, как свое открытие.
Сам он изменился неузнаваемо. Стал маленьким, легким, белым; довольство, несколько отрешенное, окружало его сияющим облаком. Движения его были не сдержанно-законченные, а плавные, напоминая Лосеву тополиный пух, плавающий в теплом воздухе. Счастливое и свободное это парение было и в глазах Фигуровского.
Лосев пытался рассказать ему про свою новую исполкомовскую работу, но старик слушал пренебрежительно, не скрывая скуки. Былые страсти казались суетой, он смотрел на них свысока, ему не терпелось показать Лосеву кормушки для птиц, которые он сам мастерил на участке, скворечники» разных типов — то было настоящее дело, истинная польза, которую должен приносить человек — строить для других. Строить — утверждал он — делать табуретки, тарелки, растить яблони — то есть очевидно-полезные вещи, только они оправдывают жизнь, все остальное спорно, большей частью труха, самообман. В его уверенности Лосев чувствовал обидную к себе жалость. Было такое впечатление, что старик занят больше, чем раньше, торопится наверстать упущенное, что подошла самая цветущая пора его жизни. Лосев уехал растерянный. Это было последнее их свидание. Спустя несколько лет Лосев разыскал на Новодевичьем кладбище могилу Фигуровского с пышным, могучим надгробием, как и на соседних могилах. Черный куб полированного камня имел сверху цилиндр, на котором был высечен барельеф. Медальный профиль изображал Выдающегося, Известного, Вписавшего, Незабываемого, Под руководством которого, Неутомимого… — в полном соответствии с некрологом. Лосев долго стоял, вспоминая свои встречи с этим человеком, и никак не мог сложить из них цельный образ. Смущало, что в каждой Фигуровский в чем-то оказывался не прав и в чем-то, очень важном, был прав — и всякий раз по-другому. И все это не имело отношения к этому барельефу, на который он тоже имел право, потому что Фигуровский был и таким.
В полированной черноте камня отражалось небо, зеленые ветви, темная фигура Лосева и тополиный пух, что несся над ним, над барельефом, над всем кладбищем.
Он вспомнил, как в последнюю встречу на даче он хотел помочь Фигуровскому наладить водопровод и как Фигуровский отказался. «Я не позволю вам расквитаться. И вы не позволяйте. Пусть вам делают добро, не мешайте людям делать добро и не старайтесь сразу отплатить. Добро обладает одной особенностью. Зло, причиненное вам, вы можете простить, забыть. А доброе дело ни простить, ни отомстить нельзя».
После смерти Фигуровского Лосев перенес свою привязанность на родственника жены, старого юриста Аркадия Матвеевича. Фигуровский когда-то учил его, как пользоваться своей силой. Аркадий Матвеевич поучал скорее, как пользоваться слабостью, любовью, что-то в этом роде. В чем-то они были схожи, но Аркадий Матвеевич был постоянней, он не менялся с годами, в нем была уютность обжитого, привычного характера.
11
Голос начальника милиции приблизился, видимо он говорил прямо в трубку, значит, звонил не из своего кабинета. Лосев отвечал недовольно; не знает он никакого Анисимова, мало ли кто ссылается, каждый нарушитель может сослаться, как можно принимать это всерьез. Послышался сдержанный вздох, и тем же ровным голосом начальник милиции сказал, что раз так, меры будут немедленно приняты, условия работы обеспечены и Анисимов будет удален. На всякий случай проверяя, он добавил: Анисимов Константин, потом добавил — девятнадцати лет… Что бы ни случилось, Николай Никитич докладывал успокаивающе-медленно. Перед Лосевым возникла могучая его фигура, скуластое малоподвижное лицо, где если что и менялось, то в азиатски-скошенных темных глазах. И тогда с этим следовало считаться. Начальник милиции редко ошибался. Сообразив, кто такой Анисимов, и все поняв, Лосев подумал, что раз Николай Никитич позвонил, то не зря. Некоторое время Лосев молчал, потом ответил, что едет, на что Николай Никитич посоветовал для быстроты воспользоваться дежурным милицейским «козликом», который направлен к исполкому.
Лосев спустился вниз. Желто-синий милицейский газик тарахтел у подъезда. Лосев сел, и шофер, не спрашивая, рванул на площадь, далее напрямик под кирпич, к мосту.
Лосев держался за скобу и думал, что Николай Никитич с самого начала был уверен, что он, Лосев, поедет, все было решено заранее и предусмотрено, так что, хотя Лосев вроде руководитель, на самом деле, во многих случаях он подчиненный, им руководят его подчиненные, так называемый аппарат, — и противиться этому бесполезно. Любопытно тут другое — насколько хорошо они изучили его и умеют ли они играть на его характере…
Стоял августовский полдень, душный, безветренно-парный, некуда было деться от знойного воздуха, от раскаленного блеска.
Внизу, у Жмуркиной заводи, у обреза слепящей воды толпились люди, доносились голоса, бегали ребятишки, брызгаясь и вопя от возбуждения. Начальник милиции встретил Лосева на спуске, вытянулся, хотя был он не в форме, а в сереньком в клетку костюме, в цветастенькой рубашке, в сандалетах, бесстрастно-официальным тоном доложил обстановку — гражданин Анисимов применял физическую силу, мешает геодезистам производить на местности съемку. В действиях своих ссылается на заверения инстанции в лице председателя горисполкома. Несмотря на просьбы, покинуть место происшествия отказывается.
Лосев выслушал его молча, кивнул и, сопровождаемый им и милицейским шофером, пошел туда, в густоту толпы, которая охотно расступилась перед ним.
У полеглой ивы, как бы прикрывая ее собой, стоял Костя Анисимов, руки он раскинул по стволу, словно Христос на распятье, губы его были рассечены, подбородок окровавлен, был он весь растерзан, пестрая иностранная рубашка его разорвана…
Лосев шел не торопясь, размеренно, круглые зеленоватые его глаза все и всех ощупывали, подмечали. Возле Анисимова стоял милиционер, отгораживая его от плечистого лысоватого мужчины в синей спецовке. Мужчина был Лосеву незнаком, его держали за руки. Однако при виде Лосева отпустили, и он вытер потное лицо, поднял с земли кепочку. Тут же на песке валялись пила, рейка, колья, стояла тренога с нивелиром, лежала сумка… Ни о чем не расспрашивая, Лосев представился, протянул мужчине руку. Сделал он это по всем правилам, с той любезностью, с какой принимал почетные делегации у себя в горисполкоме.
— Рычков Евгений, — пересилив себя, мужчина пожал протянутую руку. Крик и ругань клокотали в его горле, а ему надо было еще сообщить, что он старший техник стройуправления номер такой-то. Не отпуская его руки, Лосев поинтересовался, что за съемка, если колышки уже вбиты и все размечено, и слушал объяснения, и опять задавал вопросы, вникая в работу старшего техника и двух его помощников, которых тоже попросил представить. Его методичность сдерживала всех, как будто каждое действие его было подчинено какой-то ему известной цели. Рынков нетерпеливо выкрикнул — не проверку ли им учиняют, — и демонстративно протянул командировочное удостоверение, которое Лосев взял и долго подробно читал вплоть до подписи Грищенко — начальника управления. Когда Лосев поднял голову, лицо его выражало приветливость и участие.
— Все правильно, — сказал он.
— Вот видите! — угрожающе и торжествующе сказал Рычков, и все зашумели, придвинулись ближе.
Лосев взглянул на Костика, и Костик, давно ожидающий этого, потянулся к нему, но встретил взгляд зеркально-холодный, сник, отступил, прижался к дереву.
— Вы осторожней, он не в себе, — предупредил милиционер.
Из толпы откликнулись.
— Довели человека.
— Кто кого довел — вопрос!
— Люди делали что положено, а он…
— Пилить-то зачем?
— Значит, мешает.
Перекрывая говор, Рычков объяснил:
— Я бы его пополам перешиб, товарищ Лосев, так ведь он за вас прячется, дескать, вы запретили, вы обещали… Он у нас пилу вырвал, руку поранил моему мастеру. Вы посмотрите! — голос его быстро набирал силу. Заступив дорогу Лосеву, Рычков вытолкнул мастера, коротконогого, в красных кедах, похожего на утку, и тот с готовностью поднял перетянутую платком руку.
— Безобразие, — сказал Лосев.
— А милиция ваша пребывает на позиции невмешательства, — воодушевленно сказал мастер.
В толпе отозвались неодобрительно.
— Замотал, будто прострелили.
— Спилить-сломать — это они мастаки!
— Пилила — рану получила!..
Рычков шагнул к Анисимову, закричал:
— Вы посмотрите на него!
Бледное лицо Костика было в поту. Солнце било ему в глаза. Он пригнулся, в правой руке его очутился камень, большой зеленоватый голыш.
— Брось камень, — сказал из-за плеча Лосева Николай Никитич, — сейчас же брось!
Костик дернулся, видно было, как он хотел разжать губы и не мог. Мелкая дрожь колотила его; он скрестил руки на груди, пытаясь принять позу небрежную и как-то скрыть дрожь.
— Если вы, товарищ Лосев, на самом деле запрещаете, то, пожалуйста, надпишите, — официальным тоном произнес Рычков. — Наше дело небольшое. Мы сообщим начальству, разбирайтесь сами. А травмы получать от хулиганов, извините…
Второй помощник Рычкова, молоденький, аккуратный, в темных очках, вышел вперед:
— Лично я все равно этого не оставлю! Он не имел права нас оскорблять, мы исполняли долг, мы отличники соревнования.
— Он их мафией назвал, — пояснил кто-то, смеясь. — И террористами.
— Сам тоже хорош, — сказала какая-то женщина. — Браслеты носит словно девка.
На обоих запястьях у Костика блестели медные широкие браслеты, и волосы у него были длинные, да еще голубые джинсы, вытертые добела на коленях, с медными заклепками, облохмаченные понизу, — все выглядело вызывающе, не в его пользу.
— Что же ты? Разве так можно? — успокаивающе сказал Лосев.
Костик опустил руки, камень вывалился.
— Поглядите сюда. Вот… — он отстранился и открыл свежий надпил на самом взгорье ствола.
Лосев подошел, провел пальцем по распилу. Влажные опилки посыпались на песок. Старая ива склонилась над водой, образуя не прямой наклон, а делая выгиб, так что параллельно воде шла стволом, на ней сиживали по нескольку человек, и кора была тут обтерта, и были вырезаны разные инициалы. Пилить ее стали, видимо, с простым расчетом, чтобы ива упала в реку, пилили в рост, не под корень, а наверху у перегиба. Надрезать успели неглубоко, но в покорном склоне ствола появилась вдруг обреченность.
— Так они ж ее пилили! — удивился женский голос.
— А ты думала. Она им поперек проекта лежит. Главное ихнее препятствие, — и, не стесняясь начальства, кто-то хмельно пустил матюжком.
— Дерево жалеете, а человека? — закричал молоденький помощник Рычкова.
Рядом с Лосевым девочка сказала:
— Мама, зачем они ее пилят?
— Надо, значит, — безразлично отозвалась женщина.
— Они меня не слушали, Сергей Степанович, они б ее спилили. Я их по-хорошему просил, я случайно увидал. А они, они нарочно торопились, скорей, нахрапом хотели. Я им слово давал — подождите… Ребят никого не было, я тогда не позволил, решил оборонять. Как угодно, чтобы вас вызвали… — Костик спешил и все искал взгляда Лосева, всматривался в глаза его, твердые, блестящие, где не было ничего, совсем ничего, только скользил ледовый блеск.
— Не хо-о-очу-у! — вдруг плаксиво заголосила та же девочка. — Плохая ты, плохая, — и обеими руками стала отбиваться от матери.
От ее крика Костик вздрогнул, вытянулся, все в нем натянулось, зазвенело, а в лице задрожало, забилось, как флаг на ветру.
— Не пущу никого. Не дам! Не позволю! — закричал он. — Уйдите!
Лосев нахмурился, поднял руку, оборвал крик голосом, который слышен был при любом шуме.
— Тихо! Ты какое право имеешь тут хозяйничать? Ты кто такой? А? Кто тебе разрешил?
Костик смотрел на него оторопев.
— Сергей Степанович, да как же вы так говорите? Вы же сами…
— Что я сам? — тотчас сшиб его Лосев. — Что? Ишь нашел спину. Спрятаться хочешь! Эх ты, герой, разве так вопросы надо решать. Никто не позволял тебе с камнем на людей кидаться. Самовольничать мы тут не позволим! — Он говорил голосом, не оставляющим сомнений, для сведения не только Костика.
— Слыхали? Я так и знал, — обрадовался Рычков. Мастер в красных кедах завертелся, хлопнул себя по бедрам, восхищенно удивляясь.