— Я-то мечтал — для города нашего… Этот дом Кислых у нас достопримечательность. Да и вообще, такой случай, в кои веки… Я уверен, что товарищ Астахов, будь он жив, он бы иначе отнесся к нашей просьбе.
— Не надо, прошу вас. — Ольга Серафимовна поморщилась. — Где вы были, когда мы эту достопримечательность за мешок картошки предлагали, за пару брюк отдавали?.. А теперь я и подождать могу. И Астахов тоже.
Лосев неожиданно покраснел, густо налился багровым.
— Между прочим, если вы про войну, так я по эшелонам с мамкой ходил, соль выпрашивал, потом на лесозаводе вагонетки катал, вот где я был. Так что, Ольга Серафимовна, историю не будем трогать. Я полагал, что вас, кроме денег, интересует пропаганда вашего супруга как художника. Вы имеете в нашем лице, может, единственную ситуацию.
Слушала его Ольга Серафимовна пренебрежительно, с какой-то посторонней мыслью в глазах, а Бадин наслаждался, пуская клубы душистого дыма. Коробка с тортом так и стояла неразвязанной на столе. «Возьмите ваш торт», — скажет брезгливо эта барыня вдогонку. Сейчас Лосева уже не так картина занимала, бог с ней, а обидно было уйти со смешком вдогонку, с этим тортом дурацким. Не привык Лосев, чтобы его высмеивали, да и не за что.
— Интеллигенция русская для народа, для просвещения жертвовала жизнью всей… эх, да что говорить. — Он махнул рукой, не желая объяснять. — Мы, конечно, живем в глуши, мы и без того во многом обездолены. Я не в порядке жалобы, но позвольте спросить, почему все только в Третьяковскую галерею? Почему сюда все — и выставки, и апельсины, и французские духи. У нас ведь тоже вкалывают, и тоже Россия. Между прочим, у нас в садах на скамеечках днем козла не забивают.
Он посмотрел на Бадина с надеждой найти поддержку у этого вполне современного и, видно, образованного человека с лицом благородного и справедливого индейца.
— И на основании этого вы решили, что Ольга Серафимовна должна вас задешево обеспечить живописью, — непримиримо сказал Бадин. — Духовными апельсинами. В награду за ваше провинциальное благонравие? Вот вы ссылаетесь на пропаганду. Как же, мол, так и почему…
Откуда у них была эта враждебность, как будто им кто наговорил на Лосева, как будто он чем-то виноват перед ними всеми — и перед той девицей, и перед Лешей, и вот перед этим роскошным индейцем, который удобно покачивается на своей пружинистой вежливости, в своем бархатно-малиновом пиджаке и вельветовых штанах.
— Я, например, считаю, — рассуждал Бадин, — что пропагандировать картину, а тем более настоящего художника, незачем. Вы сделайте его доступным. Вы ему не мешайте. И все. Люди без вас разыщут талант. Не надо гнать к нему все эти стада туристов. Этому туристу охота в Лужники смотаться, а его тащат к Врубелю.
— Правильно делают, что тащат. Он ведь сам не пойдет, его обязательно подтолкнуть надо. Пусть один из десяти, но загорится… Нет, тут мы с вами не сойдемся.
Лосев даже хлопнул по столу, не удерживая себя. Уходить — так с треском. Сам уйдет, и торт под мышку, но прежде он им выложит. Жаль, что Ольга Серафимовна не слушает, до нее не достигает, серьги ее висели неподвижно, лиловый свет их звездно мерцал, и сама она пребывала сейчас среди звезд.
— На разных мы позициях с вами, — еще громче сказал Лосев. — Не настаиваете вы, чтобы народ картины смотрел, не нуждаетесь в этом. А художников вы спрашивали? Жаль, что они не слышат ваших рассуждений. Ручаюсь — они бы вам сказали кое-что…
Стоило ей чуть двинуть плечами, наклонить голову, и сразу спор оборвался. Никаких усилий она не проявляла, только спросила раздумчиво:
— У вас что, музей имеется? Галерея?
— Какой там… Так, краеведческий мечтаем, на общественных началах. Не положено нам.
— Где ж вы ее собираетесь, повесить?
— Это не вопрос, — загораясь надеждой и потому с бравой солдатской готовностью отвечал Лосев. — Можно в Доме культуры. А еще лучше в горисполкоме. В зале заседаний, там надежнее, да и свету больше.
— Для зала она маловата, да и вряд ли уместна, — деликатно подсказал Бадин.
Лосев пересилил себя, согласился, как бы обрадованно:
— Это вы верно подметили. Ну что же, можно даже в кабинет ко мне, то есть председательский.
— Дожили. Вот, Бадин, мы кабинеты начальников сподобились украшать. Знал бы Астахов. Честь-то какая. — Ольга Серафимовна говорила медленно, без всякой насмешки.
— Почему ж вы так… Чего ж тут зазорного. Горисполком — это самый центр. Все приходят. Власть у нас народная. У нас к председателю попасть запросто.
Чем-то ему удалось задеть ее, так что она снизошла, опустила на него свой взгляд, и на Лосева словно дохнуло теплом — столько сохранилось еще чувства в этих поблекших глазах. Воспоминания словно разворошили подземный утухший жар. А глаза у нее, в обвисших морщинистых мешках, оставались узкие, с длинным, чуть выгнутым разрезом, который мог полоснуть по сердцу.
— Народ-то к вам, гражданин начальник, в кабинет идет не картину смотреть. Наверняка жилье просят, на дураков жалуются, в очереди томятся. Я, милый мой, но этим приемным насиделась. Не до картин было. Как топтать его стали, как поносить, чуть ли не диверсантом. Вот и доказывай. Господи, какими словами называли его, а теперь вы торгуетесь…
Вот оно что, подумал Лосев, вот оно в чем дело, вот где место больное, ему даже легче стало от того, что лично он, значит, был ни при чем, они соединяли его со всеми теми, другими, видели в нем тех, кто Астахова обижал. Первое, что хотелось, — откреститься: с какой стати ему отвечать за чьи-то древние глупости, за непонятные страхи неизвестных ему деятелей, всяких перестраховщиков, горлодеров. Невежд мало ли было… Был его предшественник Курочников, который из всей музыки признавал баян, на аккордеон уже бранился — «растленное влияние Запада».
А все же стыдно было открещиваться и от Курочникова, и даже от тех неведомых начальников, что когда-то терзали Астахова. Не потому, что он их оправдывал, нет, тут было что-то другое.
— Что было, то было. Наверное, виноваты перед вами, Ольга Серафимовна, — сказал он, подставляя себя под ее взгляд. — Не нами началось, да на нас оборвалось.
Помолчали.
— У меня из Ленинграда Дворец культуры торговал большую картину для фойе, — вдруг вспомнила Ольга Серафимовна. — И то не согласилась. С мороженым чтоб гуляли мимо. Зачем? Бог с ними, с деньгами, верно, Бадин?
— Да, да, конечно, — сказал он, глядя на нее с гордостью.
Расшатанный стул скрипел под Лосевым. Вся эта ее фанаберия показалась вдруг подозрительной: что, как они оба попросту набивали цену? И она, и этот Бадин, который, поучая и оправдываясь, сообщал, сколько стоят картины известных художников, называя прямо-таки бесстыдные, диковинные цифры. Причем из года в год они росли. К тому же он положил перед Лосевым большую иностранную книгу, где были французские, итальянские пейзажи и наряду с прочими напечатано было маленькое фото картины «У реки». Получалось, что картина эта известная, каталожная, как выразился Бадин. Но Лосев, который понимал, что все это показывают ему не зря, прилип к этой фотографии. Смотрел и смотрел, и улыбался, и ничего не мог с собою поделать. Подумать только, что Лыков существовал в равноправном соседстве с известными французскими соборами, итальянскими улочками, бульварами, белоснежными городками на средиземноморском побережье — ничуть не хуже. Соседство это волшебно преобразило, подняло дом Кислых, превратило его чуть ли не в замок. Он как бы увидел через это фото свой городок так, как его рассматривали в этой книге другие люди.
Рублей на восемьсот, пожалуй, он рискнул бы оформить, в крайнем случае сотню еще накинул бы из своих, кровных. Мог он позволить себе сделать такой дар городу? Своими репродукциями Бадин раззадорил его, умысел этот Лосев, разумеется, усек, ну и наплевать, ему уже трудно было отступиться.
Теперь, когда он увидел, что означает настоящая картина, что она состоит на учете во всем мире, что известно, где она находится, кому принадлежит, — ему во что бы то ни стало захотелось приобрести ее для города. Одно дело строить роддом или почтамт, или, наконец, канализацию — в этом и кроме Лосева найдутся радетели. Главврач, например, считает, что это он завел, запустил Лосева на строительство роддома… Какой примечательностью отметил Лосев свое пребывание на посту? Памятник партизанам, что поставлен в сквере? Бетонные эти солдаты с бетонными детьми, сделанные на заказ столичными ваятелями, которые аж булькали от своей смелости, да и сам Лосев готов был биться за них, но биться было не с кем, памятник получился скучный, некрасивый. Трогательна только надпись внизу, которую сочинил Сотник, редактор газеты. Что еще останется? На ум попадались какие-то незначащие мелочи… Картина же была бы чем-то особым, целиком и полностью связанная со старанием Лосева, ни с кем больше; на первый взгляд диковинная инициатива, совсем в стороне от прямых функций руководителя города, но Лосев знал, что такие, не входящие ни в какие параграфы поступки навечно закрепляются в памяти городского населения.
Девятьсот рублей — крайняя цена, которую предложил Лосев, отбросив объяснения. Напрасно Бадин страдал и морщился от этой торговли. Скупился Лосев, но не свои берег, а государственные финансы. Лично Бадина с его интеллигентностью Лосев дожал бы, смущала своей надменностью Ольга Серафимовна, она смотрела на него и не смотрела, слышала и не слышала, затишье ее узких глаз ничем не нарушалось. Она восседала на своем рваном кресле, как на троне. И Лосев, который по должности своей общался и с большими людьми, и даже с такими, слово которых меняло судьбы целых предприятий, тысяч людей, тут почему-то оробел. Никак не мог повторить своей цифры. Запущенная эта квартира, с облупленными дверьми, трещинами на потолке, расшатанным паркетом, не принижала Ольгу Серафимовну, не делала ее бедной. Та бедность, которая поначалу бросилась в глаза Лосеву, ощущалась сейчас по-иному. Старенькая мебель, выгорелые обои — все как бы не имело значения. И даже какой-то шик пренебрежения был в этих облупленных фанерных дверях. Из бывших она, предположил Лосев, из аристократов, что ли, и тут же удивился своему предположению, потому что аристократка — казалось бы, наоборот, — привычна к роскоши. Графиня, баронесса… Но почему-то это ей не подходило. А может, так было принято у художников. Может, это у нее от Астахова, от той жизни, когда Астахов расписал кому-то крышу. И, наверное, мог выкидывать еще какие-то номера…
Он пожал плечами, спросил смиренно:
— Кому ж, Ольга Серафимовна, эту картину предназначаете?
— Если в хороший музей… Я прибалтам отдала, помните, Бадин, они сколько могли, столько дали.
На это Бадин неодобрительно пробормотал, что напрасно она продешевила, не потому ли прибалты одну картину выставили, а вторую в запаснике держат.
Через комнату неслышно прошла совсем древняя, легкая, как засушенный цветок, старушка и за руку провела мальчика, тоненького, большеглазого. Ольга Серафимовна поднялась:
— Вы извините.
— Что вы, это вы меня извините. — Лосев встал, вдруг шагнул к Ольге Серафимовне, взял ее за руку. — Пожалуйста, хоть на минутку взглянуть напоследок… — Он и к Бадину тоже обернулся просительно. — Я не задержу.
Ольга Серафимовна повела плечом надменно, как бы — «О господи, что за настырность…» Но не отказала, и Бадин достал картину с антресолей, поставил на стул.
4
Снова из глубины картины к нему слабо донесся голос матери: «Серге-ей!» и еще раз: «…е-ей!»
…А под ивой, за корягой жили налимы, их надо было нащупать там и торкнуть вилкой.
Счастье какое услышать снова певучий ее голос.
…А в доме Кислых был зал, где плиткой было выложено море и парусники. Многие плитки были разбиты, выдраны, но море еще угадывалось. Дом в те годы стоял пустой, с выбитыми окнами, они забирались туда, и Лосев подолгу смотрел на море, дорисовывая на выщербленных местах линкоры и рыбачьи сейнеры. В доме жили белые пауки, пахло углем. И пахло рекой. А на реке пахло бревнами, дымком от шалашей плотогонов, пахло тиной и ряской, пахло осиной старое корыто, на котором они по очереди плавали по реке. Запахи эти ожили, дохнули из глубины картины. Запах горячих от солнца чугунных кнехтов, старого причала.
К нему вернулся тот огромный мальчиший мир, шелестела листва, была жива еще мать. Лосев ощутил на голове ее маленькую жесткую руку.
— Какое у вас лицо…
Они внимательно смотрели на него, Ольга Серафимовна и Бадин.
Лосев провел рукой по лицу, он не понимал, чего они уставились, вместо того чтобы смотреть на картину.
— Я ведь вырос тут. — Он показал рукою в картину, в самую ее зеленую ольховую глубь.
Они переглянулись. Ольга Серафимовна улыбнулась.
— Ничего нет смешного, — высоким голосом сказал Лосев. — Для нас тут не просто картина. В музее ей, известно, будет слава, марка, почет и все прочее. Только музею все равно, какая картина. Для них что эта, что та. А мне… На данный вид у нас свое право. Тут все сохранилось соответственно натуре. Приезжайте, увидите.
Ольга Серафимовна все еще всматривалась в него.
— Не связывайтесь вы с ней… — вдруг проговорила она быстро, тихо, как бы сквозь зубы. — Хлебнете… зачем вам… картины, они требуют… они мне всю душу… — И дальше он не разобрал, а переспросить не решился.
Лицо ее побелело, замерло, как бы удерживая что-то. Лосев поспешил заговорить погромче, повеселее, делая вид, что ничего не произошло.
— В самом деле, приезжайте. Через месяц наибольшая красота пойдет. Дайте телеграмму, я вас встречу. Хотите на лошадях встречу? Точно, на лошадях…
Чем еще он мог прельстить столичных жителей?
— Не усердствуйте… никуда я не езжу, — охладила его Ольга Серафимовна. — Ноги у меня болят.
— Эх, жаль, а то могли бы сравнить, для истории вопроса… — Он направился к вешалке в переднюю. Насчет же торта, он попросит оставить мальчику, но Ольга Серафимовна не двигалась, она стояла, перетянув на груди концы платка, и смотрела не на картину, а куда-то за нее, так же как до этого смотрела не на Лосева, а в то пространство, что находилось за ним.
— Что ж у вас и дом этот стоит? — спросила она.
Лосев обернулся, снова услыхал в утренней тиши скрип флюгера, пересвист малых городских птиц, визг лесопилки, мычание коров, потому что до войны в Лыкове еще держали коров. Звуки были такие явственные, что, казалось, и Ольга Серафимовна, и Бадин должны были слышать.
— Дом стоит, и обе ивы. Разрослись, конечно.
— И крыша такая же?
— В точности. Она медными листами выложена. Был такой лесопромышленник…
Недослушав, Ольга Серафимовна кивнула.
— А в Москве от пречистенских домов ничего не осталось. Переулки на Арбате тоже снесли. Хожу по чужому городу… Видите, Бадин, они вот сохранили все.
— Не уверен, что они специально берегут. — Бадин вопросительно подождал. — Вероятно, так совпало случайно. — Он деликатно обратился к Лосеву, но тот несогласно хмыкнул.
— Все равно, Бадин, это редкость, — проговорила Ольга Серафимовна. Она смерила Лосева очнувшимся взглядом. — Какой вы были… — и засмеялась не ему, а кому-то неведомому. — Я бы вам дала ее так…
— Что значит так… — повторил Лосев, замирая.
— Если вы опять дарить собрались, Ольга Серафимовна, — ласково-успокаивающе сказал Бадин, — то прошу не торопиться, не тот это случай, верно ведь, Сергей Степанович? Почему вы должны благотворительностью заниматься? Да и не нуждаются они, это же город.
— Не спорьте, Бадин. — Она капризно поморщилась. — Да чего тянуть… Нет, нет, видал, какое у него лицо было, — и опять засмеялась чему-то.
— Вы коллекционерам отказываете, а у них хоть в сохранности будет, — загорячился Бадин. — Вы ради бога простите меня, Сергей Степанович, но согласитесь…
— Не нравятся мне коллекционеры, — сказала Ольга Серафимовна. — Тесно у них. Навешают кому с кем выпадет, как на кладбище. Давайте, голубчик, я вам надпишу.
Лосев проворно достал шариковую ручку, но Ольга Серафимовна заставила Бадина принести фломастер и на подрамнике косым ровным почерком начала: «От Ольги Астаховой, в дар…»
— Могу вам, — сказала она озорным молодым голосом.
— Нет, — сказал Лосев, чуть запнувшись, и, перебивая себя: — Нет, вы городу Лыкову, так и напишите. — Он почувствовал, что краснеет.
«…в дар городу Лыкову», поставила число, подписалась.
В этот раз Лосев взял руку, не пожал, а, подняв ее к себе, долго поцеловал, испытывая от этого удовольствие.
Бадин молча закладывал картину толстыми картонами, перевязывал, потом сунул в коричневый бумажный конверт, и все это еще в целлофановый мешок.
Только на улице Лосев опомнился. Картина была воздушно-легкой, не то что невесомой, — она обладала подъемной силой, так что он плыл, еле касаясь земли.
У стоянки такси его нагнал Бадин.
— Сразу не распаковывайте, — заговорил он, запыхавшись. — Пусть сутки постоит в помещении.
На все его наставления Лосев невпопад кивал, потом спросил:
— Послушайте, о чем Ольга Серафимовна… вроде как предупреждала?
— Это у нее теория. Есть картины, которые влияние оказывают на судьбу…
Лосев счастливо засмеялся и сказал, какая замечательная женщина Ольга Серафимовна. На что Бадин рассказал, как она в эвакуации все картины Астахова спасла, на себе тащила, чемоданы свои бросила, а картины тащила, на детской коляске везла, хотя полагала, что мазня, поскольку многие так считали, во всяком случае, понятия не имела, что они значат.
— Ей орден надо, — восхитился Лосев.
— Деньги ей нужны, — сказал Бадин. — Пенсия у нее мизерная. Тетку она содержит, кучу родных.
— Я же ей предлагал, сколько мог. Если она задаром решила, значит ей приятней. Так что вы напрасно. Мы, со своей стороны, грамоту ей дадим. Можем в санаторий ее пригласить. У нас есть, республиканского значения… — Он успокаивал Бадина, почти не задумываясь, щедро, однако не обещая ничего лишнего.
— Боюсь я, — сказал Бадин. — Боюсь! Затеряется картина, понимаете, в одиночку настоящая картина не может существовать. Она как муравей… Сгинет… Ей нужна среда, то есть художественный организм, собрание… Обычная наша нелепица — либо рыбку съесть, либо раком сесть.
Один глаз у него был печальный, в тесноте припухших век, а другой смотрел строго, обвиняюще.
5
В Лыкове картина не произвела впечатления. Виноват был сам Лосев, он сразу понял свою ошибку: сперва надо было дать людям полюбоваться картиной, рассказать про художника, про его вдову, про выставку, заинтересовать всех. Вместо этого он начал с того, что назвал цену, похвастал стоимостью. Редактор газеты Сотник, за ним прокурор заахали, узнав про две тысячи рублей, и все приготовились к чему-то необыкновенному, а тут и размеры оказались малые, и рамка копеечная, главное же — вид, то есть содержание, известное. И задаром, любуйся — не хочу. Весь дом Кислых таких денег, может, нынче не стоил.
Промах был непростительный, уж кто-кто, а Лосев умел подготавливать мнение, любое новое дело следовало всегда тщательно подготавливать. Надо было рассказать им про иностранную книгу с фотографиями, всемирную в некотором роде славу, то есть известность, которой, оказывается, пользуется давно Жмуркина заводь, хотя даже специалисты не знают, что за местность у Астахова изображена. Придется еще доказывать, что это наш город. Спорность лучше всего могла подействовать и вызвать патриотическое чувство, свойственное всем лыковцам. Получилось же все иначе, никто уже не слушал, что картина городу подарена, а твердили про неслыханные цены, кто, мол, может нынче платить такие деньги и за что. Стараний Лосева в приобретении картины не отметили, никто не спросил, каким образом ему удалось добыть это художественное сокровище. Лосев обиделся, прицепился к какому-то замечанию, вспылил, накричал. Хуже всего было, что никто не понял, с чего это он завелся. Вышло неловко. Впервые он как-то утерял контакт с людьми, которых знал много лет, со своими замами, завотделами, которые всегда понимали его и он их тем более. Они смущенно разошлись, обиженные на него, и у него на них осталась обида.
Все было испорчено. Он сунул картину в пластиковый мешок и закрыл в шкаф.
Военком Глотов попробовал потом как-то загладить, сказал, что в смысле техники и сочетания красок вещь, конечно, достойная большого мастера, но содержание не очень выгодно показывает город, пусть даже с точки зрения исторической. Тем более если взять перспективу нового города. С другой стороны, картину, разумеется, нельзя было упустить…
Наголо обритый, широкий, тяжелый, налитый до краев мощью, военком и двигался осторожно, и говорил, сдерживая свою неразборчивую силу. Слушая его притишенный голос, Лосев поостыл, удивился себе: оказывается, никто его самого-то не осуждал, а все прохаживались насчет картины. Он же сознавал так, словно бы это шло в его адрес. Правда, спустя неделю на бюро горкома секретарь упрекнул руководителей комсомола: что вы все на средства ссылаетесь, иногда и без всяких средств можно добиваться, сумел же Лосев приобретение для города сделать.
…Пришли вагоны с оборудованием для роддома. Лосев лично следил за разгрузкой, чтобы не побили, не растащили. Все любовались светло-голубыми раковинами и массивными никелированными кранами и всей отлично сделанной, смазанной, щедро упакованной арматурой.
Потом надо было договариваться о второй очереди работ по канализации, наводнение повредило фундамент насосной станции, надо было срочно добыть деньги, материалы — словом, когда к нему обратились учителя Первой школы Тучкова Татьяна Леонтьевна и Рогинский Станислав Иванович, Лосев не сразу вспомнил, куда он подевал картину и было неудобно от того, что он долго рылся на верхних полках, наконец вытащил ее из-под рулонов, с самого дна шкафа.
Он поставил ее на стул, в стороне у окна, сам же отошел к столу перебрать почту, поговорил по телефону, никак не обращая на них внимания, не желая выслушивать их суждений. Рогинского он изредка встречал по общественной линии как лектора на моральные темы. Тучкову же знал плохо. Кажется, она преподавала рисование. Так он понял из ее сбивчивого бормотания в приемной, когда она, пылая, объясняла, почему им надо посмотреть картину.
Недослушав, Лосев согласился, щадя ее стеснительность. И было странно, что Рогинский тоже косноязычно хмыкал, несмотря на свой лекторский навык, японский зонт и модно-окладистую бородку, из-за которой в недавнем прошлом у него происходили бурные объяснения с начальством.
Они оба волновались, и Лосев, чтобы их не смущать, старался не смотреть, как они передвигали стул с картиной, чтобы не отсвечивало, тихонько переговаривались. Занятый телефонным спором, он перестал обращать на них внимание и вспомнил, лишь ощутив за спиной плотную тишину.
Оба они пребывали в оцепенении. Тучкова застыла, сняла очки, округлые коричневые глаза ее влажно блестели, рот был приоткрыт, она наклонилась вперед, вытянулась, поднялась на цыпочки, словно хотела взлететь и не могла, и от этого ей было больно.
Лосев тоже остановился, глядя на преображенную ее внешность. И вдруг по тугим яблочно-гладким ее щекам покатились слезы. Тучкова не шевельнулась, не замечая их, как не замечала она уже ни этого кабинета, ни Лосева, ни Рогинского, стоящего в своей отдельной задумчивости. Слезы мешали ей смотреть, она смигивала их, устремляясь снова туда, в глубь картины, с таким страданием и счастьем одновременно, что Лосев смущенно отвернулся, залистал бумаги.
Вспомнил, что эта Татьяна Тучкова девчонкой, уже тогда очкастой, болталась среди мелюзги, когда отправляли комсомольцев на целину. Она была здешняя, и что-то у нее могло быть связано с теми местами.
— Ну, как народное образование расценивает? — спросил он, принимая на всякий случай тон, привычный в этом кабинете.
— Великолепная вещь, известная, слава богу, — с готовностью начал Рогинский, — мы о ней наслышаны. Так что замечательно, что вы приобрели ее. А что касается самого исполнения, так для того времени — смело…
— Откуда ж вы о ней знали? — недоверчиво спросил Лосев.
— Так она ж в каталогах фигурирует!
Такое объяснение уязвило Лосева, никак не ждавшего, что кто-то здесь, в Лыкове, мог знать про все это.
— А известно вам, сколько она стоит? — спросил Лосев с некоторой досадой.
— Не все ли равно, разве в этом дело! — вдруг, отрываясь от картины, воскликнула Тучкова, и налитые влагой глаза ее обратились к Лосеву. — При чем тут деньги?
Лицо ее стало гаснуть, верхняя губа поднялась, выражая жалость, даже некоторое презрение.
— Да хоть тысячу рублей, — сказала она.
— Между прочим, две тысячи.
— Ну и что, а сколько стоит, по-вашему, счастливый день? — выкрикнула она с непонятной болью. — А душа, она сколько? — И быстрым взмахом ярко-коричневых глаз хлестнула Лосева. — Вы посмотрите, сколько тут души во всем. Как можно прятать такую вещь от людей!
— Кто прячет? Я? Да где б вы ее увидели… — начал было Лосев с отпором, но тут же понял, что объяснять и доказывать ничего не надо, слезы Тучковой были для него сейчас самой лучшей наградой. Хотя не представлял, никогда и в голову ему не приходило, что от картины можно плакать.
Тучкова вытерла мокрые глаза, надела очки, превратилась в ту незаметную учительницу, которую Лосев знал вроде бы давно и никогда не замечал. Платьице ее обвисло, груди спрятались.
— Простите, пожалуйста, — виновато сказала она, все более конфузясь от неуместной улыбки Лосева.
Он ничего не мог поделать с собою, собственное лицо перестало его слушаться, улыбаясь чересчур, ненужная растроганность морщила лоб, тянула какие-то мышцы у глаз, так что невозможно было представить, какое выражение из этого складывается.
— Нет, нет, вы совершенно правильно отметили, — успокаивал он ее да и себя.
Рогинский тоже, чтобы отвлечь, стал расспрашивать про Ольгу Серафимовну, задавать те самые вопросы, которые Лосев хотел услышать. Впрочем, отвечать Лосев не стал, по Тучковой он чувствовал, что сейчас не надо ни о чем говорить. Молчания, однако, не получилось. Рогинский, удивительный человек, с той же легкостью и волнением стал, используя, как он выразился, счастливый случай, хлопотать о транспорте для лекторов. В другое время практическая его хватка была бы симпатична Лосеву, сейчас же оборотистость Рогинского показалась бестактной. Пока они говорили, Тучкова боком, тихо, направилась к дверям. Чтобы остановить ее, Лосев не торгуясь пообещал Рогинскому свою помощь и тут же спросил громко, обращаясь к Тучковой: может, имеет смысл повесить картину в школе, в классе рисования, тем более что окна школы как раз выходят на Жмуркину заводь и дом Кислых. Последнее соображение возникло у него внезапно, прямо-таки осенило его: школа построена на берегу, примерно там, откуда писал художник, и очень интересно будет сравнивать, особенно на уроках рисования, продемонстрировать ребятам процесс, то есть пример художественной работы на местном материале.
Одно к одному соединялось у него, да так ловко, складно, откуда что бралось, какое-то вдохновение напало; вообще надо подумать, не пора ли создать художественную школу, заинтересовать ребят. Он явно зажег обоих учителей. Картину он разрешил, даже попросил тут же взять. Тучкова смотрела на него во все глаза, и еще долго после того, как они ушли, унося тщательно завернутую картину, Лосев ощущал радостную свою силу.
В начале июня Лосева пригласили в Первую школу на выпускные экзамены. Прежде всего он посидел на физике, в которой, как он полагал, еще что-то смыслил, хотя каждый год обнаруживал, что знания его тают, и эти мальчики и девочки знают вещи, о которых у него самое смутное понятие.
После физики директор школы повела его по классам и кабинетам, где он когда-то учился. Он ничего не вспоминал, а, как и рассчитывала директор, озабоченно проверял состояние потолков, полов и все прикидывал свои ремонтные возможности.
В кабинете биологии у окна стояло несколько ребят младшего возраста, и Тучкова рассказывала им про красный цвет. На стене, обитой полосой серой мешковины, висела ближе к окну, картина «У реки». В окно был виден другой берег Плясвы, дом Кислых, песчаная отмель. Окно из-за картины стало тоже картиной, только большой, застекленной. Лосев невольно принялся сравнивать обе картины, совершенно схожие: так же лучилась от солнца вода Жмуркиной заводи, так же серебрилась висячая зелень ив. Можно было подумать, что холст написан сейчас, прямо с этой натуры, но глаз Лосева легко находил разницу, тот слой времени, что скопился между этими картинами. В чем состояла разница, он сразу указать бы не мог — куда-то пропал второй чугунный кнехт, и ивы разрослись, и берег подмыло, а главное — дом постарел в сравнении с рекой и зеленью…
Сравнивая, он обнаружил, что на картине дом был заострен в углах, камень был несколько, что ли, каменнее, каждый выпирал из кладки изломами, а крыша была сдвинута и несколько перекошена… Сравнивать было занятно. Помешало, что его заметили. Тучкова поздоровалась громко, как бы рапортуя, и дети обернулись, поздоровались, расступились. Директор сказала сдержанно, с упреком:
— Все-таки, Татьяна Леонтьевна, вы продолжаете.
У Тучковой сразу упрямо обозначились скулы.
— Вы же сами видите, — сказала она, — отсюда наилучший ракурс. У меня совсем другие уроки стали.
Прозвенел звонок. Тучкова отпустила детей. Теперь, когда она осталась перед ними одна, директор твердо повторила, что имеется кабинет рисования и ничего страшного, если оттуда дом Кислых виден сбоку.
— Сбоку! Да там никакого эффекта! — со страданием воскликнула Тучкова.
— Кабинет рисования, по ее мнению, надо сюда перевести, — насмешливо пояснила директриса. — А биологию, ту можно куда-нибудь на ща. Видите, Сергей Степанович, как у нас каждый педагог за свой предмет бьется.
— Это хорошо, — примирительно сказал Лосев.
Тучкова избегала обращаться к нему, а директриса, та предпочитала обращаться именно к нему, и даже когда выговаривала Тучковой, то тоже смотрела на Лосева.
— Математику, биологию они будут изучать и в своих вузах, техникумах, на разных курсах, — страстно заговорила Тучкова, — там о специальности позаботятся. Искусство же — наше дело. Поймите: то, что мы успеем дать им в школе, с тем они и останутся. На всю жизнь. Этому, кроме нас, кроме школы, к сожалению, никто не научит… Только если они сами. Но для этого надо в них вселить любовь. Успеть! Хотя бы интерес зажечь. Во взрослости уж поздно. Это так важно!..