Самые мощные установки искусственных молний пробивали промежутки десять-пятнадцать метров. Природа же создавала молнии, достигающие длины в десятки, даже сотни километров. Какие же гигантские, невиданные напряжения миллионы лет с расточительной легкостью генерировали облака! Он чувствовал, что подбирается к таким источникам энергии, о которых людям еще не мечталось.
Он знал, знал, как это и еще многое другое можно будет исследовать!
В диссертации Ричарда, которую ему передал Голицын, было несколько любопытных вариантов схем указателя. Крылов их использовал. Он использовал и некоторые идеи Тулина, и возражения Голицына, и работы француза Дюра, но из всего этого получалось нечто совсем новое, о котором еще никто не догадывался. Он, Крылов, единственный во всем мире знал, что надо делать! И как надо делать!
Он первый!
Взлетает самолет — и лиловые, набрякшие молниями и громами тучи бледнеют, серебрятся, поднимаются ввысь и тают, тают в солнечной голубизне. Слушая Тулина, он всегда испытывал какую-то неловкость, а сейчас он с удовольствием вспоминал эти фантастические картины. Вообще в нем сейчас, наверное, есть что-то схожее с Тулиным. Он подошел к зеркалу. Странно, вроде тот же самый Крылов. Те же невыразительные, маленькие глаза. Весьма странно. А между тем этот человек обладает важнейшей властью хранителя истины. Некоторое сияние в глазах, пожалуй, различается… Почти невидимое, инфракрасное излучение.
На улице люди шли под зонтиками, как будто ничего не произошло, так же как они ходили год назад и десять лет назад. Соседка, жена моряка, кокетничала с ним, ни о чем не подозревая, звала его на чай. Зина читала Лескова, по радио передавали Мусоргского. Как будто он попал в далекое прошлое. Эх, люди, люди, если б вы только догадывались, какая радость вас ожидает!
Наконец наступил день, когда он отнес папку Голицыну. Старик был занят с какой-то делегацией и принял его на ходу, преподав урок выдержки, свойственной старой школе. Проверим, подумаем, посмотрим…
Слабых мест было много, но, находя их, он почему-то досадовал не на Крылова, а на себя.
Находить чужие ошибки — вот на что ты еще способен. Ты можешь следить за всеми журналами, возглавлять очередную конференцию, принимать делегации, читать книги. Что толку из того, что ты следишь за журналами, много читаешь, делаешь выписки! Посмотри на Крылова, он и десятой доли твоего не знает, зато у него рождаются идеи, не бог весть что, но ты был бы рад и таким. Никак ты не хочешь понять, что ты просто стар и способен только помогать другим. Или уничтожить Крылова еще раз, на это ты еще годишься, на это у тебя хватит учености и энергии. Сколько раз ты отодвигал от себя срок старости! О, ты еще водишь машину, блистаешь эрудицией, но нового тебе уже ничего не создать. Никто еще не знает, что ты бесплодная смоковница. А что, если давно знают? Старая песочница! И вдруг он вспомнил, что когда-то так называли Волкова. И сразу ему вспомнился до малейших подробностей Петроград, Лесной, Волков в хорьковой шубе колоколом, весеннее кудрявое небо, колченогий стол на талом снегу, первые испытания радиозонда. Несмотря на все предсказания Волкова, зонд выполнил программу. И он вспомнил себя, сияющего, чубатого, в жилетке, прыгающего козленком у рации. Как злорадно размахивал он радиограммой перед Волковым! А у Волкова под красным носом висела мутная капелька.
Каким же ты был безжалостным в ту минуту! Молодость всегда безжалостна. Теперь ты это понял на своей шкуре, теперь, когда уже ничего нельзя исправить.
Никто теперь не помнит Волкова, он жив только в твоей памяти. Молодым ничего не говорят имена твоих корифеев. Что им Смуров или Молчанов — далекая история! Покажи тот зонд Крылову — он рассмеется, если узнает, что за такую музейную рухлядь тебя сделали профессором. Метод измерения подвижности ионов, над которым ты когда-то бился, для него теперь; «А как же иначе, само собой разумеется!»
Когда-то ты владел лучшим математическим аппаратом, сегодня такие уравнения решают студенты.
Неужто ты всерьез рассчитывал на бессмертие? Его нет ни для кого. Помнишь в гимназии — Платон, Овидий… Кто их сегодня читает? Через сотню-другую лет никто не поймет, почему мы любили Блока и Врубеля.
Немножко позже, немножко раньше, вот и вся разница. Чем отличается мраморная скульптура от снежной бабы? Долголетием? А все же Ньютон бессмертен. И Менделеев бессмертен. Но ты не принадлежишь к их числу. Смирись с этим, пора.
Конференц-зал Академии наук и доклад на пленарном заседании «Природа молнии». Казалось, вот наконец все прояснилось, вот она, истина, а она ускользала и ускользала. Что же осталось? А ничего. Сперва на твою работу ссылались, потом ссылались на тех, кто ссылался, потом осталась таблица, потом осталась одна цифра, которая вошла в новую сводную таблицу. Ноль целых семьдесят три сотых, и никто уже не знает автора этой цифры, она стоит среди других, два числа после запятой в длиннющей таблице. И то хорошо. Нет, нет, кое-что сделано, вся хитрость в том, что как бы человек ни был счастлив, оглядываясь назад, он вздыхает.
И все же нынешняя молодежь какая-то непонятная.
Он позвонил Крылову, пригласил к себе домой. Он собирался поговорить не только про работу, но и о времени, когда жизнь оправдывается тем, что отдаешь своим ученикам, остается опыт и надо распорядиться им как можно лучше…
— Ну как? — с порога спросил Крылов и, выслушав отзыв, засмеялся, прикрыв глаза, подошел к окну, помахал кому-то рукой. И больше ничего не слышал. Голицын посмотрел в окно. На противоположной стороне улицы стояли Песецкий, лаборантка Зина и какая-то красивая девица. Они выразительно жестикулировали. Крылов нетерпеливо переминался с ноги на ногу. «Может, так и положено», — подумал Голицын, усмехаясь над своей чувствительностью. Он вернул Крылову папку и договорился завтра с утра поехать к Южину.
Следовало отдать должное Лагунову — заключение и доклад министру были составлены неуязвимо.
Выслушав Лагунова, министр еще долго листал бумаги, потом сказал:
— Запретить — это легче легкого. А проблема-то осталась. Проблему не закроешь.
— Но сам руководитель, Тулин, отказался, — сказал Лагунов.
Министр выжидающе перевел взгляд на Южина. Южин промолчал.
— Да, тогда, конечно, ничего не попишешь, — сказал министр.
Разочарование его было совершенно неожиданно и в то же время настолько естественно, что Южин удивился, как он сам раньше не подумал о том же, и тут вспомнил, что ведь и он тоже думал об этом, только гнал от себя эти мысли.
Лагунов был доволен, что все обошлось и министр согласился с выводами комиссии.
«И очень хорошо, — думал Южин, с неприязнью глядя на него, — очень хорошо, что я наконец развязался со всей этой историей. С какой стати из-за Крылова ссориться с Лагуновым, да еще взваливать на себя всякие неприятности, обвинят меня же, что делал все не так, нет, слава богу, что все, кончается…»
На лестнице его догнал Лагунов.
— С вас причитается.
Южин кисло улыбнулся. По-своему Лагунов был прав: акт комиссии снимал всякие претензии к Управлению и к Южину — все списывалось на метод Тулина, а поскольку метод Тулина признан несостоятельным, то и концы в воду.
— …и концы в воду, — услыхал он голос Лагунова.
Южин вздрогнул, остановился, щелкнув каблуками.
— Всего хорошего, — резко сказал он и, козырнув, зашагал, не оглядываясь, к машине.
Появление в его кабинете Голицына и Крылова снова поднимало осевшую уже душевную муть. Все считалось законченным, и вот опять, пожалуйте. Особенно раздражал этот новый союз: Голицын — Крылов.
— Однако лихо вы изменили свою точку зрения, Аркадий Борисович! — Южин решил уязвить его.
— Простите, — заволновался Голицын, — сперва договоримся, что понимать под точкой зрения. По-вашему, это нечто неподвижное, некая константа. Подобное присуще памятникам, а не живому человеку. Существует процесс познания, мысль движется. Я не меняю взглядов, я их развиваю. Концепция Крылова смелая, рискованная и… — он поднял палец, — законная! Ее следует проверить.
— Выходит, вы ошибались?
Голицын с достоинством вскинул голову.
— В науке признание ошибки не позор. — Он хмыкнул с непонятным Южину торжеством. — В данном же случае мы имеем дело с работами на качественно ином уровне, нам надо исследовать коренные процессы…
Он объяснял доходчиво и образно. Южин давно заметил, что чем крупнее специалист, тем проще у него получается.
— Но что ж вы раньше смотрели! — досадливо воскликнул Южин. — Сами виноваты.
— Господи, да как же можно раньше, Сергей Ильич только сейчас обосновал…
Лицо Южина сделалось непроницаемым, почти туповатым.
Мундир слишком стягивал грудь и живот. Южин подумал, что придется перешить мундир, слои жира откладывались, как годовые кольца у дерева, и тому молодому, сухощавому Южину, который был там, внутри, становилось труднее дышать и двигаться.
— У вас, конечно, процесс, научная мысль кипит и развивается, — язвительно сказал он. — Но мы не можем так вот — сегодня одно, завтра другое.
А вот то, что Голицын может сегодня одно, а завтра другое и считает это естественным, как будто гордится этим, задевало Южина. Здесь было что-то несправедливое, он сам толком не мог разобраться. И было непонятно, почему сейчас не Голицыну, а ему, Южину, трудно и неловко так же, как было у министра.
— Остановиться теперь невозможно, — весело говорил Крылов. Исхудалый, заросший, он производил впечатление плутавшего где-то и наконец вышедшего к людям путника. — Вы ж понимаете, надо как можно скорее испытать, — он смотрел на Южина так, как будто тот входил в их сообщество и поэтому возражения Южина не следовало принимать всерьез.
У этих легкомысленных чудаков получалось куда как просто. Пора было их отрезвить. Южин взялся за это без всякой жалости. Как дважды два, он доказал, что ничего у них не выйдет. Поздно. И бесполезно, приказ есть приказ. И как возвращаться к министру…
Голицын погрустнел, сник, Крылов тоже словно очнулся; завинтив ручку, спрятал ее в карман. Больше он не смотрел в лицо Южину, а смотрел куда-то ниже, на его мундир, и это раздражало, Южину вдруг представилось, каким он кажется Крылову, мундир стал еще теснее, и Южин почувствовал, что говорит не то, что ему хочется, и от этого еще больше разозлился. Но теперь он уже был пленником своих слов и должен был дойти до конца, он знал заранее все, что скажет. Он подумал, что началось это даже не у министра, когда он промолчал, а еще раньше. И сколько он ни оглядывался назад, он все не мог понять, когда это началось. Вдруг он вспомнил, как в этом же кресле сидел Тулин и обольщал его, и это воспоминание придало ему силы.
Опять лететь в грозу? Снова идти на риск?
Голицын растерянно молчал. Видимо, ни он, ни Крылов не думали об этой стороне дела. Но Южин напомнил им. Он не забыл речи Голицына на комиссии.
— Мы будем последовательно, этап за этапом… — начал было Крылов.
— Слыхали. Нет. На сей раз я вам не помощник, — сказал он. — Прикажут мне, тогда будем разговаривать.
— Но куда обратиться, куда ж обратиться? — спросил Голицын.
Крылов медленно поднялся. Страшная усталость проступила на его лице, ребячьи припухлости у губ опали морщинами.
— Никуда я обращаться не буду. — Он хлопнул папку на стол, голос сорвался криком. — Довольно с меня! Я свое сделал! Теперь как хотите!
— Сергей Ильич! — воскликнул Голицын.
Крылов вышел на середину комнаты, потянулся, точно сбросил тяжесть, и Южин понял, что Крылов не хитрит, это не поза, не маневр, он может взять и уйти, у него своя мерка происходящего. Этот парень действовал открыто, начистоту, не заботясь о впечатлении, какое он производит, так же, как старые летчики — друзья Южина, так же, как и он сам когда-то, на фронте.
— Самый легкий выход, — сказал Южин, — с рук сбыть. Только я вместо вас воевать не буду, Сергей Ильич.
Крылов посмотрел на мундир Южина. Потом он вернуло; к столу. Длинные руки его висели из коротких рукавов слишком просторного пиджака.
Крылов взял папку и, не поднимая глаз, сказал:
— Много у вас орденов. Все боевые. На войне вы, видно, держались храбро. А сейчас ведь не стреляют.
Он направился к двери, и Южин смотрел, как болтаете» на его плечах дешевенький пиджак из светло-зеленого твида.
Голицын начал извиняться за Крылова. Южину надо было что-то сказать. Он сказал, что следовало бы сообщить в институт, чтобы там научили Крылова вести себя.
Домой Южин возвращался пешком. Он ушел раньше обычного, сославшись на головную боль. Было солнечно и холодно. От осеннего воздуха, от блеска промытых окон улица стеклянно звенела, виделось далеко, лица людей были чистыми, с ясным блеском глаз.
Давно Южин не ходил днем по улицам, вот так, без всякого дела. Шли парни, сунув руки в карманы коротких пальто, яркие шарфы их были небрежно замотаны. Южин чувствовал, как шинель тяжело оттягивает плечи.
Он начал было вспоминать, когда и за что он получил ордена, но вспоминались почему-то всякие пустяки — полковая столовая, бортмеханик Федот, который любил говорить: «Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут». Потом он вспомнил свой первый бой под Лугой и возвращение на аэродром — там были уже немцы. Он посадил машину на проселочной дороге, раздобыл бензин и снова полетел, разыскивая своих.
В полку его всегда считали храбрым. Но он-то знал, что храбрость — это не то, что, например, умение. Храбрым всякий раз приходится быть заново. И военная храбрость совсем не то, что гражданская. Он мысленно изругал Крылова, надеясь, что станет легче, но легче не становилось. Ни у Крылова, ни у Голицына ни хрена не получится: они не умеют разговаривать с начальством. Это не ходоки. Крылов, конечно, отчаянный… Южин вдруг подумал, что он уже на комиссии втайне симпатизировал Крылову, именно втайне. И хвалил себя за то втайне, что подавляет личные симпатии. На самом же деле просто так было удобнее. Сперва всегда кажется: то, что удобно, и есть правда. Поверил бы с самого начала своим чувствам — и, глядишь, оправдалось бы. Требуем, чтобы нам доверяли, а мы сами себе не верим.
«Запустил я себя как личность», — подумал Южин и вдруг сообразил, что думает о самом себе. Это его даже удивило. Никогда он этим не занимался. Думал о службе. Думал о детях, еще о чем? Ну о друзьях, о жене, а вот о себе самом как-то не приходилось. Все было недосуг, вроде и ни к чему. Вот так и живем, живем и вдруг однажды обнаруживаем, что ни разу и не задумались, как же мы живем. С кем угодно сидим, болтаем, а для себя всю жизнь, бывает, не найдется времени. Времени, или охоты, или мужества…
8
Папка лежала на столе, завернутая в газету. Крылов не прикасался к ней.
Ему казалось, что когда он кончит, то эту папку будут вырывать друг у друга, поднимется кутерьма, столпотворение, его будут качать чуть ли не на Красной площади или по крайней мере премируют двухнедельным окладом.
Его выслушивали, поздравляли, и на этом все кончалось. Ему даже были готовы помочь, но он не знал, о чем просить, он напоминал бегуна, который с честью прошел свою дистанцию и на этапе обнаружил, что некому передать эстафету. Признаться, он никогда всерьез и не помышлял брать на себя руководство группой, становиться заводилой. Он хотел решить задачу, и он решил ее, теперь пусть другие беспокоятся.
В Москве остановилась Ада. У нее был отпуск — она ехала в Крым. Ада привезла письмо от Аникеева, он приглашал Крылова вернуться в институт, обещал договориться обо всем с Лиховым.
Ада показалась Крылову еще более красивой, в ней что-то смягчилось, глаза ее поголубели талой синью, она не пыталась поучать и наставлять, и Крылов очень обрадовался ей. Ада приглашала ехать вместе в Крым. Он медлил, не зная, что ей ответить. Он сам не понимал, чего он ждет. Иногда ему казалось, что кто-то с минуты на минуту постучится в дверь, возьмет у него проклятую папку, и тогда он наконец освободится.
На симпозиум съезжались участники. Голицын был занят с утра до вечера, и Крылов слонялся без толку. Ада осторожно посоветовала сходить к Лихову.
— С какой стати? — вспылил Крылов. — Чего я буду набиваться? Им неинтересно, так мне тем паче.
— Кому это «им»?
Он тупо уставился на нее и, наконец поняв, рассмеялся.
Было воскресенье. С утра шел дождь. Ада прибрала комнату, выкинула старые журналы, газеты, стало просторно, уютно. Вытирая стол, она аккуратно вытерла и фотографию Наташи, ни о чем не спрашивая. Соорудив себе из полотенца передник, она легко и бесшумно работала, подшучивала над неряхами-мужчинами, а Крылов развивал ей теорию о том, как женщины задерживают развитие человечества. Они загружают промышленность производством брошек, бус, сумочек. А шляпы? Каждый год новый фасон. А косметика? Трельяжи, грильяжи…
Ада смеялась, из-под растрепанных волос блестели глаза, она была трогательно домашней, ничего похожего на ту строгую, прекрасную статую, перед которой он всегда чувствовал себя посетителем музея. И вдруг он подумал, что Ада ждала его еще преданней и беззаветней, чем он Наташу. И ей так же тяжело, как ему. В сущности, он обошелся с Адой, как Наташа с ним, только с Наташей он сам был виноват, а Ада ни в чем не виновата, она виновата лишь в том, что любит его.
— Почему ты не уезжаешь? — спросил он и, как всегда, неуклюже начал поправляться: — То есть я-то рад, но у тебя дни уходят.
— А ты тоже хотел проветриться?
— Я… Мне надо побывать на симпозиуме… У Песецкого свадьба.
— У меня тетка здесь больна, — сказала Ада. — Пойдем в Третьяковку, я давно не была.
«Господи, как все сложно, какая трудная штука жизнь, если заниматься ею всерьез! — думал он по дороге. — Почему раньше было куда проще?»
— Помнишь, — сказал он Аде, — я всегда мог порвать, уйти, когда хотел. Я ошибался, но делал то, что хотел.
— Но если ты опять уйдешь, кто же займется твоим делом? Без тебя оно захиреет. Я тоже когда-то… Теперь я знаю, что человек не может освободиться от всего.
Взявшись за руки, они бродили по залам музея, совсем как когда-то в Ленинграде, когда Ада «образовывала» Крылова. Только теперь она ничего не объясняла и не учила, они просто смотрели и радовались, если обоим нравилось одно и то же.
Они остановились перед картиной Серова «Девочка с персиками». Там было позднее лето, солнце… Девочка сидела за столом, безыскусно позируя. Отсветы просторной розовой кофты скользили по ее лицу, бархатисто-теплому, прогретому солнцем, как персики, что лежали перед ней на скатерти. Задумчиво смотрела она на Крылова, как смотрела до него на миллионы людей, прошедших перед ней, щедро наделял каждого чистотой и силой своей доброты. Солнце переходило в сочную сладость плодов. Он ощущал вкус солнца, таинственную работу света, его превращение. Тепло, излучаемое этой круглощекой девочкой, напоминало то юное, светлое, что прошло мимо него. Он думал о том, какой неодолимой силой может обладать доброта.
Ада украдкой смотрела на него, Крылов очнулся.
— Да, — сказал он, — ничего не поделаешь…
Ада не поняла, что означали эти слова, но не стала спрашивать.
Билет на симпозиум ему не прислали. Он подумал, что это ошибка, и зашел в оргкомитет. Его направили к Агатову.
— Мы думали, что вы уехали, — сказал Агатов.
— Но я не уехал.
Агатов улыбнулся.
— Вижу. Но знаете, Сергей Ильич, есть такое мнение, вам не стоит… — и он утешающе махнул рукой. — Считают, что вы станете жаловаться, а будет много иностранцев.
— Думаете, я стану просить? Есть такое мнение — послать вас туда-то и туда-то. — Он выскочил, в бешенстве хлопнув дверью.
В коридоре он столкнулся с Возницыным. Тот отвел его в сторону, зашептал:
— Что-то происходит. Я слыхал, что Южин был у министра. Вы виделись с Богдановским?
— Какой еще Богдановский!
— Так вы ничего не знаете? Он вас разыскивает. Только между нами: есть письмо, подписанное Лиховым, Голицыным и Аникеевым, они требуют возобновления работы. Будете говорить с Богдановским, имейте в виду — мы не возражаем.
— А что изменилось? Вы и раньше знали, что я доказал…
— Ситуация изменилась, ситуация, — весело сказал Возницын. — Все будет хорошо. Я же вам говорил, что все будет хорошо.
Он потащил Крылова к телефону, потом на своей машине повез и Управление. Последующие три дня слились мелькающими кадрами совещании за длинными столами с бутылками нарзана и в кабинетах без длинных столов, составлений бумаг, смет, объяснительных записок, стрекотом пишущих машинок, телефонных звонков, бюро пропусков…
Возницын за голову хватался, слушая его неосторожные ответы. Южин одобрительно подмигивал. Появился Богдановский, придирчиво опрашивал Крылова, прощупывал и так и этак, как цыган, торгующий лошадь. Выступил довольно резко Лагунов, но тут Крылов поднялся и спросил: «А что вы можете предложить?» В том-то и дело, что никто из критикующих не мог предложить ничего другого. И Богдановский, ухватившись за этот тезис, ловко фехтовал им против Лагунова и всех, кто еще сопротивлялся.
— Гроза для тебя как мамкин подол, — добивал Южина Богдановский, — ухватишься обеими руками, любой грех прикроет. Вали на Илью-пророка.
Южин, отфыркиваясь, спокойно подставлял свои бока, умно помогая Богдановскому и Лихову.
Крылов лишь моргал глазами, постигая высокое искусство сражающихся. К исходу третьего дня он вылез из последнего чистилища, измочаленный, согласованный, подписанный, утвержденный, заверенный.
— Поздравляю, — сказал ему Богдановский, когда они остались одни в прокуренном огромном, неуютном кабинете. — Но я наблюдал за вами — руководитель из вас никакой.
— Вот именно, — сказал Крылов. — Я и не хочу, ничего из меня не получится. Только опорочу дело.
— Что ж вы собираетесь? Уча-аствовать? — иронически протянул Богдановский.
— Почему вы не приехали сразу после аварии помочь Тулину? — спросил Крылов.
Богдановский сидел на столе, бритый, скуластый, с твердо неподвижным лицом Будды.
— Почему?.. Помогать надо сильным. Слабым нет смысла помогать. Невыгодно. И времени нет. — Он сделал паузу. — Как организатор вы уступаете Тулину, ну да ничего, нужда научит. А что вас смущает?
— Группу-то распустили. Там были ценные работники. Я не знаю, согласятся ли они снова…
— Ничего, предложим. Мало ли что было. Всюду бывают потери. Мы работаем на людей, и личное тут надо отставить.
— А хотят ли они, эти люди, отставить свое личное?
Богдановский нахмурился.
— Если бы всякий раз спрашивали у людей, мы бы жили в пещерах.
— Мне такой прогресс не нужен. Я буду спрашивать!.. — сказал Крылов. — Но я вообще еще не решил…
Богдановский не привык уговаривать, но еще меньше он привык, чтобы с ним так спорили.
— Решите, — сказал он. — Вам деваться некуда. От себя не уйдешь. Оклад вам, между прочим, дадим персональный.
— Зачем?
— Ну, милый, не повредит. Бескорыстие — это красиво, но ненадежно.
Крылов прищурился.
— Не нравятся мне ваши рассуждения.
Вряд ли когда-либо в этом кабинете произносилось подобное. Надо отдать должное Богдановскому: он понимающе улыбнулся.
— Это вы притомились с непривычки. — Потом улыбка его застыла. — Нам придется работать вместе. Я не знаю слов — нравится, не нравится. Вы мне нужны, и я нужен вам. Ясно?
— Ясно.
И Богдановский подумал, что ясно им каждому свое и что таких, как Крылов, нельзя заставлять, они подчиняются каким-то своим правилам.
В дверях Крылов обернулся.
— Я все хотел спросить вас… Откуда вы узнали про меня, и вообще?..
— Понятно, — перебил Богдановский его заикания. — Ко мне приходила наша сотрудница Романова Наталья Алексеевна. — Богдановский посмотрел на лицо Крылова. — Агитировала за вас. Я ведь было похоронил свои планы после аварии. А потом перелистал стенограмму.
— Где она сейчас?
— Романова? В экспедиции. Вам скажут в секретариате.
Дома его ждала Ада. Она сидела в полутьме на кушетке, и он рассказывал ей. Рассказал все. И про Наташу.
— Значит, все в порядке, — ровным голосом сказала Ада. — Звонил Аникеев, он приехал и хотел повидать тебя.
Крылов позвонил Аникееву, договорились встретиться в «Москве».
— Я не смогу, я уезжаю, мне надо собраться в дорогу, — сказала Ада.
— С чего это ты вдруг?
— Тетя выздоровела. Мне пора ехать.
— Тогда я не пойду.
Она принужденно улыбнулась.
— Хорошо, пойдем вместе.
По дороге Крылов уговорил ее зайти на Гнездниковский к Вере Матвеевне.
Два длинных звонка и один короткий. Открыл муж Веры Матвеевны, провел их в комнату, где за обеденным столом занимались два мальчика. Вера Матвеевна вышла из-за перегородки. Рука ее еще была на перевязи.
Крылов рассказал ей про то, как повернулось дело.
Он ничего не предлагал, но в комнате сразу воцарилась тишина. Мальчики разом подняли головы, и Крылов увидел тревогу в их глазах, а муж Веры Матвеевны уткнулся в газету.
— Да, да, очень интересно, — сказала Вера Матвеевна, — если бы мне обстоятельства позволили, я бы приняла участие.
Она проводила их в переднюю и там, оглядываясь, зашептала:
— Вы не обижайтесь на меня, Сергей Ильич! Я боюсь. Я как вспомню… Нет, нет, невозможно… Прошу вас, Сергей Ильич.
— Ну что вы, я понимаю, — сказал Крылов.
На улице Ада взяла его под руку, преувеличенно весело начала рассказывать про завод, как перед отъездом она заходила в ОТК, там теперь Долинин заправляет. Помнишь? Он ей показал прибор Крылова. Так все и называют «прибор Крылова». Она спросила у практиканта — смешной такой парнишечка, — что еще за Крылов? Он плечами пожал: какой-то изобретатель, ученый. Долинин напустился на него, а тот оправдывается: мы такого не проходили…
Крылов вздохнул. Милое время!
И Аникеев тоже был из того милого времени. Он расцеловал Крылова, потом назвал его идиотом за то, что Крылов не хочет вернуться к нему; поедая судак, изничтожил Лагунова и, выпив кофе, обругал Богдановского.
— Вы злой, — сказала Ада.
Аникеев воинственно выставил челюсть.
— Я слишком умен, чтобы быть добрым. А злые — это полезно. Злые двигают прогресс. Злые ниспровергают авторитеты. Сережа, тебе не хватает злости.
— Исправлюсь, — сказал Крылов.
Аникеев не переставал удивляться: как этому тихоне, простаку удалось сокрушить такую стену? Он допытывался у Крылова, но тот ничего не мог объяснить, он считал, что все произошло само собой.
— Да, человек может много, — сказал Аникеев, — если у него есть правда, он может черт знает что…
— Мсье Крылов?
Перед их столиком стоял профессор Дюра, с которым Крылов познакомился во Франции. Как он изменился! Вместо темпераментного, молодящегося толстяка перед Крыловым стоял печальный, обрюзгший, чем-то неизлечимо больной человек. Дюра рассказал, что недавно умер от лучевой болезни его сын.
— Меня пригласили на симпозиум, — сказал Дюра. — Но я не знаю, зачем я приехал…
Симпозиум открывался завтра, и сейчас в ресторане было много участников. Их можно было узнать по значкам и белым карточкам в петлицах, где было написано имя и страна. Здесь знали друг друга по многу лет, переписывались, спорили и никогда не виделись. Здесь царил особый счет, независимый от знаний, должности, наград. Здесь узнавали друг друга по тому, что сделано этим человеком, по его ошибкам, поискам, находкам. Только имя и работы, которые вставали за этим именем.
— С тобой хочет познакомиться доктор Регнер, — сказал Аникеев.
За работами доктора Регнера Крылов следил давно и отлично представлял себе этого немца с буйной фантазией и, очевидно, буйной шевелюрой, мощного, шумного. Аникеев с удовольствием любовался физиономией Крылова, пожимающего руку кокетливой длинноногой блондинке, которая немедленно принялась фотографировать Крылова.
Когда Крылов вернулся к своему столику, там остался один Дюра, Аникеев и Ада танцевали.
Крылов расспрашивал Дюра о его последних работах. Дюра вдруг вскинул руки, потряс над головой:
— Все бессмыслица. Как вы не видите! Мир сломался. В любую минуту нажмут кнопку — и за несколько минут все кончится. Вся наша наука вместе со всеми академиями и колледжами. Земной шар будет протерт дочиста. Леопарды, детские сады, кар тинные галереи, миссионеры…
— Шут с ними, с миссионерами… — сказал Крылов. — Охота вам…
— …симпозиумы, и мы вместе с нашими внуками и правнуками, все мы станем нейтронами и электронами и будем носиться по законам Гейзенберга, и сам Гейзенберг будет тоже носиться по своим законам. — Глаза его загорелись угрюмым весельем, он протянул руку, как бы касаясь пальцем кнопки. — Мир полон сумасшедших, подберется какой-нибудь сумасшедший — и мудрецы политики, которые строят прогнозы, — в пыль! Церковь святой Мадлен — в пыль!.. Вся история человечества кончается на этой кнопке, последняя точка истории.
— Неужели вы всерьез думаете, что эту кнопку нельзя уничтожить?
— Поздно. Она существует. Попробуйте уничтожить закон Ома, уравнение Максвелла. Они уже открыты. До них додумались, и сколько бы их ни уничтожали, они появятся.
— В том-то и дело, что ваша кнопка не закон! — воскликнул Крылов.
— О, она больше закона! Она бог! Современная религия. Все мы ходим под кнопкой. Молиться ей надо. В соборах вместо распятия — кнопку. Нет бога, кроме кнопки. Что вы противопоставите ей? Перед кнопкой все глупо — и ложь, и подвиг, и мужество, и даже цинизм. Как вы все можете спокойно жить? Я смотрю и не понимаю — вы что, слепые? глухие? Неужели вы не видите, что все сломалось? Вы думаете, это я из-за сына? Нет, сын — это моя личная трагедия. Рано или поздно каждый уходит, но есть будущее, есть ради чего работать, страдать. Так было всегда. И вдруг кончилось. Впервые. Будущее украдено…
Вся эта сбивчивая, лихорадочная речь начала раздражать Крылова. Дюра нравился ему, он был отличный ученый, и было больно видеть, как страх разъедает этот острый ум. Наворачивать ужасы можно какие угодно. В начале века пугали энтропией, тепловой смертью. Всегда находились устрашители, кликуши. Особенно религия любила рисовать кошмары, конец мира.