Пересохший мох потрескивал под ногами. В редком чистом лесу освещены были вершины сосен. Блестела хвоя, наверху золотились стволы, особенно много света было в макушках берез, желто-густого, переходящего в огненный, словно верховой пожар полыхал. Внизу все было пронизано косыми длинными лучами. Отсветы скользили по блестящей обтянутой кофточке Киры, с крупными цветами, по синей ее короткой юбке, по ее гладким волосам. Чижегову запомнилась каждая подробность этой картины.
Вот и все, думал он, вот и все… Оживленный голос Киры медленно сникал, словно выдыхаясь на подъеме. Оказывается, она затем и звонила в Ленинград, посоветоваться. То есть не то чтобы посоветоваться, глупое это слово, хотела услышать от него, что он скажет.
— Ты что же, любишь его? — недоверчиво спросил Чижегов.
— При чем тут любовь, — сказала Кира. — Надоело мне одной жить. Тебя ждать надоело. Пора… Сколько можно. Надо жизнь как-то устраивать. Будет в доме мужик. Плохо ведь без мужика.
— Значит, не любишь… — обрадовался Чижегов.
— Любишь — не любишь, не тот у меня возраст, — огрызнулась она и вдруг встала перед Чижеговым. — Ну что ты пытаешь? Зачем? Сам все знаешь. Можешь ты сказать: выходить мне или нет? Как скажешь, так и сделаю.
Глаза ее потемнели, и в самой глубине их металлически заблестело. Чижегов понял, что так она и сделает, так и будет, как он скажет. Сейчас все от него зависело. А что ему сказать? Не выходи? И что тогда? Он точно представил, как у них потянется дальше. Сказать такое — все равно что заставить ее чего-то ждать. А чего ей ждать? И он уже будет как привязанный. А рано или поздно, как ни тяни резину, придется кончать, расставаться. Вот тогда-то Кира напомнит ему, да если и не напомнит, разве может он брать на себя такую ответственность? Лишить человека, может, последнего шанса, и что взамен? Что он, Чижегов, может дать ей? Ничего больше того, что есть, не будет. А если согласиться, то есть подтолкнуть? Он посмотрел на нее: нет, такого она не простит, никому женщина этого не простит. И черт с ним, с прощением, подумал он, есть удачный повод покончить разом, отрубить. Когда-то ведь надо рубить — повторил он себе. И по-человечески если, по совести, то он обязан это сделать. Зачем же калечить ей жизнь?
— Еще года два-три — и кому я буду нужна? — сказала Кира, как бы помогая ему. — Отпусти меня, Степа. Мне твое слово нужно.
То, что она произносила, совпадало с тем, что он думал, но когда он услышал это от нее, его охватила тоска и чувство утраты, которое было невыносимо.
— Ты что же хочешь, чтоб я сам… Нет, я тебе не помощник… Да ты пойми, — с жаром перебил он себя, мучаясь от жалости к ней и жалости к себе. — Что я могу посоветовать? Что бы я ни сказал, все плохо.
Неподалеку, впереди детский голос зааукал, ему отозвались взрослые. Грибники или ягодники. Не сговариваясь, Чижегов, за ним Кира зашли в глубь высокого малинника и сразу же сообразили, что зря, сюда-то и идут ягодники, но выходить уже было поздно. Они стояли, прижимаясь друг к другу.
— Вот видишь, — тихо сказала Кира. — Надоело мне это. Не хочу.
Чижегов молча виновато погладил ее руку. Пробежала белка. Где-то треснула ветка. Голоса приблизились, а потом свернули, отдалились.
— Кто он? — спросил Чижегов.
— Не все ли равно… Тебе-то что… Да и мне…
— Что ж, и тебе все равно?
— И мне… Человек он добрый. Будем жить как люди. Пойти ведь в кино не с кем. Да нет, ты этого не знаешь.
Чижегов почему-то представил себе того усатого, что сидел с Кирой в ресторане.
— Господи, свободная, здоровая, чего тебе еще надо. Предложению обрадовалась. Выходит, ты себя все время неравноправной считала. Из-за того, что не замужем? «Пойти в кино…» — передразнил он. — Да разве ради кино замуж: выходят? Хомут такой наденешь и в кино не захочешь. Зачем тебе это? Живешь в свое удовольствие, что может быть лучше?
— А я хочу этот хомут, хочу! — выкрикнула Кира. — Мне заботиться не о ком. Галка, ну что она, она уже взрослая. Надоело мне в свое удовольствие. Если я нужна кому… — она вдруг успокоилась, ласково, как бы уговаривая, взяла Чижегова под руку, прижалась. — Миленький ты мой, тебе этого не понять… не на кого мне себя расходовать. Пропадаю я впустую. Помнишь, ты голодный пришел в прошлый раз, для меня такое удовольствие было накормить тебя, запеканка тебе моя понравилась.
Чижегов кивал, хотя не помнил никакой запеканки и лишь ночью, засыпая, вспомнил не запеканку, а как он проснулся у Киры на кровати и увидел, как она ходит босиком по комнате, моет посуду, прибирает, и лицо у нее счастливое и чем-то гордое.
Он тогда не понял, отчего так, но сквозь полузакрытые веки любовался ее лицом и босыми ногами, которые оставляли на линолеуме маленькие матовые быстро тающие следы. И сейчас в лице ее слабо промелькнуло то самое счастливое выражение. Чижегов почувствовал, что относилось оно уже не к нему. Мысль о том, что Кира может так же целовать другого, произносить те же слова, называть «тяпкой» и тот, другой, будет видеть, как она шлепает маленькими босыми ногами, — мысль эта иглой прошила его.
Смеркалось. Они вышли к железной дороге. Тропка вдоль насыпи была узкой. Чижегов шел позади, перед ним покачивались ее плечи, под кофточкой переливалась спина.
— Чем мне возражать, нечем мне возражать, — сказал Чижегов ей в спину. — Нет у меня аргументов. Благословение тебе надо? Получай. Не бойся, я ему не проговорюсь.
— Зачем ты так…
— А что ты ожидала? Чтоб я вприсядку пустился?
Он с ненавистью смотрел на ее шею, затылок, ему хотелось ударить раз, другой, с маху, чтоб она пошатнулась, застонала, закричала, заплакала. Счастье ее, что она была спиной к нему, бить сзади он не мог — с мальчишества это твердо усвоил, — а будь она лицом, может, и не удержался бы.
Внутри у него пекло все сильнее. Они вышли на опушку. За овсяным вздувшимся полем виднелись крыши, торчала водокачка, открылся догорающий, в полнеба, закат. Тут они обычно расходились, разными дорогами возвращались в Лыково.
— Что ты за человек, — сказала Кира со злой тоской.
— А всякий, — так же зло ответил Чижегов. — Всякий я человек.
И вдруг словно сошел туман и все прояснилось перед ним. Он увидел, как они сейчас расстанутся, все кончится и наступит другая жизнь, для него другая, уже без Киры. Он понял, что теряет ее. И эта другая жизнь будет уже не жизнью. Только сейчас он открыл, как наполнены были эти два года. Впереди же теперь простиралась пустыня, мучительные часы, как тогда, в Лыкове, без нее, отныне будут длиться без конца, не часы, а месяцы, может, годы…
Что-то он произнес… С недоверием, потом со страхом он слышал слова, которые внезапно взахлеб забили, рвались, обгоняя одно другое, никогда он не произносил таких слов, а тем паче фраз, и все про любовь… Это были не его слова, откуда они брались — разные, нежные, ласкательные.
Ничего он не просил у Киры, ни о чем не договаривался, просто рассказывал, как любит ее. Он не мог заставить себя замолчать. Было стыдно, и пусть стыдно, он радовался тому, что стыдно. Зачем, ради чего нужно было это объяснение — теперь, когда все решено, — он не знал. Он произносил слова, какие вырываются в минуты, когда не слышишь, что произносится, когда они ничего не означают и предназначены для той единственной минуты и дальше не существуют. А сейчас он говорил их отчетливо, полным голосом, слышал их и ужасался этому.
Оттого, что происходящее виделось с необыкновенной четкостью, от этого казалось, что прежняя жизнь его проходила в смутности чувств. Сыновей своих он любил, но никогда не думал об этом, он помнил, как они болели, как пошли в школу, а своих чувств не помнил. Да и были ли они? Волновался ли он, когда Валя рожала? Наверное, но он не мог вспомнить — как, — все прошедшие события казались приглушенными, неосознанными. Острым было только нынешнее, хриплый звук его голоса, выкрикивающий эти невероятные слова.
Впервые он понимал, как важно то, что происходит. Странно: чем острее он чувствовал эти минуты, тем больше его поражало, как же он жил до сих пор не видя, не страдая, не жил, а словно дремал, словно все последние годы прошли в полудреме. Что-то он отвечал, ходил на работу, развлекался, но самого его при этом почти не было. И вот сейчас — разбудили, проснулся…
И это он тоже сказал, хотя выразить это было трудно, но откуда-то набегали нужные слова, а может, Кира понимала больше, чем он говорил.
— Зачем ты мне говоришь это… — сказала она. — Не нужно. Нехорошо это, — и заплакала.
Она прижала кулаки к глазам и плакала тихо, для себя, заглатывая горечь беды, ведомой только ей.
А почему нехорошо, поразился он, чего ж тут нехорошего; хотя той свежей чувствительностью, какая появилась в нем, догадывался почему, и все же не желал признаваться, а желал говорить и говорить, ведь это же были самые наилучшие слова, и среди них главное, которого он-никогда не понимал так, как сейчас. От повторения сладость этого слова возрастала.
Кира уткнулась в кулаки, сжатые до белых косточек. Выставилась прямоугольность ее широких плеч, жилы, косо натянутые по шее. Фигура ее была хороша в движении, когда все ладно соединялось, играя силой и ловкостью. Сейчас же, застыв, она стала нескладной, грубой.
— Сам приучал меня не загадывать нас обоих наперед, — она отняла кулаки, без стеснения открыв мокрое, в красных пятнах лицо. — Приучил. Оба мы привыкли… Что ж ты делаешь, Степа? Затягиваешь меня петлей. Теперь выходит, иначе надо жить, а мы не можем иначе, ты ведь не можешь переменить.
Он поспешно согласился, поймал себя в этой трусливой поспешности, и Кира тоже уловила это. Голос ее дрогнул от обиды. Никогда еще она не выглядела такой жалкой и беззащитной. Словно несчастье пришибло ее, и виноват был Чижегов; жили и жили, мало ли что бывает, сошлись, разошлись, по-доброму, не портя той радости, какая была, зачем же надо было волю давать своим чувствам?..
Чижегов удрученно молчал. Ругал себя, а через час, в гостинице, не вытерпел и выложил все соседу по комнате, приезжему инструктору по вольной борьбе. Удовольствие было произносить это слово: люблю. Без насмешки, всерьез. «Понимаешь, вдруг оказалось, люблю ее…» На всякий случай поселил ее в Новгороде и все настаивал, что некрасивая, ничего в ней нет особенного. Раньше она казалась интереснее, и ничего такого не было, а теперь… И удивленно ругался.
— Хуже всего в некрасивых влюбляться, — опытно сказал инструктор. — Они в душу впиваются, как клещи. Мордашечку, ту можно променять на другую мордашечку. У меня тоже в прошлом году… Представляешь: в очках, да еще конопатая…
Чижегов оглушенно улыбался, глядя в потолок.
Назавтра, после обеденного перерыва, Аристархов, зайдя как обычно в щитовую, увидел вместо отладочной схемы путаницу проводов, батарей, гальванометры и главное — разобранные, выпотрошенные регуляторы. Чижегов, блаженно улыбаясь, пытался показать ему, как накапливается заряд на пластинках. Стрелки гальванометра едва заметно вздрагивали. Они могли вздрагивать по любым причинам, но Чижегов убеждал, что это и есть то самое, та электростатика, от которой проистекают все неполадки. Никаких доказательств у него не было, чутье и путаные соображения, которые Аристархов разбил с легкостью. Однако Чижегов не сдавался. Возражения не интересовали его. А может, он вообще ничего не слышал. Глаза его смотрели ласково и неподвижно, как нарисованные. Когда Аристархов исчерпал свои доводы, Чижегов неожиданно сообщил каким-то механическим голосом, что просит отключить все регуляторы на двое суток, то есть остановить печь. Это была уж явно безумная затея. Обращаться с таким предложением к директору было безнадежно. Аристархов руками замахал, раскричался, но вдруг, посмотрев на отрешенно Счастливое лицо Чижегова, сам не понимая почему, согласился отправиться с ним к директору. По дороге он опомнился. Утешала лишь надежда, что директор поймет, что он, Аристархов, отпихивается, не желая портить отношений с кураторами.
Поначалу директор нетерпеливо, подгоняюще барабанил пальцами по столу. Беспорядочная речь Чижегова, если изложить ее в записи, отдельно от него самого, вызывала бы недоумение. Аристархову стало ясно, что сейчас их выгонят. Молодой директор был известен вспыльчивой нетерпимостью ко всякой мастеровщине: на глазок, на авось, на шармачка. Вместо этого, посмотрев на Чижегова, а потом на Аристархова, он вдруг вздохнул: если, мол, они ручаются, что причина найдена, то имеет смысл. Однако под личную ответственность и при условии, и при гарантии… — но смысл его угроз никак не соответствовал сочувственному тону.
Чижегов рассеянно заулыбался, и стало слышно, как он напевает про себя.
— Что это с вами? — спросил директор, однако не у Чижегова, а у Аристархова.
— Перемагничивание происходит, — туманно ответил Аристархов.
Если бы Чижегов находился в другом состоянии, он, конечно, заметил бы, что и с Аристарховым что-то творится.
Всю субботу и воскресенье Чижегов не выходил из цеха. Окажись у него достаточно чувствительные приборы, он мог бы построить кривую накопления заряда в зависимости от самых разных штук, бывших у него на подозрении. Наверняка получилась бы неплохая научная работа. Впоследствии, когда приехала специальная комиссия утверждать изменения, введенные в схему, у Чижегова допытывались, почему да отчего, откуда известно, что нужно здесь сопротивление, а не здесь. Никаких замеров не мог представить и объяснить тоже толком ничего не сумел.
Просто пришел день, когда он почувствовал, что и где надо, — так понял его председатель комиссии, старый конструктор, с которым тоже когда-то случалось подобное.
Под утро, в воскресенье, Чижегов вздремнул на диванчике в щитовой. Проснулся он от печали. Он сел, не понимая, откуда эта печаль, потому что ничего ему не снилось и работа шла хорошо. Часы показывали шесть утра. Вскоре должны были прийти лаборанты и Анна Петровна. Надо было успеть подготовить схемы для пайки. Руки его задвигались, ноги осторожно переступали через провода, приборы, он делал все, что полагалось. Но тоска, его не проходила. В окно он увидел идущих по двору лаборанток. И тут он подумал — что ж это будет? Через два дня регуляторы заработают по новой схеме — и, значит, поездки в Лыково прекратятся. Незачем будет ему ездить сюда, не надо будет ничего отлаживать, поскольку он нашел и устранил причину разладки. Сам, своими руками.
Он потрогал беззащитно обнаженную подвеску датчика. Легкий ротор послушно качнулся. Вот и все, добился, подумал Чижегов, а для чего, зачем это надо было? Ездил бы и ездил. Кому мешали его приезды, подумаешь, какую техническую революцию произвел… Раза два он, конечно, еще сумеет напроситься — проверить новую схему. Но не больше.
Еще не поздно было взять и отменить всю эту затею. Так, мол, и так, номер не проходит. Ошибся. Прокол. Стоило чуть царапнуть сопротивление, подменить конденсатор — и концы в воду. Да и хитрость ни к чему: скажет — не вышло и все, он хозяин, хотел — придумал, хотел — раздумал… Никто не заставлял его, какого ж черта…
Никак было не разобраться — что мешает ему?
Нет ведь у него такого самолюбия или амбиции, чтобы обязательно стать новатором. Дело свое он знал, авторитета хватало ему и без этого творчества. Вообще странно — чего его привело, что заставило?
Рыженькая Лида паяла. Анна Петровна выгибала проводнички. Безошибочно разбиралась в корявых набросках Чижегова. Подварили заземление. Жестянщики принесли новые экраны. Монтаж подвигался уже независимо от его воли, и чем больше волновался Аристархов, тем Чижегову все становилось безразличней. В середине дня он позвал Аристархова в конторку и предложил оформить по БРИЗу всю эту бодягу на двоих. Пусть Аристархов сам доведет, испытает, а с него хватит. Он уходит. Выдохся.
Костя Аристархов, чистая душа, слышать не хотел о соавторстве: довести — доведет, то, что надо, проверит, только по дружбе, чужие лавры ему ни к чему.
— А свои мне тоже — как корове венок, — равнодушно сказал Чижегов.
Кроме лавров, еще деньги будут, упорствовал Аристархов. И немалые, как он прикинул. Исходя из простоев за регулировку, плюс оплата каждого приезда Чижегова, согласно договору с их управлением, — словом, процент набегал солидный.
— Вот процент за мои приезды и возьмешь, — сказал Чижегов. — Или тебе денег девать некуда?
— Мне сейчас как раз кстати, у меня теперь обстоятельства… — Аристархов слабо покраснел и засмеялся. — Может, ты слыхал? Но если ты специально для меня, то я категорически возражаю!
Однако Чижегову было не до того, чтобы вникать в его обстоятельства. Он накричал на Аристархова и тут же заставил его подписать заявку, отнес в БРИЗ, оформил и, не заходя на пульт, уехал в гостиницу.
Скинув туфли, он зарылся головой в подушку и заснул, мертво, без сновидений. Разбудила его Ганна Денисовна. Вызывали к телефону. За окнами смеркалось. Голова у Чижегова была тяжелая, словно с перепоя. Звонил Аристархов, сообщил, что все готово к испытаниям.
— Ни пуха, — сказал Чижегов.
— А ты что ж, не приедешь?
— Обойдется.
— Неужели не интересно, твое ведь это.
— Было мое… Вот что. Костя, я с тобой не задаром уговаривался. Я свою часть отработал вроде бы сполна?.. — Чижегов почувствовал, что хватил лишку, и, мягчая, поправился: — Лучше тебе без меня, я сам в своем деле не судья.
Может, прозмеилась у него тайная мыслишка, что Аристархов напутает и все сорвется.
Он вышел на улицу, постоял у автобусной остановки. Мимо прошли трое длинноволосых парней. Они шагали в обнимку и тихо пели. Получалось у них душевно, и одеты они были красиво — в джинсах, рубашки с цветочками, только черные очки выглядели нелепо.
А что мне видно из окна —
За крыши прячется луна.
От песни щемило. От этого теплого вечера, от заночевавших в переулке машин, груженных капустой, от пыльной дороги, от дремлющих на остановке баб с корзинами брусники — от всего этого почему-то щемило, и было грустно и жалко утлую свою судьбу.
Впервые в жизни Чижегов не знал, чего он хочет. Чтобы все получилось там, у Аристархова, или, наоборот, чтобы все сорвалось. И с Кирой тоже не знал, чего он добивается. Если б его спросили еще вчера, он бы сказал, что лучше всего оставить как было. А теперь он и сам не знал. Что-то вдруг изменилось в его жизни. Он старался не думать о будущем. Раньше будущее означало только хорошее… В будущем всегда помещались удачи, премии, отпуск, поездки, встречи с Кирой… Это Будущее кончилось. Оно перестало существовать. Признание Киры сделало все безвыходным. Чижегов вспомнил, как его младший сын недавно расплакался: «Не хочу расти…»
Он дошел до кинотеатра и повернул назад.
Как-то Кира уговорила его сходить посмотреть «Даму с собачкой». Некоторые сцены ему понравились, особенно в гостинице и в театре. Было даже неловко — он представил себе, как Кира, глядя на это, думала про него и примеривала к этому Гурову. После сеанса на выходе одна девушка говорила: «Взяли бы да развелись, характеру им не хватает… когда настоящая любовь, ничего не страшно». Чижегов только усмехнулся. Не над ней, а над тем, что и он недавно точно так же рассуждал. Ему захотелось прочесть этот рассказ. В школе он читал Чехова «Каштанку» и еще что-то смешное. Вообще же классиков он не читал, тем более рассказов. Он любил мемуары про войну, детективы, и если рассказы, то когда попадался под руку «Огонек» или «Неделя». Начав читать «Даму с собачкой», он увидел, что там было не совсем так, как в кино. Не было старинных сюртуков, швейцаров и извозчиков, а был Гуров и эта женщина, которая неизвестно чем нарушила его жизнь. Куда больше оказалось сходства с тем, что творилось у него с Кирой. Положение Гурова было даже потруднее. Чижегов хоть имел причину ездить в Лыково. А этим-то приходилось изворачиваться; ох как он их понимал… Жаль было, что писатель, в сущности, не кончил рассказ, оборвал на самом жизненном моменте. Как полюбили, как сошлись — это известно, так сказать, популярное явление, можно представить. Проблема в другом — выход найти из положения, в которое люди попали. Вот тут бы великому писателю и подсказать. Что же с ними дальше было. Самое актуальное тут и заключается. Ведь как-то они независимо от писателя выкарабкались, что-то придумали. Кира, выслушав его рассуждения, сказала: «Надеешься, что разлюбишь…» Говорила она и другое, а запомнилось вот это, вроде некстати сказанное.
Тогда, когда он читал, жаль было обоих, особенно Гурова он жалел, теперь самому Чижегову повернулось куда солонее.
Он вернулся в гостиницу. Внизу за столом компания заготовителей распивала пиво. Пиво было чешское, в маленьких коричневых бутылках. Чижегова усадили. Он пил и прислушивался к телефонным звонкам. Думать он ни о чем не мог, было только томление, высасывающее все мысли и чувства.
— …Псих этот говорит: «Я торшер, выключите меня, пожалуйста», — услыхал он свой голос и смех кругом и удивился: такие с ним происходят события, можно сказать катастрофы, а он рассказывает байки, и никто не замечает, что с ним творится. И как это в нем сосуществует, не смешиваясь, точно масло с водой. Ему пришло в голову: а что, если и с другими происходит то же самое? Вспомнил своего начальника отдела Рукавишникова, умершего от рака. Наверняка знал про свою болезнь и до последнего дня держался молодцом, скрывая от всех. Вспомнил, что Кира рассказывала про Ганку — муж ее два раза уходил, да и сейчас гуляет с одной врачихой. По Ганке разве узнаешь: сидит вяжет, всегда вежливо-приветливая. У многих, может, есть своя тайная беда. Мужество людей, продолжающих жить и работать, несмотря ни на что, вдруг поразило его…
— Чижегов! — позвал кто-то.
Голос Аристархова гудел в трубке победной медью оркестра. И Анна Петровна кричала в микрофон «Поздравляю!», и девушки-лаборантки.
— А ты боялся. Ну сознайся, боялся? — кричал Аристархов. — Мы тебя раскусили… Имей в виду, завтра устраиваю вспрыск… всех приглашаю… — и снова взахлеб расписывал, как шло испытание, какие результаты, где чего пришлось подкрутить… С какой-то хитрой добротой он выворачивал так, что все это Чижегов предусмотрел, знал заранее, а грубил ему оттого, что волновался, сам же из гостиницы не выходил: сидел ждал звонка…
Чижегов положил липкую горячую трубку. Все-таки было приятно за Аристархова и остальных. Лично он словно не имел отношения к этому. Или перестал иметь отношение. Было такое чувство, как будто отвязался, освободился…
Он еще постоял в застекленной кабине администратора.
Одним вопросом стало меньше, как-никак облегчение. Отныне он будет автор, передовик, новатор. Творческая личность. Это с одной стороны. А с другой — прохвост, предал женщину, которую любит. Он мог гордиться собой, а мог стыдиться. На выбор. Как повернуть. И ведь что смешно — если бы он ради Киры задробил всю свою затею с регуляторами, тоже плохо было бы, тоже устыдился бы, по-другому, но устыдился бы.
Когда он вернулся к столу, там сидела Кира. Заготовители наперебой ухаживали за ней. Особенно старался рыжий добродушный толстяк, которого тоже звали Степаном.
Чижегов покраснел и не поздоровался. Все эти дни он не звонил и не решался зайти к ней; когда все свершилось, он тем более был не готов встретить ее здесь.
Кира сделала вид, что увлечена общим разговором, слегка покосилась на Чижегова, не больше чем на любого другого входящего. Он сел напротив нее, к своему недопитому стакану.
— Мы не должны ждать милости от природы, — говорил толстый заготовитель, — но пусть и она от нас не ждет милости, — и первый захохотал, намекающе подмигивая Кире.
Она тоже засмеялась, хотя шутку эту Чижегов когда-то слыхал от нее. Потом, улучив момент, негромко спросила Чижегова, все ли в порядке? Сочувственный ее голос растворил все мучения и страхи. Что ему мешает? Как просто — надо взять и уехать с ней, поплыть пароходом, гулять по палубе, спускаться в каюту, сидеть на белых скамейках, любуясь на берега, слушать ее восторги. Отправиться на Урал, в Нижний Тагил, где у него друзья на комбинате; взяли бы там катер. Нет, сперва он показал бы ей огромный термический с новенькой автоматикой, отлаженной им, потом уже на катере, до порогов. А можно в Алма-Ату, погостить у старика Родченко, в его саду, где висят огромные яблоки… Не то чтобы жить, как он живет с Валей, а именно ехать куда-то, плыть, смотреть…
— Поздравляю вас, Степан Никитич. — Кира подняла стакан, и ровный голос ее легко выделился среди шума. — Большое дело, говорят, вы сделали.
Он мельком удивился: откуда это ей известно, да и казенная эта торжественность никак не подходила Кире, но принял все за чистую монету и по-идиотски заулыбался, замахал руками — мол, ах, что вы, ах, не надо.
Была Кира в том самом белом в синюю полоску платье, красиво-праздничная, с медными бусами, он даже подумал, что это специально ради него. Не понимает она, что ли, недоумевал он, растроганный ее наивным прямодушием.
И когда он, как полный слюнтяй, размяк, она небрежно выдала ему, выбирая, куда бы побольнее:
— Не скромничайте, Степан Никитич, от своих рук накладу нет. Да и то пора. Третий год как мотаетесь в нашу Тмутаракань. С такой докуки что угодно изобретешь… Дома-то уж, поди, проклинают Лыково… Так что с освобождением. Приходится с вас, Степан Никитич, жаль, что час поздний, а то бы выставили вас на коньячок с закуской.
Голос ее чуть сорвался, в сухих глазах полыхнуло, и все почувствовали, что происходит что-то не то. Но она откашлялась, прикрывшись платочком, улыбнулась, и сразу все заулыбались, заговорили, что коньячок кусается, хватит и белого, а Кира неуступчиво мотала головой: не жмитесь, у Чижегова премии хватит; и получилось, что премия тоже не последняя причина в этой истории, что Киру на деньги променял.
От явной этой несправедливости Чижегов побагровел, никак не мог найтись, словно стукнули его по голове. Лица размазанно плыли перед глазами. Единственное, что он видел, — отчетливо пульсирующую улыбку Киры. То маленькую в острых углах рта, то широкую, с блеском стиснутых зубов.
Так ему и надо было. По чести — следовало смолчать, пусть думает что хочет. И ведь чувствовал, что промолчать лучше, умнее, но, глядя на ее усмешку, уже не мог сдержаться.
— За отвальной, Кира Андреевна, мы не постоим, раз уж так вас волнует технический прогресс. А вот насчет Лыкова — это напрасно, городок ваш с развлечениями, не хуже других, — сладостная злость несла его бог весть куда, да он и не оглядывался. — Жалко расставаться, да что поделаешь, Кира Андреевна, интересы производства превыше всего.
— Государственный человек, — сказал толстый заготовитель. Кира прижалась к нему, что-то шепнув, и они оба рассмеялись. С этой минуты она больше не обращала внимания на Чижегова, словно его не было. Раз, другой пробовал он вмешаться в разговор, она презрительно кривила губы, и слова его безответно пропадали.
И без того она умела быть в центре внимания, нынче же она пустила в ход все свое искусство. С каждым из мужчин она вела свою игру, каждому что-то обещала глазами, улыбкой, позволяла держать себя за руку, обнимать.
Соперничая, мужчины изощрялись кто во что горазд. Хвастались, острили, кто-то гадал ей по ладони… Стародавние, дешевые эти приемчики были хорошо известны Чижегову, и он не понимал, неужто на Киру они могли действовать. Не замечала она, что ли, как распаленно посматривают на ее обтянутые груди. Она будто нарочно поводила ими, наклоняясь, открывая глубокий вырез. Не сразу он понял обдуманную ее игру. Все, все было у нее обдумано, вплоть до завитых пружинок волос, что приманчиво дрожали на висках. Хотелось взять ее за эти кудельки и оттаскать. Чижегов мысленно раздевал ее так, чтобы показать немолодое ее тело и вислость грудей, но почему-то эта Кира была желанней, чем та накрашенная кукла, что сидела перед ним, и было непонятно, что они все нашли в ней — разбитная, вызывающая бабенка, не больше.
Ганна Денисовна подсела к Чижегову, посетовала на разлуку. Все же привыкла она к регулярным его приездам, и в гостинице должно быть что-то постоянное…
Нехитрым своим сожалением как могла утешала его, защищая от Киры. И хотя Чижегов понимал это, ему и впрямь жаль стало навсегда расставаться с этим деревянным городком, со здешними страстями лесозаготовок, льноуборки.
Ганна Денисовна не осуждала Чижегова, у мужчин другое устройство, мужчина привязывается не к месту, а к работе. Нельзя ревновать его к работе. Женская природа иная. Женщина, особенно одинокая, она незащищенная. Ее узнать потруднее, чем прибор…
— Откуда мне их знать, — рассеянно сказал Чижегов, следя за Кирой. — Уж так сложилось, что я ни разу не был одинокой женщиной.
Он вышел, стал прохаживаться за углом.
Только что прошел дождь. Дранка на крышах блестела рыбьей чешуей. Воздух посвежел.
Хлопнула дверь, потом на перекрестке показались трое. Кира была в белом плаще, в высоких сапожках. Она громко сказала:
— …По такой грязюке… Спасибо, уж меня Степочка проводит. Как, Степочка, не откажете быть кавалером?
От этого «Степочки» Чижегова передернуло.
— Кавалеры, кавалеры, никакой нам нету веры, — придуриваясь, пропел Степочка.
Поодаль, крадучись, Чижегов следовал за этой парочкой. Стыдился самого себя. Желал, чтобы она пригласила этого толстяка к себе домой. Тогда все станет ясно. И молился, чтобы этого не было. Чтобы оставила у себя до утра. Чтобы захлопнула перед носом дверь…
У Троицкой церкви он потерял их из виду; Заметался в темноте, шлепая по лужам. Услыхал позади смех и шепот. Застыл и, осторожно прижимаясь к стене, направился к ним. Обогнул заколоченный вход, и опять позади засмеялись. Из черноты отовсюду виделись ему глаза — темные, сухие, без блеска, они следили за каждым его движением. Шелестело, шуршало, потрескивало. Казалось, где-то совсем рядом целуются, прижимаются, скрытые этой проклятой тьмой.
…Сделав круг, Чижегов вышел к железнодорожной ветке. При свете прожекторов там грузили яблоки. Узнал несколько заводских парней. Энергетик из термического помахал ему рукой, поздравил с удачным испытанием. Чижегов взвалил на спину ящик и понес по упругому мосту в густо пахнущую яблоками глубь вагона.
Прошел час, а может, и больше, он таскал и таскал, злость медленно отпускала его, смывалась потной усталостью, приятной от этой разумной очевидной работы, от чистого доброго запаха яблок.