(Даже после большой дискуссии, в ходе которой велась полемика против механицизма, автор «Очерка», видимо, не слишком изменил свою постановку философской проблемы. Как явствует из сообщения, представленного Лондонскому конгрессу по истории науки, он продолжает считать, что философия практики все еще разделяется на две части – на учение об истории и политике и философию, которую, однако, он определяет как диалектический материализм, а не как старый философский материализм.)
Если вопрос ставится таким образом, то оказывается непонятным значение и смысл диалектики, которая из теории познания и внутреннего нерва исторической науки и науки о политике превращается в разновидность формальной логики, в элементарную схоластику. Значение диалектики может быть понято во всей его фундаментальности лишь при условии, если философия практики мыслится как целостная и оригинальная философия, которая открывает новый этап в истории и во всемирном развитии мысли, поскольку она преодолевает (и, преодолевая, включает в себя их жизнеспособные элементы) как идеализм, так и материализм в их традиционной форме, выросшие на почве старых обществ. Если понимать философию практики лишь как производное от какой-то другой философии, то нельзя постигнуть новую диалектику, в которой как раз осуществляется и выражается это преодоление.
Вторая причина, по-видимому, психологического характера. Люди чувствуют, что диалектика – вещь очень сложная и трудная, поскольку мыслить диалектически – значит идти против вульгарного обыденного сознания, которое тяготеет к догме, жаждет безоговорочной определенности и выражает себя в формальной логике. Чтобы лучше понять, о чем речь, можно представить себе, что произошло бы, если бы в начальной и средней школе естественные и физические науки преподавались на основе теории относительности Эйнштейна и к традиционному понятию «закона природы» было бы добавлено понятие статистического закона, или закона больших чисел. Дети не поняли бы ровным счетом ничего, и контраст между тем, чему учат в школе, и тем, что выносится из опыта жизни и семье и в обществе, оказался бы настолько велик, что школа стала бы посмешищем и поводом для скептических карикатур.
Это соображение и явилось, как мне кажется, психологическим тормозом для автора «Очерка»; он фактически капитулирует перед обыденным сознанием и вульгарным образом мышления, ибо не поставил перед, собой данную проблему в ее действительном теоретическом значении, и, следовательно, оказывается практически безоружным и беспомощным. Невоспитанная и грубая среда, окружающая воспитателя, подавила его, вульгарное обыденное сознание одержало верх над наукой, а не наоборот; если среда выступает в качестве воспитателя, то она, в свою очередь, должна быть воспитана, но автор «Очерка» не понимает этой революционной диалектики. Корень всех ошибок «Очерка» и его автора (позиция которого не изменилась и после большой дискуссии, в итоге которой он, кажется, отрекся от своей книги, как это явствует из сообщения, представленного Лондонскому конгрессу) кроется именно в этой попытке разделить философию практики на две части: «социологию» и систематическую философию. Философия, отделенная от теории истории и политики, не может быть не чем иным, как метафизикой, тогда как великое завоевание в истории современной мысли, которое являет собой философия практики, заключается как раз в том, что философия понимается в ее конкретной историчности и отождествляется с историей.
О метафизике. Можно ли извлечь из «Популярного очерка» критику метафизики и спекулятивной философии? Следует сказать, что от автора ускользает само понятие метафизики, поскольку от него ускользают понятия исторического движения, становления и, следовательно, понятие диалектики. Представлять какое-либо философское положение как верное в определенный исторический период, то есть как необходимое и неотъемлемое выражение определенного исторического действия, определенной практики, но преодолеваемое и «теряющее смысл» в последующий период, и при этом не впадать в скептицизм и нравственный и идеологический релятивизм, иными словами, воспринимать философию в ее историчности, – это довольно сложная и трудная мыслительная работа. Автор же полностью впадает в догматизм и, следовательно, в определенную – хотя и наивную – форму метафизики; это ясно с самого начала из постановки проблемы, из того, что автор стремится построить систематическую «социологию» философии практики; социология же в данном случае как раз и означает наивную метафизику. В заключительном разделе введения автор оказывается не в состоянии ответить на возражение некоторых критиков, утверждающих, что философия практики может жить лишь в конкретных исторических трудах. Ему не удается выработать понимания философии практики как «исторической методологии», а последней – как «философии», как единственно конкретной философии, другими словами, ему не удается поставить и разрешить с точки зрения реальной диалектики ту проблему, которую Кроче поставил и пытался решить со спекулятивной точки зрения. Вместо исторической методологии, философии он выстраивает сооружение из частных вопросов, понимаемых и решаемых догматически, а то и чисто словесно, с помощью столь же наивных, сколь и претенциозных паралогизмов. Это сооружение могло бы все же быть интересным и полезным, если бы оно и было представлено как таковое, не претендуя ни на что другое, кроме того, чтобы дать приблизительные схемы эмпирического характера, пригодные для непосредственно практических целей. Впрочем, понятно, что так и должно было быть, поскольку в «Популярном очерке» философия практики выступает в качестве не самостоятельной и оригинальной философии, а «социологии» метафизического материализма. Под метафизикой в нем понимается только определенная философская конструкция – спекулятивно-идеалистическая, а не вообще любая систематическая конструкция, полагаемая как внеисторическая истина, как нечто универсально-абстрактное, взятое вне времени и пространства.
Философия «Популярного очерка», заключенная в нем в скрытом виде, может быть названа позитивистским аристотелизмом, приспособлением формальной логики к методам физических и естественных наук. Историческая диалектика подменяется законом причинности, поисками правильности, нормальности, единообразия. Но каким образом из представлений подобного типа может вытекать преодоление, «переворачивание практики»? Если понимать следствие как механический эффект, то оно никогда не сможет превзойти причину или совокупность причин, а значит, и развитие может быть в этом случае представлено лишь в том плоском и вульгарном виде, как оно имеет место в эволюционизме.
Если «спекулятивный идеализм» – это учение о категориях и происходящем в духе априорном синтезе, то есть форма антиисторичной абстракции, то философия, в скрытом виде заключенная в «Популярном очерке», – это идеализм наизнанку в том смысле, что здесь эмпирические понятия и классификации заменяют собой спекулятивные категории, но столь же абстрактны и антиисторичны, как и эти последние.
К наиболее заметным следам старой метафизики в «Популярном очерке» относится стремление свести все к одной причине, причине последней, причине конечной. Можно воссоздать историю проблемы единственной и последней причины, и окажется, что она – одно из проявлений «поисков бога». В противоположность указанному догматизму надо еще раз вспомнить два письма Энгельса, опубликованные в «Зоциалистише Академикер».
Понятие «наука». Постановка этой проблемы как проблемы поиска законов, поиска какого-то постоянства, регулярности, единообразия связана с требованием, которое выглядит несколько по-детски наивно, – решить раз и навсегда практический вопрос о предсказуемости исторических событий. Поскольку вследствие странного переворачивания перспективы «кажется», что естественные науки дают возможность предвидеть развитие природных процессов, то историческую методологию стали считать «научной» только тогда и постольку, когда и поскольку она абстрактно позволяет «предвидеть» будущее общества. Отсюда поиски основных причин, более того, «первопричины», «причины причин». Но уже в «Тезисах о Фейербахе» заранее критиковалось это упрощенческое представление. В действительности можно «научно» предвидеть только борьбу, но не конкретные ее моменты, которые всегда бывают результатом столкновения противостоящих друг другу сил, находящихся в постоянном движении, не сводимых к фиксированным количественным величинам, потому что в них количество постоянно переходит в качество. Реально можно «предвидеть» что-либо лишь постольку, поскольку совершается определенное действие, прилагается определенное усилие воли и, следовательно, вносится конкретный вклад в достижение того результата, который «предвидится». Предвидение, таким образом, выступает не как научный акт познания, а как абстрактное выражение прилагаемого усилия, как практический способ создать коллективную волю.
Да и как могло бы предвидение быть актом познания? Познается то, что было, или то, что есть, а не то, что является «несуществующим» и, следовательно, непознаваемым по определению. Предвидение, таким образом, есть только практический акт, который не может, если речь идет не о пустяках или напрасной трате времени, быть объяснен иначе, чем сказано выше. Необходимо правильно поставить проблему предсказуемости исторических событий, чтобы быть в состоянии дать исчерпывающую критику концепции механистической причинности, чтобы отнять у нее какой бы то ни было научный престиж и свести ее лишь к мифу, который, быть может, был полезен в прошлом, в такой период развития некоторых подчиненных социальных групп, когда они были еще отсталыми (см. одну из предыдущих заметок).
Но именно само понятие «наука» в том виде, в каком мы находим его в «Популярном очерке», должно быть подвергнуто критическому пересмотру как целиком заимствованное из естественных наук, словно они – это единственная наука или наука по преимуществу, как то утверждает позитивизм. В то же время термин «наука» употребляется в «Популярном очерке» во многих значениях, из которых одни явные, а другие подразумеваются или едва намечены. Явный смысл – это тот, в каком понятие «наука» употребляется в физических исследованиях. В других случаях оно, по-видимому, обозначает метод. Но существует ли метод вообще, а если существует, то не означает ли он не что иное, как философию? Иногда он мог бы означать и формальную логику, но следует ли называть ее методом и наукой? Необходимо твердо уяснить, что каждая область исследований имеет свой определенный метод и создает свою определенную науку и что метод развивался и разрабатывался вместе с развитием и разработкой каждой данной области исследований и данной науки и составляет с ними единое целое. Считать, что можно двигать вперед научные исследования в какой-то области, применив метод, принятый за некий типовой образец потому, что он привел к хорошим результатам в другой области, которой он присущ органически, – значит впадать в странное заблуждение, не имеющее ничего общего с наукой. Существуют, однако, определенные общие принципы, из которых, можно сказать, складывается критическое сознание любого ученого, какова бы ни была его «специализация», и которыми должна всегда спонтанно и неусыпно поверяться его работа. Так, можно сказать, что не является ученым тот, кто слабо владеет методом данной специальной отрасли, кто не улавливает точного смысла употребляемых им понятий, кто плохо осведомлен о предшествующей разработке трактуемых им проблем, кто не слишком осмотрителен в своих утверждениях, кто идет путем не необходимых, а произвольных и бессвязных умозаключений, кто не умеет учитывать пробелы, имеющиеся в знаниях на данном достигнутом уровне, а умалчивает о них и удовлетворяется чисто словесными объяснениями или чисто внешними связями, вместо того чтобы признать временный характер данной позиции, возможность вернуться к ней, развить ее и т. д. (Каждый из этих пунктов можно развить, приведя соответствующие примеры.)
По поводу многих мест, где в «Очерке» ведется полемика г кем-либо, можно высказать упрек в систематическом игнорировании возможности ошибки со стороны отдельных цитируемых там авторов, вследствие чего одной общественной группе, представителями которой всегда считаются названные ученые, приписываются самые разноречивые мнения и самые противоречивые стремления. Это замечание связано с более общим методологическим соображением, а именно: не очень «научно» или, попросту, не «очень серьезно» выбирать себе противника среди самых глупых и посредственных людей или же выбирать среди мнений своих противников наименее значительные и наиболее случайные и полагать, что противник «полностью» «уничтожен», если опровергнуто его второстепенное или брошенное вскользь высказывание, или что с какой-либо идеологией или учением покончено, если доказана теоретическая несостоятельность его третьеразрядных или четвероразрядных защитников. Кроме того, «необходимо быть справедливыми со своими противниками» в том смысле, что нужно стараться понять то, что они действительно хотели сказать, а не цепляться коварным образом за поверхностный и буквальный смысл их выражений. Сказанное относится к такому случаю, когда тот, кто ведет спор, ставит себе целью поднять интеллектуальный тонус и уровень своих сторонников, а не стремится лишь сокрушить все и вся вокруг себя любыми способами и средствами. Следует исходить из того, что ваши сторонники должны дискутировать и защищать свою точку зрения в спорах со способными и умными противниками, а не только с невежественными и неподготовленными людьми, которых можно убедить ссылкой на «авторитет» или средствами «эмоционального» воздействия. Возможность ошибки должна быть допущена и оправдана, что вовсе не означает отхода от собственной концепции, ибо действительное значение имеет не мнение какого-нибудь Тита, Кая или Софрония, а та совокупность мнений, которая стала коллективным мнением, общественным фактором и общественной силой; эти мнения и следует оспаривать в лице их наиболее авторитетных теоретических представителей, достойных даже уважения за то, на какую высоту поднялась их мысль, и за то, что непосредственные цели их «бескорыстны». Причем, делая это, не нужно думать, что тем самым вы «разрушили» соответствующий общественный фактор и общественную силу (это было бы чисто просветительским рационализмом), а надо отдавать себе отчет в том, что вы лишь способствовали: 1) сохранению и укреплению в своих сторонниках духа разграничения и размежевания; 2) созданию предпосылок к тому, чтобы ваши сторонники восприняли и оживотворили то особое учение, которое соответствует условиям их жизни.
Следует отметить, что многие недостатки «Популярного очерка» связаны с «устной манерой изложения». Автор в предисловии указывает, как бы ставя это себе в заслугу, что его произведение было сначала «проговорено». Но как уже заметил Маколей по поводу устных споров у греков, именно при «устном» доказательстве и у тех, кто мыслит по-ораторски, встречаются самые удивительные логические погрешности и легковесные аргументы. Это, впрочем, не уменьшает ответственности авторов, которые не просматривают перед сдачей в печать то, что было ими изложено устно, часто в порядке импровизации, когда механические и случайные ассоциации идей подчас заменяют прочное логическое построение. Хуже всего бывает, если подобная ораторская практика превращает леность мысли в укоренившуюся привычку, а критические тормоза перестают действовать. Можно было бы привести целый список «ignorantiae et mutationes elenchi» из «Популярного очерка», обязанных своим происхождением, по всей вероятности, ораторскому «пылу». Типичным образцом мне представляется раздел, посвященный профессору Штаммлеру, один из самых поверхностных и полных софистики.
Так называемая «реальность внешнего мира». Вся полемика против субъективистской концепции реальности, с «убийственной» проблемой «объективной реальности внешнего мира», в основном легковесна и бесполезна, плохо задумана и еще хуже осуществлена (я это отношу и к сообщению, представленному Лондонскому конгрессу по истории науки, который состоялся в июне – июле 1931 года). С точки зрения «народного мудреца», всякое обращение к этой теме вызвано скорее зудом интеллигентского педантизма, чем логической необходимостью. Народ и не подозревает, что вообще может возникнуть вопрос, существует ли внешний мир объективно. Стоит поставить перед ним подобный вопрос, как разразится неудержимый взрыв веселья а ля Гаргантюа. Народ «верит», что внешний мир объективно реален, а тут как раз и возникает проблема, каковы истоки этой «веры» и какую значимость она имеет «объективно»? На самом деле истоки этой веры религиозны, даже если те, кто ее разделяет, в религиозном отношении индифферентны. Поскольку все религии учили и учат, что мир, природа, вселенная созданы богом раньше человека, и значит, человек застал готовенький, упорядоченный, раз навсегда заданный мир, то это верование послужило столпом «обыденного сознания» и все так же устойчиво живуче, даже если религиозное чувство угасло или притупилось. Выходит, опираться на этот опыт «обыденного сознания», чтобы «смехом убить» субъективистскую концепцию, значит действовать скорее «реакционно», то есть скрыто апеллировать к религиозному чувству, и в самом деле католические писатели или ораторы прибегают именно к этому средству, желая достичь все того же эффекта едкого сарказма.
В сообщении, представленном Лондонскому конгрессу, автор «Популярного очерка» в скрытом виде отвечает на эту критику (которая в общем носит внешний характер, хотя и имеет свое значение), замечая, что Беркли, впервые сформулировавший в законченном виде субъективистскую теорию, был архиепископом (откуда, вроде бы, и выводится религиозное происхождение теории) и что только первозданный «Адам» мог подумать, что все сущее – плод его мышления (и в этом утверждении автор намекает на религиозное происхождение теории, хотя и не очень или совсем неубедительно).
А проблема, мне представляется, в следующем: как можно объяснить, что такая, не легковесная даже с точки зрения философа практики, концепция ныне, будучи изложена народу, вызовет хохот или насмешки? Думается, это типичное проявление наметившегося отрыва науки от жизни, определенных групп интеллигенции, составляющих «центр» управления высокой культурой, от широких народных масс: ведь язык философии превратился в жаргон, производящий то же впечатление, что и язык Арлекина. Но как бы «обыденное сознание» ни веселилось, философ практики все равно должен искать объяснение и реального значения концепции, и причины ее возникновения и распространения среди интеллигенции, и причины того, почему она смешит обыденное сознание. Несомненно, что субъективистская концепция – неотъемлемая часть современной философии в ее самой передовой и завершенной форме, раз из нее, и превзойдя ее, возник исторический материализм, который в своей теории надстроек выражает на реалистическом и историцистском языке то, что традиционная философия выражала в спекулятивной форме. Доказательство этого тезиса, здесь только намеченного, имело бы величайшее культурное значение, поскольку положило бы конец ряду столь же легковесных, сколь бесполезных дискуссий и позволило бы органически развивать философию практики, доведя ее до уровня ведущей представительницы высокой культуры. Более того, удивительно, что ни разу не выдвигалась и соответственно не разрабатывалась идея связи между идеалистическим тезисом о том, что реальный мир есть творение человеческого духа, и тезисом философии практики об историчности и бренности всех идеологий, поскольку идеология – выражение базиса и модифицируется с его изменением.
Проблема эта, вполне естественно, тесно связана с проблемой ценности так называемых точных или физических наук, которые чуть ли не фетишизируются в рамках философии практики и даже представляются в качестве единственно истинной философии или мировоззрения.
Но что следует понимать под субъективистской концепцией реальности? Можно ли будет принять какую-либо из многочисленных субъективистских теорий, кропотливо разработанных целым рядом философов и профессоров вплоть до солипсизма? Очевидно, что философия практики и в этом случае должна быть соотнесена с гегельянством, представляющим собой самую завершенную и гениальную форму субъективистской концепции, а из последующих теорий нужно принять во внимание только некоторые частные аспекты и прикладные ценности. И надо будет отыскать самые причудливые формы этой концепции как у последователей, так и у более или менее умных критиков. Стоит припомнить кое-что из воспоминаний Толстого о детстве и отрочестве: Толстой рассказывает, что был настолько увлечен субъективистской концепцией реальности, что нередко у него случалось головокружение, так резко он оборачивался назад, будучи убежден, что захватит момент, когда сзади ничего не окажется, поскольку его дух не успеет еще ничего «создать» (или что-то в этом роде, отрывок этот из Толстого весьма показателен и интересен с литературной точки зрения). Или в произведении Бернардино Вариско «Линии критической философии» (с. 159) написано: «Скажем, я открываю газету, узнать, что происходит в реальном мире. Будете вы утверждать, что новости создал я – тем, что открыл газету?» Можно объяснить, почему Толстой воспринял буквально и механически субъективистскую теорию. Но не удивительно ли, как мог написать подобное Вариско? Правда, он переориентировался в последнее время на религию и трансцендентальный дуализм, но все же остается серьезным ученым, и ему следовало бы хорошо разбираться в своем предмете. Вариско ведет свою критику с позиции обыденного сознания, а надо заметить, что именно этой критикой пренебрегают философы-идеалисты, хотя она крайне важна, поскольку мешает распространению определенного образа мыслей и определенной культуры. Можно припомнить статью Марио Миссироли в «Ита-лиа леттерариа», где он пишет, что был бы в большом затруднении, если бы ему пришлось публично, например на диспуте с неосхоластом, защищать субъективистскую точку зрения. Мисси-роли замечает, что католицизм в конкуренции с идеалистической философией прибегает к использованию естественных и физических наук. В другом месте Миссироли предвидит упадок спекулятивной философии и все более широкое распространение экспериментальных и «реалистических» наук (однако в этом втором тексте, опубликованном в «Саджаторе», он предсказывает также волну антиклерикализма, то есть, по-видимому, не верит больше и использование науки со стороны католицизма). Стоит напомнить из тома «Разные произведения» Роберто Ардиго, составленного и отредактированного Дж. Маркезини (Ле Моннье, 1922), «полемику пустоголового»: в провинциальной клерикальной газетенке некий автор (священник епископской курии), желая дискредитировать Ардиго перед простолюдинами, представляет его примерно так: «один из философов, которые полагают, что собор (в Мантуе или другом городе) существует лишь потому, что они о нем думают, а стоит им перестать о нем думать, собор исчезнет и т. д.», к вящему негодованию самого Ардиго, позитивиста, полностью разделявшего с католиками их теорию восприятия внешней реальности.
Необходимо показать, что «субъективистская» концепция после того, как она послужила для критики философии трансценденции, а также наивной метафизики обыденного сознания и философского материализма, может обрести свой истинный смысл и свое историческое объяснение только в теории надстроек, в то время как в спекулятивной форме она всего-навсего чистой воды философский роман. Намек на более реалистическое объяснение субъективизма в немецкой классической философии можно найти в рецензии Г. Де Руджеро на посмертные публикации (кажется, писем) Б. Констана (как будто), помещенные в «Критике» несколько лет назад.
Упрек, который приходится сделать в отношении «Популярного очерка», заключается в том, что в нем субъективистская концепция представлена такой, какой она выглядит в критике с позиции обыденного сознания, и что концепция объективной реальности внешнего мира дана в ее наиболее тривиальной и некритической форме, причем автор даже не подозревает, что в таком изложении ей легко предъявить обвинение в мистицизме, что, кстати, и было сделано. (В сообщении, представленном Лондонскому конгрессу, автор «Популярного очерка» указывает на обвинение в мистицизме, приписывая его Зомбарту, и высокомерно отмахивается от него, но Зомбарт наверняка позаимствовал его у Кроче.) Однако, анализируя эту концепцию, не так-то легко оправдать точку зрения внешней объективности, столь механистически истолкованной. Выходит, может существовать внеисторическая и внечеловеческая объективность? Но кто будет судить о такой объективности? Кто способен встать на подобную «точку зрения космоса в себе» и что будет означать такая точка зрения? Можно со спокойной совестью считать, что речь идет об остаточном понятии бога, в частности о мистическом понятии неведомого бога. Формулировка Энгельса, что «единство мира состоит в его материальности, а эта последняя доказывается… длинным и трудным развитием философии и естествознания», содержит зародыш правильного мировоззрения, поскольку обращается к истории и человеку, чтобы доказать объективную реальность мира. Объективное значит всегда «человечески объективное», что может в точности соответствовать «исторически субъективному», то есть объективное должно было бы означать «всеобще субъективное». Знание человека объективно, поскольку познание реально для всего человеческого рода, исторически объединенного в единую систему культуры. Но этот процесс исторического объединения происходит, когда исчезают внутренние противоречия, разъедающие человеческое общество, противоречия, которые являются условиями формирования групп и возникновения не всеобще-конкретных идеологий, а незамедлительно устаревающих, поскольку их суть порождена соответствующей практикой. Значит, существует борьба за объективность (дабы освободиться от пристрастных и ошибочных идеологий), и это и есть борьба за объединение культуры рода человеческого. То, что идеалисты называют «духом», не исходная точка, а конечная, это совокупность надстроек в процессе становления конкретного и объективно всеобщего объединения, а совсем не постулат изначального единства и т. д.
Экспериментальная наука была до сих пор почвой (дала почву), на которой такое единство культуры достигло максимальной степени; она выступила фактором познания, внесшим наибольший вклад в объединение «духа», способствовавшим превращению его в более универсальный, это наиболее объективизированная и конкретно универсализированная субъективность.
Понятие «объективное» в метафизическом материализме должно, по-видимому, обозначать некую объективность, существующую также помимо человека, но когда утверждают, что некая реальность существовала бы и в том случае, если бы не было человека, то либо пользуются метафорой, либо впадают в некую форму мистицизма. Мы познаем действительность лишь по отношению к человеку, а поскольку человек – это историческое становление, то и познание и реальность являются становлением, объективность – тоже становление и т. д.
Можно ли «субъективную» концепцию Беркли отделить от религии и каким образом Беркли согласует свою концепцию со своими религиозными верованиями? «Популярный очерк» так же, как очерк «Теория и практика», в своем упрощенчестве не позволяет понять, что религия может быть связана как с механистическим материализмом, так и с самым крайним субъективизмом. Беркли не был «еретиком» в религии, напротив, его концепция – это способ рассмотреть соотношение между божественным началом и человеческой мыслью и, по существу, «теология». В очерке «Теория и практика» цитируется «Жизнь – это сон» без всякой оглядки на то, что речь идет о лингвистической проблеме, поскольку если все-сон и сновиденье – это сон, то, следовательно, сон обозначает «жизнь» и «реальность».
См. Толстой, т. 1 «Автобиографические повести» («Детство и отрочество», изд. «Славия», Турин, 1930), с. 232 (гл. XIX, повести «Отрочество», озаглавленная также «Отрочество»): «Но ни одним из всех философских направлений я не увлекался так, как скептицизмом, который одно время довел меня до состояния близкого сумасшествия. Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что, как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошелся с Шеллингом в убеждении, что существуют не предметы, а мое отношение к ним. Были минуты, что я, под влиянием этой постоянной идеи, доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (neant) там, где меня не было».
Кроме примера из Толстого, напомнить, как публицист с юмором описывает «профессионального или традиционного» философа (выдержка из Кроче, глава «Философ»), который годами сидит за письменным столом, уставясь на чернильницу, и размышляет: «Чернильница существует во мне или вне меня?»
Высказывание Энгельса: материальность мира доказывается «длинным и трудным развитием философии и естествознания» надо бы проанализировать и уточнить. Что он понимает под естествознанием – теоретическую или практически-экспериментальную деятельность ученых либо синтез того и другого? Можно бы сказать, что экспериментальная деятельность ученых – это типичный реальный единый процесс, первая модель диалектического взаимодействия человека и природы, элементарная историческая клеточка, в которой человек посредством техники вступает в общение с природой, познает ее и покоряет. Несомненно, утверждение экспериментального метода разделяет историю на два мира, на две эпохи и порождает процесс распадения теологии и метафизики и развития современной мысли, венец которой – философия практики. Научный опыт – это первая клеточка нового метода производства, новой формы активного единения человека и природы. Ученый-экспериментатор – не только мыслитель, но [еще] и рабочий, практика непрерывно контролирует его мыслительный процесс и наоборот, пока не возникнет полное единство теории и практики.
Примечание 1. Нужно разобраться в позиции профессора Лукача по отношению к философии практики.