Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранные произведения в 2 томах. Том 1. Саламандра

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Грабинский Стефан / Избранные произведения в 2 томах. Том 1. Саламандра - Чтение (стр. 16)
Автор: Грабинский Стефан
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Не успел я оправиться от испуга, как раздался глухой зловещий гул. Инстинктивно я обратился к Анджею.
      — Что это?
      Лицо моего друга смертельно побледнело, глаза фосфоресцировали безумным светом.
      — Дом рушится… — ответил он беззвучно.
      Вируш был прав, во все стороны от пола до потолка разбегались, зловеще пересекаясь, длинные трещины…
      Руки Анджея судорожно впилась в мое плечо.
      — Посмотри туда! — прошептал он побелевшими губами. — Вон там, там, за столом, в углу у стены!… Видишь?!… Это он!…
      В адском грохоте рушащегося дома я вдруг увидел в углу на полу обнаженное человеческое тело — нет! — не тело, скелет, чудовищно исхудалый, обтянутый желтой, как пергамент, кожей скелет человека. От шеи до левой стопы наискось тело прорезала длинная, набухшая кровью полоса, словно от удара молнии. Там, куда пришелся удар, кожа лопнула на ширину двух пальцев, обнажив черные обугленные ткани… Страшная сила поразила эти человеческие останки… Маленькое лицо, искривленное жестокой ухмылкой, рыжая бородка клинышком… я узнал Ястроня…
      Словно во сне прозвучали последние, вздоху умирающего подобные слова Анджея:
      — Она выбрала его…
      Громыхание, скрежет словно потрясли основание мира и заглушили все. Заколебались стены, зашатались своды и с невыносимым грохотом рухнули. В мгновение ока вилла превратилась в руину мелких, ослепительно белых камней. А среди стертого чуть не в порошок дома стоял я, чудом уцелевший человек. Немного дальше лежало тело Ястроня, надо мной сияло послеполуденное солнце…
      — Анджей! — позвал я, словно беспомощный ребенок. — Анджей!…
      И оглянулся в поисках друга — напрасно! Вируш исчез. Я остался один — совсем один…
      Будто в насмешку сияло солнце и заливало ослепительным светом пустоту. Откуда-то из щели выскользнула крупная черно-золотая ящерица, пробежала по телу Ястроня и снова исчезла в развалинах… Я потерял сознание…
 

ЭПИЛОГ

      После долгой, бесконечно долгой ночи, надо мной склонилось лицо. Лицо знакомое и доброе. Я протянул руку. Руку пожала дружеская теплая ладонь.
      — Вам нельзя двигаться! — сказал кто-то надо мной.
      — Это вы, пан доктор? — спросил я, превозмогая чудовищную усталость, смежавшую мои веки железными пальцами.
      — И говорить нельзя, — прозвучал тот же голос издалека.
      Вопреки запрету я сел на постели. Узнал доктора Беганьского.
      — Где я? Вернулся ли Вируш?
      Вы у себя дома. С паном Вирушем я не знаком.
      — Кто меня принес домой? И давно ли я здесь?
      — Спокойно, спокойно. Лежите тихо, не делайте резких движений. Вы, к счастью, выздоравливаете после очень серьезной болезни; любые волнения могут вернуть ее.
      — Какое сегодня число? — равнодушно осведомился я.
      — Двадцать шестое июля.
      Я сосчитал дни и мне сделалось не по себе.
      — Значит, целый месяц без сознания?
      — Неважно, с какого числа и как долго; слава Богу опасность миновала.
      — Что со мной было? Воспаление мозга? Что?!
      — Пан Ежи, — уклончиво ответил врач, — зачем вам название болезни? Номенклатура неважна. Прошло, минуло — давайте думать о минуте настоящей. Как вы чувствуете себя?
      — Я страшно изнурен.
      — Естественно. Несколько недель вы питались лишь простоквашей в минимальных порциях.
      — А приходил ли Вируш?
      — Никого не было. В начале июля принесли два письма; лежат у вас на столе, нераспечатанные.
      — Спасибо, пан доктор! Вы спасли мне жизнь.
      Я пожал ему руку.
      — Чепуха. Сейчас на часик-другой отлучусь. Вечером снова загляну к вам. Разрешаю съесть хороший бульон и кусочек белого мяса; лучше птица. До свидания!
      Едва он ушел, я вскочил с постели.
      — Письма, письма!
      Дрожащей рукой сломал печати. Первое письмо от пани Станиславы Гродзенской от 24 июня.
      «Дорогой пан Ежи! — писала мать Хелены. — Уже четыре дня, как болезнь Хелены отступила; боли прекратились внезапно 24 числа текущего месяца после полудня. Доктор Беганьский констатировал: загадочное изменение состава крови исчезло бесследно. Слава Господу Богу нашему!… Это чудесное, поистине провидением Божеским дарованное исцеление девочки нашей произвело на нее сильное и глубокое впечатление. Кажется, под этим впечатлением в ней созрело неизменное решение посвятить свою жизнь исключительно Богу, Его хвале. Надобно принять ее решение, пан Ежи, и подчиниться ее воле, как подчинились ей мы оба с Хенриком. Видимо, такова судьба…
      Завтра вечером мы уезжаем в северную Францию, в Трувиль-ан-мер. Там Хелена начнет послушничество в монастыре святой Клары…
      Прощайте, пан Ежи, благословляю вас как сына. Бог свидетель, я желала бы видеть вас с Хеленой соединенными узами брака, всей душой хотела я благословить моих дорогих детей. Да видно суждено иначе. Прими покорно волю неба — быть может, от твоего отречения зависела ее жизнь…
      С искренними пожеланиями,
      Станислава Гродзенская»
      Пораженный, я долго сидел, бессмысленно разглядывая письмо. Голова болела невыносимо, горло перехватило словно невидимыми клещами. Машинально взглянув на второе письмо, я узнал ее почерк. Проблеск невероятной надежды мелькнул во мраке отчаяния. Я вскрыл конверт. Выпали два листика бумаги; на одном рукой Хелены написано три слова: «Я вас прощаю, Хелена», второе письмо — одно из пламенных посланий моих Каме — страстное, униженное, безумное…
      Я вздрогнул, словно укушенный гадом. Страшная месть любовницы поразила меня в самое сердце… Острая боль пронзила насквозь и погрузила в оцепенение. Глухое отчаяние бессильно билось о стены мертвенного дома. Бедный слабый человек, я корчился в мучительных конвульсиях, кусал руки в нечеловеческом страдании. Жалкий, ничтожный человек…
      Очнулся я от собственного глухого стона, протяжного, будто вой ветра. Тупо, будто автомат вышел из дому…
      Миновал дома, улицы, встречал каких-то людей, даже отвечал на приветствия. Кто-то остановил меня, оживленно жестикулируя, что-то рассказывал — не помню что. На углу перекрестка кто-то с разбегу налетел на меня, я чуть не упал на мостовую. Даже не рассердился. Покачнулся как пьяный и пошел дальше.
      Уже перед заходом солнца позвонил у ворот знакомого дома. Вышел старый слуга в темно-вишневой ливрее.
      — Господа дома? — задал я глупый вопрос.
      — Они уехали за границу.
      — Надолго?
      — Не могу вам сказать… не знаю…
      Ворота закрылись.
      Крестный путь блужданий без цели возобновился. Наконец я очутился на Парковой.
      — Номер шесть! — настойчиво вторил мне чей-то голос. — Номер шесть!
      Вот и он! Издали видна на калитке белая доска с черной шестеркой. Осталась лишь калитка — калитка из зеленой металлической сетки. А сеткой — ха-ха! — тщательно и педантично огорожен прямоугольник развалин! Что это? Есть даже кнопка звонка?… Почему бы и нет? Кнопка и обрывок провода, повисшего на заборе…
      Нажимаю кнопку.
      — Анджей, ты дома?…
      О ирония! О сила привычки!
      Вхожу в калитку; словно лунатик миную небольшой сад, кое-где засыпанный щебнем, останавливаюсь в самом центре развалин. Солнце заходит, и его алая улыбка кроваво пламенеет на волнах извести, штукатурки и камней. Не уцелело ни одной стены, нет ни одного целого камня, даже фундамента не видно. Все стерто в порошок… Какая пустота!…
      Слышу свой совсем чужой хриплый голос:
      — Анджей! Анджей!
      В соседней вилле из окна выглядывает женщина.
      — Кого вы разыскиваете?
      — Скажите, пожалуйста, пан Анджей Вируш уехал?
      — Не знаю такого пана.
      — Он ваш ближайший сосед, владелец этого дома.
      И жестом я показываю на руины.
      — Никогда не слышала такого имени. Владелец виллы, инженер Рудский, погиб под развалинами еще десять лет назад.
      — А потом? Кто отстроил дом после?
      — Никто. Уже десять лет место пустует.
      — Не может быть! Еще месяц назад здесь стоял дом! Катастрофа произошла 24 июня!
      Женщина усмехнулась и внимательно посмотрела на меня.
      — Верно, вы ошиблись. Возможно, на другой улице. Этим развалинам уже десять лет… — Она снова усмехнулась и исчезла в глубине дома.
      У меня внезапно заболела голова, черный непроницаемый саван тайны опустился на глаза…
      Так где же я бывал целый год? Кто такой Вируш? Кто Кама?…
      Может, мне снился сон — кошмарный, отравляющий ядовитыми испарениями сон?…
      Нет… Нет!!!… Ведь у меня на груди ее письмо, ее прощальное письмо — три жестоких слова! И это явь, страшная в своей простоте явь!…
      Из кошмара, из мрачных лабиринтов сна я вынес на свет дня одну-единственную реликвию — три слова письма…
       Конец
       Осень и зима 1922 года
 

Стефан Грабинский и мировоззрение мага

      Его сжатая, холодная манера письма выдает человека с классическим стилеисповеданием. Предпочитает точность эпитетов, но не чуждается известного образного маньеризма. Никаких попыток специального возбуждения читательского интереса, никаких баобабов и колибри в мрачном, скудном, относительно северном пространстве рассказа. Некоторые тексты напоминают Эдгара По, остальные не напоминают никого. Произведения Стефана Грабинского (1887 — 1936) входят практически во все европейские и американские антологии фантастической литературы, но, насколько можно судить, при жизни он не имел у себя на родине, в Польше, особой популярности. Впоследствии ситуация изменилась. В предисловии к относительно недавнему польскому изданию можно прочесть о его творчестве следующее: «Это был новый тон, какого польская литература до Грабинского не знала. Удивительная необычность и оригинальность этой прозы — несомненно некое существенное расширение достижений и успехов польской литературы и одновременно приближение к универсальным мотивам и ценностям мировой беллетристики». Небогато, но автора предисловия можно понять: Грабинского трудно втиснуть в польский литературный процесс и не менее трудно приблизить к каким-то абстрактным «ценностям мировой беллетристики». Вообще узнать что-либо интересное о Стефане Грабинском, равно как о любом другом классике черно-фантастического жанра, довольно трудно. Кажется, он чуть ли не всю жизнь учительствовал в галицийской провинции и, кажется, был человеком весьма образованным — во всяком случае, отмечается несомненное влияние на него Анри Бергсона и Уильяма Джеймса. Но нас в данном случае занимает не столько учитель из Галиции, осведомленный в проблематике современной европейской философии, сколько его двойник — блестящий знаток магического мировоззрения и захватывающий рассказчик. И, разумеется, мы должны прежде всего иметь представление о магическом мировоззрении вообще.
      Не надо путать магию с оккультизмом, и еще более нельзя ее путать с парапсихологией и экстрасенсорикой (термин, кстати говоря, в высшей степени нелепый и неточный). Если оккультизм XIX века явился романтической реакцией на позитивистскую науку, то парапсихология есть грустное признание того факта, что далеко не все в этом мире поддается научному объяснению. Ни оккультизм, ни парапсихология не могут иметь специального отношения к магии по той простой причине, что магия — тотальное мировоззрение, не зависящее даже от религиозной догмы. Речь идет о натуральной магии. Некоторые ее ответвления — например, белая, красная и черная магия — могут быть ориентированы на присутствие того или иного божественного начала, но само по себе это мировоззрение свободно от любых утверждений и формулировок теистического абсолюта. Магия признает этот мир — конкретизацию одного из возможных миров — случайным результатом беспрерывного взаимодействия, постоянной трансформации четырех основных сущностей, или принципов: огня, воздуха, воды и земли, — которые функционируют в мыслимой и немыслимой протяженности между гипотетическим полюсом вездесущего движения и не менее гипотетическим средоточием неподвижности. Эти принципы ни в коем случае нельзя путать с элементарностью периодической системы, поскольку магия вообще отрицает возможность какой-либо стабильной схематики мироздания. Манифестация какой-либо устойчивой картины мирового пейзажа объясняется относительной предоминацией одного принципа над другими. Причем это касается не только актуального космоса, но и каждой одноименной стихии: например, когда говорят о материальном пламени, имеют в виду землю, воду и воздух, соединенные и живущие в режиме огненного принципа. Поэтому всякое рассуждение о полном движении или полном покое в высшей степени предположительно, так как даже в самом тонком и эфемерном пламени присутствует земная тягость и блуждающий огонь разрывает сердцевину несокрушимой минеральной породы. Отсюда следует множество выводов. Коснемся некоторых из них: во-первых, каждый объект пребывает в состоянии изменчивой креативности, т. е., с точки зрения магии, нельзя признавать за ним раз и навсегда фиксированную идею или форму — каждый объект есть генератор или катализатор энергетикоассоциативных референций; во-вторых, объект не может иметь определенного акустического отражения, проще говоря, наименования, — мало того что его название меняется в зависимости от языка, — его акустический ориентир меняется в зависимости от степени его трансформации; в-третьих…
      В-третьих, вселенная — материальная, психологическая, интеллектуальная — не может иметь никаких законов и не поддается никакой логической интерпретации, хотя бы потому, что любая знаковая система отличается характером относительно замкнутым, и референция обозначающего к обозначаемому до крайности многообразна. Поэтому в магии нет никаких оппозиций, никаких границ между реальным и воображаемым, сном и явью, жизнью и смертью, здравомыслием и безумием. Человек, который хочет быть магом, должен это уяснить прежде всего — иначе он просто станет глупцом своих предполагаемых «паранормальных» способностей. Равным образом он должен уяснить, что время и пространство считаются в магии не самостоятельными категориями, а лишь производными, целиком зависящими от взаимодействия четырех основных принципов, и, следовательно, в магической трактовке бытия таких понятий, как хронология и математика, интерпретируемых в качестве экзистенциальных констант, не существует. Он должен стать «mobile in mobile» — «подвижным в подвижной среде», — нет необходимости особенно акцентировать высокую трудность задачи. Для современного цивилизованного человека эта задача вообще не по силам хотя бы по двум соображениям: во-первых, он никогда не согласится, что его «эго» — чистая фикция, навязанная извне; во-вторых, жить в свободном «беззаконии», признав интеллект и память цепким кошмаром вроде змей Лаокоона, означает для него погружение в безвозвратное безумие. Он может воспарить либеральной мыслью и одобрительно кивнуть, услышав, к примеру, что этические нормы «человеческого общежития» и разглагольствования о каком-то «гуманизме» — только подлая софистика очередной правящей клики. Но если ему сказать, что никаких «законов природы» вообще не существует, и что якутский шаман знает о мироздании куда больше коллектива физического института, он может посмотреть на собеседника с некоторым сожалением. Прежде чем цивилизованные люди уверовали во вращение Земли вокруг своей оси, они в центре своего сообщества провели гипотетическую ось… средней статистической единицы. Кто не склонен сомневаться в научной и объективной картине мироздания? Индивид здравомыслящий, трезвый в буквальном смысле, морально и телесно устойчивый, есть некто вроде хорошего шофера или регулировщика. Это не просто пренебрежительное и случайное сравнение — интеллектуальные предки шофера и регулировщика, ответственные за чудовищную геометризацию пространства и времени, явились служителями нового космократора — «демона движения» (так называется один из сборников Стефана Грабинского).
      Позитивистская наука вообще основана на преобладании «земного» принципа, понятого в смысле само собой разумеющейся фундаментальности, ибо дискурсивное мышление невозможно без нормативных осей, точек отсчета и констант. Об этом вполне четко сказал современник Грабинского Герман Кайзерлинг: «Для правильного понимания сущности дискурсивного мышления необходимо учитывать, что это мышление возможно только в предоминации хтонического элемента бытия».
      Даже смелые, далеко идущие гипотезы Эйнштейна, Гейзенберга, Гилберта невозможны без хтонически ориентированных «постоянных». Однако в магическом понимании естественная земля, в состав которой входят три остальных принципа, никак не может притязать на «фундаментальность». В эпоху Просвещения образовался психологический тип, наиболее предпочтительный в своей «нормальности», — хтонически акцентированный тип, по сравнению с коим остальные казались менее «нормальными» и более морально предосудительными. Люди легкомысленные, пустые, остроумные, дилетантические, блестящие, зажигательные, лживые… многоцветная ядовитая пена вокруг работящего, созидающего челнока, хотя трудно сказать, чем, к примеру, Чичиков, «вставший, наконец, твердой ногой на твердую почву», экзистенциально предпочтительней героя «Золотого века» Бунюэля, одержимого мрачным пламенем неукротимой агрессии. Таким же приблизительно образом осязание и вкус начали превалировать в качестве индикаторов реальности над другими органами чувств, а многократные, утомительные повторы эксперимента стали считаться необходимыми для лучшей верификации «законов природы».
      Стоит припомнить, что понятие «закон» относилось в древности к теистической сфере бытия. Законы давались не для буквального послушания, но служили указующими вехами для искателей религиозного свершения. Законность, равномерность, равновесие, точность — понятия геологические, характеризующие мир квинтэссенциального идеального движения и вечного фирмамента. Равно как чистое время и чистое пространство, эти понятия обращены к мистической «интеллектуальной интуиции», а не к логико-практической разработке. В письмах Марсилио Фичино проблема разбирается подробно: Фичино цитирует Дунса Скота и Тьерри Шартрского, которые предостерегали против использования в этике, политике и прикладных науках непостижимых для обычного ума идеограмм свободы, равенства, точности, повторения, потому что нельзя считать присущими вечно изменяющейся земле незыблемые категории восьмой сферы — сферы фирмамента. Вообще надо учесть, что мировоззрение магическое резко отличается от религиозного и мистического. Магия — знание экспериментальное, и его адептам присуще недоверие к любому теоретическому постулату, претендующему на ту или иную степень достоверности. В книгах по магии, будь то «Тайная философия» Агриппы Неттесгеймского или гаитянская «Попол-воо», всегда присутствует уклончивость, сомнение и недосказанность: «…говорят, что сожженная печень хамелеона пробуждает дождь и грозу», или: «…я слыхал, что оленьи рога, подвешенные над дверью, отпугивают змей», или: «…рассказывают, что из пепла головы канарейки, подмешанного в навоз, через восемь дней рождается огромная жаба, яд которой весьма употребителен в некоторых действах». Авторы, конечно, вовсе не думают обезопасить себя от обвинений в шарлатанстве, просто в постоянно изменяющемся мире взаимодействия объектов и условия их трансформации могут быть завтра иными, нежели сегодня, в одних руках иными, нежели в других. Можно возразить следующее: как же эти ваши адепты магического знания, проще говоря, деревенские старухи, знахари и колдуны отрицают методику, постулаты и константы? А пресловутые четыре элемента, или принципа, античной космогонии, о которых толковал еще Эмпедокл? Да и разве книги по магии не заполнены бесконечными схемами и рецептами нонконформистских аттракций и репульсий минералов, растений, чисел, планет? И при чем здесь довольно занимательный беллетрист Грабинский? Или он тоже тайный адепт?
      К Стефану Грабинскому мы обратимся чуть позже. Занятия магией действительно не предполагают изучения теории в обычном смысле, но описание магического процесса всегда теоретично. К тому же мы пытаемся вкратце изложить философскую интерпретацию магического мировоззрения, представленную в сочинениях Марсилио Фичино, Джордано Бруно и Томмазо Кампанеллы, т. е. людей, известных своими неоплатоническими интересами и своим скепсисом в отношении любого теологического схематизма (Walker D.Р. Spiritual and Demonic Magic from Ficino to Campanella 1958. Р. 60—68). Вопреки общепринятому мнению трансцендентная идеология не играет в магии существенной роли, поскольку невидимый мир считается таковым не в силу своей сугубой онтологической позиции, а в силу ограниченности человеческого восприятия, расширение возможностей коего и является одной из проблем магии. Отсутствие произвольной нормативной оси аннигилирует однозначность и оппозиции; недоверие к гипотезе имманентно-трансцендентной структуры ставит под сомнение иерархичность мироздания. Односторонний, до крайности ограниченный интеллект, верящий в свою исключительность, суживает до плачевного минимума качественно беспредельную космическую панораму, и если под разумом понимать богатство восприятия, мгновенное самонахождение в незнакомой ситуации, осторожность в суждении и высказывании, то любой дрозд умней человека. В магическом мировоззрении чувствуется скрытое или явное неприятие антропоцентризма, ибо каждый манифестированный или тяготеющий к манифестации объект обладает эмоциональностью, разумом и способностью суждения, какой бы нелепостью или даже извращенностью это ни казалось утилитарно мыслящему индивиду. Поразителен и необъятен внечеловеческий мир, где сложность законов распадается в торжествующем беззаконии, где человеческий язык способен только намекнуть на сложность психологических напряжений, как это сделано в работе Авиценны «О духовной любви минералов»: «Нам не дано понять, мы вынуждены лишь признать, что рубин ревнует коралла к звезде Альтаир». Размытость границ, незаметность переходов, смутный или взрывной динамизм метаморфоз, постоянное изменение человеческого естества мага тормозят решительность утверждений касательно магической догматики. В сущности, магия есть внедетерминистский, внерациональный способ познавательного бытия, когда ценится не какая-то мера истинности догмы, а именно ее транзитность. Каждое устойчивое понятие характеризуется скрытой преходящностью, которая является условием его перехода в другое понятие или его распада. В этом смысле ничего незыблемого, ничего «святого» не существует, если под этим имеется в виду определенное постоянство действия или влияние какого-либо субъекта или субстантива. Допускается в высшей степени проблематичная вероятность блуждающего и непредсказуемого присутствия постоянной идеи или метафоры в сфере, доступной необычайно расширенному человеческому восприятию, но отнюдь не конкретное участие теистических или демонических инвариантов в сотворении, жизни и разрушении мироздания. В этом сугубое отличие магии от алхимии и мистицизма, где прежде всего постулируется возможность достижения инвариантной сферы, а также предполагается наличие константы — философского камня или бога живого человека — в человеческом теле или душе. Необычайная трудность подобного достижения, сомнение в наличии подобной константы и побудили, возможно, неоплатоников Фичино и Бруно обратиться к магическому релятивизму. И вот почему.
      Четырем космогоническим принципам необходимо должна соответствовать четырехчастная структура микрокосма. Но в теологическом понимании микрокосм триадичен: корпус, анима, анимус — тело, душа, дух; элементарная аналогия — земля, воздух, огонь. Получается, что в структуре микрокосма отсутствует элемент воды, то есть первоматерия творения, так называемая адиа регтапепз — «вода постоянная». Следовательно, либо космос был сотворен реально, а человек — существо ущербное и призрачное, либо под «миром сотворенным» понимается какой-то другой, не наш мир. Точка зрения магов такова: в транзитной вселенной беспрерывных становлении и трансформаций креатуры под названием «человек» не существует вообще, поскольку динамизм четырех принципов исключает aqua permanens. Но исключать что-либо окончательно, разумеется, противоречит духу магии. Следовательно, адиа регтапепз в общем метафизическом смысле нечто постоянное, связующее тело, душу и дух в единый организм, явление редкое, более редкое, почти гипотетическое. Подобный скепсис разделял К. Г. Юнг и его психологическая школа: «Можно говорить лишь об «эгокомплексе», но не о «я» или «субъекте». В строгом смысле рождение «я» божественно» (Neumann Е. Ursprunggeschichte, des Bewustseins, 1975. 5. 312). Можно говорить об «инфантильной обезьяне с нарушенной внутренней секрецией» (Ж. Рибо), о туманной, волнистой, волокнистой, антропообразной материи, но под словом «человек» можно разуметь только богочеловека. Человек все время раздваивается, расслаивается, рассекается — одухотворенный в один момент, воодушевленный в другой, телесно-инстинктивный в третий. Отсюда полная невозможность сколько-нибудь удовлетворительной характеристики человеческой сути. Отсюда странная фраза Ницше: «Человек есть толпа и место встречи» («Веселая наука»). Что может связывать в неспокойное целое микрокосмические составляющие? Иллюзии, идеи фикс, страх так называемой смерти, аутосуггестии, массовые суггестии. Это хорошо выразил испанский поэт Педро Салинас: «Бессмертное божество умерло для нас — если я правильно понимаю Ницше и Достоевского. В таком случае, что может связывать дух, душу и тело в единую композицию, именуемую человеческим существом? Что может связывать несколько человек в группу? По всей видимости, только страх — полиморфный, поливариантный, напряженный. Так шаровая молния, влетая в окно, превращает группу… в группу единомышленников» (Salinas P. El Defensor 1950. Р. 99).
      Магическое мировоззрение отражает карнавальную ситуацию бытия. Карнавальное действо, рожденное когда-то из орфико-дионисийских мистерий, отвечает основной магической транспозиции и хорошо иллюстрирует отношение магии к религии. Божество может явиться в своей славе или в своем трагизме, в рубище или в пурпуре — это не имеет значения. Кто-то может провозгласить себя богом, не боясь, что его уличат в самозванстве, — на карнавале никто не ищет «истины». Здесь торжествует принцип скользящей, блуждающей теофании, намек на реализацию микрокосма, насмешливое обещание божественной помощи. В апофатическом познании истины утверждается только то, что истиной не является. И потому человек на карнавале есть «место встречи»… различных костюмов и масок, причем он никогда не должен идентифицироваться ни с одной из них.
 

* * *

 
      Можно, конечно, по-разному интерпретировать творчество Стефана Грабинского и мы, вероятно, выбрали не самый прямой путь. В рассказе «В доме Сары», к примеру, очевидно влияние модной в конце того и в начале этого века тематики женского вампиризма, дорогой сердцу таких писателей, как Стриндберг, Чехов, Лоуренс. Несомненно влияние «философии жизни» Анри Бергсона и Рудольфа Эйкена на «Сатурнин Сектор» и дискретное влияние фрейдизма в рассказах «По следу», «Любовница Шамоты». Но, во-первых, эти рассказы, на наш взгляд, отнюдь не самые сильные у Грабинского, а во-вторых, нельзя забывать, что тенденции магического мировоззрения очень ощутимы и у Бергсона, и у Фрейда. Но если у этих философов можно проследить определенные тенденции, то Стефан Грабинский, по нашему мнению является безусловным сторонником магической диспозиции бытия.
      В произведениях Грабинского очевиден магический релятивизм в отношении к современной технократической цивилизации, т. е. в отличие от традиционалистов он совсем не склонен считать оную ужасающим следствием распада «нормального» человеческого общества. «Сатурнин Сектор» — хороший тому пример. Бергсоновские аргументы двойника часовых дел мастера не выдерживают критики: Сатурн не является богом времени вообще и механического времени в частности: механические часы столь же мало повинны в современной идолизации времени, как нефть и каменный уголь, взятые сами по себе, в нынешней экологической катастрофе.
      Время и пространство, трактуемые как однородные и независимые категории, существуют только в мозгу ученых-позитивистов. Время и пространство есть производные четырех космогонических принципов и соотносятся с ними, как запах с цветком или горение с деревом. В бесконечной динамической комбинаторике огонь, воздух, вода и земля образуют сонмы бессчетных креатур, наделенных мыслью, волей, разумом и направленностью действия. Люди пребывают с ними в постоянном и неконтролируемом контакте. Наши предки называли их демонами и стихийными духами, для нас это просто «стихии» — т. е. нечто неразумное, буйное, враждебное, — энергии и силы которых надо опасаться или, в лучшем случае, использовать утилитарно. Мы настолько заворожены мифом о собственной исключительности, что даже грустим о своем гордом интеллектуальном одиночестве и даже порываемся искать на других планетах каких-то «братьев по разуму». При этом нам свойственна потрясающая метафизическая наивность: встречая кого-либо, внешне напоминающего человека, мы его за человека и принимаем, а его сходство с птицей, зверем или растением полагаем случайным, столь же случайным, как человекоподобие скалы или дерева. Нам не приходит в голову, что наш собеседник — только антропоморфное отражение капли смолы, змеи, цветка или просто часть неведомого целого. Как вообразить, что «низенький, горбатый человек в форме железнодорожника» есть антропоморфная проявленность зловещей воли и загадочной амбиции существа, которое в нашем восприятии схематизируется как «поезд»? Как вообразить, что этот «поезд», чертеж которого прошел сквозь мозг инженеров и материализовался с помощью человеческих рук, — одна из бесчисленных реализации «демона движения» («Тупик»)?
      Магическое мировоззрение было присуще всем народам во все времена. Этот ураган вырывает с корнем любое построение, эта раскаленная магма сжигает любую концепцию! Религия, наука, этика — с данной точки зрения только попытки удержать «человека социального» от растворения в «человеке космическом» (терминология Эриха Фромма). И как можно понимать некоторые тенденции новой философии и психологии?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17